– Ну, ну, Фридриха ты, брат, не тронь, – сказал Алексей Орлов. – Знаешь, ныне времена не те. Это при Лизавет Петровне с рук сходило; а теперь ты, Фошка, это брось. Скоро мы вот замиримся с Хредлихом с твоим, и как ты его ругать – тебя и велят ему головой выдать. Он тебя и казнит на сенной площади в Берлине.
– Казнит! – сердито отозвался Агафон.
– Да. Сначала, это, отдерут кнутьями немецкими, а там клейма поставят, и тоже с немецкими литерами, а там уж и голову долой.
– Коротки руки – литера мне ставить…
– Дай ему, Алеша, сказывать, – вмешался Григорий.
– А ты язык-то свой попридержи, Алексей Григорьевич. Жуй себе да молчи. Ну-с, вот и беседуем мы с Дегтеревым. Вдруг, слышим, бух в двери кто-то. Меня с лавки ажио свернуло, так, скотина, шибко вдарил с размаха. Точно разбойник какой. Уж я его ругал, ругал потом за перепуг.
– Да кто такой?.. – спросил Алексей.
– А ты кушай да молчи… Ну, вот, Григорий Григорьевич, отворил Дегтерев дверь… Лезет, дьявол, звенит шпорьями, кнут в руке, верхом приехал. Морда вся красная, замерз, бестия. Глянул я… Вижу, он как и быть должно… Все они эдакие, прости господи, дьяволы…
– Так-таки сам дьявол? Что ты, Фоша?! – шутливо воскликнул Алексей Орлов.
– Пост ноне, Великий пост Господень идет, Алексей Григорьевич: грех это – его поминать! – укоризненно заговорил Агафон.
– Сам ты два раза его помянул.
– Я не поминал… Поклепов не взводи. Я немца ругал, а не его поминал. Ну вот слушайте. Вошел и кричит.
– Да кто такой? Ты же ведь не сказал, – заметил Григорий Орлов.
– А голштинец!
– Голштинец?
– Да. Солдат из потешных, из аранбовских. Вы слушайте, Григорий Григорьевич, что будет-то… «Хочу, говорит, я комнату занять. Эту самую вот. Для моего ротмейстера, кой будет сейчас за мной». Мы говорим: «Обожди, не спеши. Горница занята, и ужин там накрыт моим господам». – «Мой, говорит, ротмейстер государев».
– По-каковски же он говорит-то?
– Что по-своему, а что и по-нашему. Понять все можно. Русский хлеб едят уж давно, грамоту нашу пора выучить. Мне, говорю ему, плевать на твоего ротмейстера. Мои господа, говорю, московские столбовые дворяне, батюшка родитель их был, говорю, генерал… Да, вот что, голштинец ты мой! А ты, говорю, обогрейся в людской да и ступай с богом… откуда пришел. Он на это кричать, буянить. Подавай ему горницу и готовь тоже закусить для его ротмейстера. Спросил Дегтерев: «Кто таков твой начальник?» Говорит ему: «Имя я сам не знаю». – «Ну а коли ты и званья своему барину, говорю я ему, не ведаешь, то, стало, верно, прощелыга какой». И Дегтерев говорит: «Господина твоего ротмейстера я не знаю, а вот его господа завсегда у меня постоем бывают с охоты, и теперь, говорит, тоже горница занята для них. А я, говорит, господ его не променяю на голштинца. Пословица ноне сказываться стала: „От голштинца не жди гостинца”». Вот что!..
– Ну, что ж, понял он пословицу-то?
– Понял, должно, буянить начал… А потом сел, отогрелся и говорит: «Погодите, вот ужо-тко подъедет ротмейстер, всех вас и ваших герров официров кнутом отстегает». Ей-богу, так и говорит! Меня со зла чуть не разорвало… Сидит, бестия, да пужает… Посидит, посидит да и начнет опять пужать… Погодите вот на час, подъедет вот мой-то… Даст вам…
– Ну что ж, тот подъехал? – спросил Алексей Орлов.
– То-то не подъехал еще.
– Ну а солдат?
– И теперь тут. Ждет его. И все ведь пужает. Ей-богу. Сидит это, ноги у печи греет и пужает. Пресмелый. Ну и как быть должно, из себя рыжий и с бельмом на носу.
– На глазу то ись… Фофошка.
– Нет, на носу, Алексей Григорьевич. И все-то ты споришь. Ты не видал его, а я видел. Так знать ты и не можешь где. А учить тебе меня – не рука… Врать я – в жизть не врал.
– Да на носу, Фоша, бельмы не бывают. Не путай!..
– У немца?! Много ты знаешь!.. И не такое еще может быть… Хуже еще может быть. Ты за границу не ездил, а мы там жили с Григорьем Григорьевичем. Да что с тобой слова тратить!.. – И Агафон сердито вышел вон, хлопнув за собою дверью.
– Озлил-таки Фофошку! – рассмеялся весело Алексей Орлов.
VII
Через четверть часа послышался около постоялого двора звон жиденьких чухонских бубенцов, без колокольчика, а затем кто-то громко и резко крикнул на дворе хозяина.
– А ведь это он, пожалуй, ротмейстер этот. То не наши, – сказал Алексей.
– Позовем его с нами поужинать, – отозвался Григорий Орлов. – Я давно уже по-немецки не говорил. Поболтаю.
– Все эти голштинцы превеликого ведь самомнения… – отозвался Алексей с гримасой.
– Ничего. Ради потехи лебезить буду да по шерстке его учну гладить. Об прусском артикуле пущуся в беседу! А как подымется каждый восвояси – тогда я ему на прощание немцеву породу и его Хредлиха самого выругаю поздоровее, – рассмеялся Григорий.
– Что ж, пожалуй. Вместе детей не крестить. Поужинаем и разъедемся… А то скажи ему, как Разумовский сказал какому-то нахалу. Тот напрашивался все к нему силком на бал, он и ответил: неча делать, наплевать, милости просим!..
В эту минуту в сенях раздался крик и кто-то грохнулся об землю. Затем раздался визгливый и яростный крик Агафона:
– Меня свои господа вот уж тридцать лет не бивали! Вот что-с!..
Алексей Орлов кинулся на крик лакея, но дверь распахнулась, и Агафон влетел с окровавленным носом.
– Глядите что! – завопил старик. – Нешто он смеет чужого холопа бить?
– Dumm! Wo sind diese Leute?[1] – кричал голос в сенцах.
– А-а! Вот оно какое дело! – выговорил Григорий протяжно и поднялся из-за стола. Вывернув высоко вверх локоть правой руки, он гладил себя ладонью этой руки по верхней губе. Нервное дыхание сильно подымало его грудь.
Алексей Орлов быстро обернулся к брату. Этот жест и хорошо знакомая ему интонация голоса брата, говорившие о вспыхнувшем гневе, заставили его схватить брата за руку…
– Гриша, не стоит того. Стыдно! Господь с тобой.
Григорий Орлов стоял не шевелясь за столом.
На пороге показалась высокая и плотная, полуосвещенная фигура голштинского офицера в ботфортах, куцем и узком мундире с расшивками на груди. Прежде всего бросились в глаза его толстые губы и крошечные глазки под лохматыми рыжими бровями. На прибывшем была накинута медвежья шуба, на голове круглая фуражка с меховым околышком и с зеленым козырьком.
– Как вы смеете бить моего человека?! – крикнул из-за стола Григорий Орлов по-немецки.
Алексей, не понимавший ни слова из того, что говорил брат, прибавил тихо:
– Не стоит связываться, Гриша. Уступим угол горницы. Все-таки офицер…
Прибывший ротмейстер в своей шубе едва пролез в дверь и, увидя две богатырские фигуры двух братьев, сказал по-немецки несколько мягче, но все-таки важно и внушительно:
– Я, как видите, офицер войска его величества. Еду из Ораниенбаума к его высочеству принцу Георгу по важному делу… Я желаю поужинать и отдохнуть. Очистите мне сейчас эту горницу.
– Черт с ним, – шепнул Алексей брату, – позвать его поужинать с нами. А Фофошкин нос склеим, некупленный! – рассмеялся он добродушно и весело.
Ротмейстер, очевидно не понимавший ни слова по-русски, принял вдруг смех этот на свой счет и, сморщив брови на Алексея, важно закинул голову.
– Хотите ужинать с нами, – сказал Григорий Орлов уже мягко, но улыбаясь гримасам брата на Агафона, мочившего нос водой в углу горницы.
– Спасибо! Danke sehr![2] – презрительно отвечал вдруг обидевшийся немец. – Я этого не ем. – И он мотнул головой на стол. – Это глотать могут только русские.
– Ну, так эта комната и стол заняты нами! – грубо и резко вымолвил Григорий Орлов, садясь снова. – Хотите, так займите вон угол и ешьте там свою колбасу. Только живее кончайте и уезжайте, потому что меня от колбасного запаха тошнит.
– Что? Аль он заупрямился? – спросил Алексей, ничего не понимавший. – Мы ведь не в мундирах, Гриша, он, может, думает, купцы проезжие.
– Наше общество вас не унизит. Мы тоже офицеры войск его величества, – объяснил Григорий.
– Русского войска?
– Ну да, русского. Мы не в мундирах, потому что заехали сейчас с охоты.
Немцу, очевидно, показалось последнее заявление Орлова сомнительным.
«Эти два дюжих парня вряд офицеры. Скорее два русских бюргера», – подумал ротмейстер, приглядываясь к обоим, и затем вдруг крикнул в дверь… Явились два рейтара голштинского войска.
– Уберите все это вон! – приказал он по-немецки, показывая на стол. – И вы тоже – вон. Fort! Fort!..
– Ruhig!..[3] Кто тронет этот стол, тому я расшибу голову об стену! – крикнул Григорий по-немецки.
Рейтары остановились у дверей.
Хозяин Дегтерев показался смущенный за ними. Офицер грубо захохотал в ответ на угрозу и сбросил шубу и шапку. Затем, подойдя к столу, он взял первую попавшуюся под руку миску с рыбой, шлепнул ее на пол и взялся было за другую.
Алексей и Агафон ахнули. Григорий Орлов выскочил из-за стола и одним ударом кулака опрокинул ротмейстера навзничь, на его же шубу.
– Ко мне! Ко мне! Бей их! – закричал ротмейстер по-немецки.
Рейтары бросились было на Григория, но один из них попал под руку Алексея Орлова и, сбитый с ног, отлетел на старого лакея, которого своим падением сшиб тоже с ног. Рейтар так застонал, что товарищ его быстро отступил сам.
В минуту Алексей вышвырнул обоих солдат из горницы и запер дверь на щеколду.
Между тем Григорий Орлов уже ухватил толстого ротмейстера за шиворот и, сев на него верхом, тащил его за шею и подъезжал на нем к самому столу. Голштинец побагровел от напрасных усилий, отчаянно барахтался и хрипел.
– Алеша! Держи свинью! Гни! – крикнул Григорий, слезая с ротмейстера. Передав его в руки брата, он взял со стола большую миску и, опрокинув ее на голову ротмейстера, облил его остатками еще теплой похлебки, а затем надел опорожненную миску ему на голову.
Вся голова офицера ушла в нее. Григорий с большим усилием, сопя и кряхтя, бережно согнул на голове голштинца серебряную мису и, сдвинув края на щеки, подогнул ушки под его жирным подбородком, лишь слегка поранив ухо и помяв шею. Затем он велел брату выпустить ротмейстера из-под себя и, оттолкнув его в угол, крикнул злобно, смеясь:
– Вот вам новая голштинская каска! А имя мое – Орлов.
Офицер совершенно обезумел от совершенного вдруг над ним и, качаясь как пьяный, отодвинулся и сел на лавку. Он притих сразу и с телячьим взором глядел на братьев из-под миски. Руки его поднялись было бессознательно разогнуть ушки на подбородке и снять миску, но, тронув их, он и пробовать не стал. Он обомлел от изумления, смутно поняв, что случилось что-то невозможное, даже немыслимое.
Миска, плотно обхватив затылок и темя, торчала над лбом в виде чепца, а загнутые широкие ушки держали ее и не позволяли не только снять с головы, но даже чуть-чуть сдвинуть. Чтоб разогнуть миску, нужна была та же сверхъестественная сила, которая надела ее. Голштинец сидел недвижно и ошалелым взором глядел на одевавшихся наскоро врагов.
– Гут? А? Гут, что ли? – смеялся, одеваясь, Алексей.
Агафон быстро и злобно собирал посуду в погребец, изредка косясь на главную миску, недостававшую теперь в приборе. Увы! Она неожиданно получила совершенно новое назначение.
Братья вышли в сени. Рейтары вежливо пропустили силачей. Через несколько минут Орловы уже скакали в санях по дороге в Петербург.
– Скверно! Погорячился ты. Скверно! – повторял Алексей брату. – Имя-то он не слыхал, но по миске узнают, кто такие с ним пошутили. Теперь не след было гнева государя на себя обращать. Ты знаешь, как он за голштинцев своих обижается всегда.
Агафон, сидевший боком на облучке около кучера, бормотал себе что-то под нос и махал руками по воздуху отчаянно и злобно. Наконец он обернулся к господам и сказал, вне себя от ярости:
– Отдуть бы здорово! Так!! След! Чтоб помнил, бестия. Так нет! Добро свое зря портит. Финты-фанты показывать!
– Да на миске-то вырезаны еще большие литеры: глаголь и он! – прибавил Алексей.
– Не будьте в сумлении, – язвительно отозвался Агафон, – и без литер узнается, кто такое колено отмочил. Нешто всякий это может? – воскликнул он вдруг. – Ваш покойный родитель да вы, господа, его детки. Кабы даже и не ваша посудина была, так всякий, глянув на его башку, скажет, что миска господ Орловых. Я бы взял на себя, – помолчав, серьезно выговорил старик, – да не поверят… Как вы полагаете, Григорий Григорьевич?.. А то я возьму на себя, скажу, я, мол. Мне что ж сделают?
Оба брата вдруг так громко, раскатисто захохотали на это предложение, что даже пристяжные рванули шибче. Агафон сердито махнул рукой и, отвернувшись лицом к лошадям, обидчиво молчал вплоть до Петербурга.
Между тем ротмейстер, оставшись на постоялом дворе в той же горнице, позвал солдата, заперся и возился напрасно с своей новой каской. Он пришел в себя окончательно и понял весь ужас своего положения, когда Орловы уже уехали; иначе он готов бы был просить хоть из милости снять с него миску. Напрасно оба рейтара его возились над ним и, уцепившись за края и ушки миски с двух разных сторон, тащили их из всей силы в разные стороны. Ушки не подались ни на волос из-под толстого подбородка офицера. Кроме того, один из рейтаров был гораздо сильнее товарища и при этой операции, несмотря на все свое уважение к Herr’у ротмейстеру, ежеминутно стаскивал его с лавки на себя и валил на него слабосильного товарища. При этом доставалось пуще всего голове ротмейстера, от боли кровь приливала к его толстой шее, и он боялся апоплексии.
Наконец, голштинец обругал рейтаров и не велел себя трогать. Они отступили вежливо на шаг и стали – руки по швам.
Ротмейстер просидел несколько минут неподвижно, очевидно раздумывая, что делать. Наконец, ничего, вероятно, не придумав дельного, он вдруг поднял руки вверх, как бы призывая небо в свидетели невероятного происшествия, и воскликнул с полным отчаянием в голосе:
– Gott! Was fьr eine dumme Geschichte!![4]
Оставалось положительно одно – ехать тотчас в Петербург, к медику или слесарю, распиливать свою новую каску… Но как ехать?! По морозу! Сверх миски теплая шапка не влезет! Отчаяние голштинца взяло, однако, верх над самолюбием, и он, выпросив тулуп у Дегтерева, велел себе закутать им голову вместе с миской… Рейтары его обвязали наглухо, вывели под руки, как слепого, и посадили в санки. Ротмейстер решился в этом виде ехать прямо к принцу голштинскому, Георгу, дяде государя, жаловаться на неизвестных озорников и требовать примерного наказания. Дегтерев, разумеется, не сказал ему имени силачей, отзываясь незнанием, а сам офицер не запомнил русскую, вскользь слышанную фамилию. Вензель Г. О., вырезанный на посудине, он видеть у себя на затылке, конечно, не мог.
Когда ротмейстер, чудищем с огромной головой, отъехал от постоялого двора, Дегтерев, уже не сдерживая хохота, вернулся в горницу, где жена подтирала пол и прибирала остатки растоптанной рыбы…
– Ай да Григорий Григорьевич! Вот эдак-то бы их всех рамбовских. Они нашего брата поедом едят… Не хуже Бироновых «языков». Спасибо, хоть этого поучили маленечко… А лихо! Ай, лихо! Ха-ха-ха!
Дегтерев сел на лавку и начал хохотать, придерживая живот руками. Вскоре на его громовой хохот собрались все работники от мала до велика со всего двора и слушали рассказ хозяина.
– Горнадеры-то его… Ха-ха-ха. Один в эвту сторону, на себя тянет, а тот к себе тащит, да оба мычат, а ноги-то у них по мокрому полу едут!.. А ротмистр-то глаза пучит, из-под миски-то… Ха-ха-ха! Ох, батюшки! Живот подвело. О-о-ох! Умру!..
Батраки, глядя на хохотавшего хозяина и представив себе постепенно все происшедшее сейчас в горнице, начали тоже громко хохотать.
– Этот сюда тащит, а энтот туда… А ноги-то… ноги-то – по полу едут! – без конца принимались повторять по очереди батраки, после каждой паузы смеха, будто стараясь вполне разъяснить друг другу всю штуку. И затем все снова заливались здоровым хохотом, гремевшим на весь «Красный кабак».
VIII
У ворот большого дома Адмиралтейской площади, стоящего между покатым берегом реки Невы и Галерной улицей, ходит часовой и от сильного мороза то и дело топочет ногами по ухоженному им снегу, ярко облитому лунным светом. Здесь в больших хоромах помещается прибывший недавно в Петербург принц голштинский, Георг Людвиг. Хотя уже четвертый час ночи, но в двух окнах нижнего этажа виден свет… Горница эта с освещенными окнами – прихожая, и в ней на ларях сидят два рядовых преображенца. Они часовые, но, спокойно положив ружья около себя, сидят, пользуясь тем, что весь дом спит глубоким сном; даже двое дежурных холопов, растянувшись также на ларях, спят непробудно, опрокинув лохматые головы, раскрыв рты и богатырски похрапывая на всю прихожую и парадную лестницу. Рядовые эти – молодые люди, красивые, чисто одетые и щеголеватые с виду. Обоим лет по двадцати, и оба светло-русые. Один из них, с лица постарше, плотнее, с полным круглым лицом и светло-синими глазами, тихо рассказывает товарищу длинную, давно начатую историю. Это рядовой преображенец – Державин.
Другой слегка худощавый, но стройный и высокий, с живым, но совершенно юным, почти детским лицом, с красивым орлиным носом и большими, блестящими, темно-голубыми глазами. Даже в горнице, полуосвещенной дрожащим светом нагоревшей свечи, глаза его блестят особенно ярко и придают белому, даже чересчур бледному, матовому лицу какую-то особенную прелесть, живость и почти отвагу. Лицо это сразу поражает красотой, хотя отчасти женственной. Он старается внимательно слушать товарища, но зачастую зевает, и на его лице видно сильное утомление; видно, что сон давно одолевает его на часах. Это тоже рядовой – Шепелев.
Державин кончал уже свой рассказ о том, как недавно приехал в Петербург и нечаянно попал в преображенцы.
– Так, стало быть, мы оба с вами новички, – выговорил наконец Шепелев. – А я думал, что вы уже давно на службе.
– Как видите, всего без году неделя. А вы?
– Я на Масленице приехал. Наведался прямо с письмом от матушки к родственнику, Петру Ивановичу Шувалову, и узнал, что он уже на том свете. Да, приезжай я пораньше, когда государыня была жива и он жив, то не мыкался бы, как теперь. Это не служба, а работа арестантская.
– Да, – вымолвил Державин, вздохнув, – уж ныне служба стала, государь мой, не забава, как прежде была. Вы вот жалуетесь, что на часах ночь отбыть надо… Это еще давай господи. А вот я так рад этому, ноги успокоить. А то во сто крат хуже, как пошлют на вести к кому. Вот у фельдмаршала Трубецкого, помилуй бог. Домочадцы его хоть кого в гроб уложат посылками. То сделай, туда сходи, в лавочку добеги, к тетушке какой дойди, который час – сбегай узнай, разносчика догони – вороти. Просто беда. А то еще хуже, как с вечера дадут повестки разносить по офицерам… Один живет у Смольного двора, другой на Васильевском острову, третьего черт угнал в пригород Коломну, ради собственного домишки либо ради жизни на хлебах у родственника… Так, знаете, как бывает, выйдешь с повестками до ужина в сумерки, самое позднее уж часов в шесть, а вернешься в казармы да заснешь после полуночи. А в семь вставай на ротный сбой да ученье, а там пошлют снег разгребать у дворца, канавы у Фонтанки чистить или на морозе поставят на часы да забудут смену прислать…
– Как забудут?
– Да так! Нарочно. Меня вот теперь наш ротный командир ни за что поедом ест. Он меня единожды двенадцать часов проморил на часах во двору у графа Кирилла Григорьевича.
– Кто такой!
– Граф Кирилл Григорьевич? Гетман. Ну, Разумовский. Нешто не знаете? «Всея Хохландии самодержец» зовется он у нас… Теперь только вот обоим братьям тесновато стало при дворе, кажется, скоро поедут глядеть, где солнце встает.
– А где это? – вдруг спросил Шепелев с любопытством.
– Солнце-то встает? А в Сибири. Это так сказывается. Да… Так вот, об чем, бишь, я говорил? Да об гоньбе-то нашей. Пуще всего в Чухонский Ям носить повестки. Тут при выходе из города, где овражина и мостик, всегда беды. Одного измайловца донага раздели да избили до полусмерти.
– Грабители?
– Да. Говорят, будто из ихних… – И Державин мотнул головой на внутренние комнаты. – Два голштинских будто бы солдата, из Рамбова.
– Вот как?
– Да это пустое. Ныне, что ни случилось, сейчас валят на голштинцев, как у нас в Казани все на татар, что ни случись, сваливают. Надо думать, разбойники простые. Им в Чухонском Яму любимое сидение с дубьем.
– Что вы! Ах, батюшки! Вот я рад, что вы меня предуведомили! – воскликнул Шепелев. – Я туда часто хожу. У меня там… – И молодой малый запнулся.
– Зазнобушка!
– Ох нет! То есть да… То есть, видите ли, там живет семейство одно, княжны Тюфякины.
– Ну вот! Князь Тюфякин. Да. Я ему-то и носил прежде повестки. Ныне он уж не у нас.
– Ну да, конечно. Он же ведь прежде преображенец был и недавно только в голштинцы попал. Я женихом считаюсь его сестры…
– Хорошее дело. Через него и вы чинов нахватаете. Да и как живо! Но как же это вы с Масленицы здесь, а уж в женихах?
– Ах нет. Это еще моя матушка с их батюшкой порешили давно. Мы соседи по вотчинам и родственники тоже. Теперь, вот как меня произведут в офицеры, и я женюсь! Так завещал родитель их покойный. Но один Шепелев был женат уже на одной Тюфякиной, и она приходилась золовкой, что ли, моей тетке родной. А невеста моя, хоть и от второго брака, но, может быть, это все-таки сочтется родством.
– Какое ж это родство! – рассмеялся Державин. – Вместе на морозе в Миколы мерзли. Любитесь небось шибко… Небось девица красавица и умница.
– Из себя ничего… Только я эдаких не жалую. Девица должна быть смиренномудрая. Так ведь! А эта насчет ума и других прелестей – столичная девица! Молодец на все руки. Уж очень даже шустра и словоохотлива. Она и родилась здесь. Батюшка мой покойник и матушка тоже заглазно мне ее определили в жены. Ну, да это дело… Это еще увидится. Я отбоярюсь. Мне с князем Глебом уж больно шибко неохота родниться.
– А что же? Он ныне в силе. Голштинец, хоть и русский.
– Нехороший человек. Я уж порешил отбояриться от его сестры.
И молодой малый тряхнул головой и усмехнулся с напускной детской важностью. Он, как ребенок, хвастал теперь перед новым знакомым своей самостоятельностью относительно вопроса о женитьбе.
– Вы одни у матушки?
– Один как перст.
– И вотчины, и все иждивение будет ваше.
– Да, но… – Шепелев снова запнулся в нерешительности: сказать или нет? И, как всегда, совестливость его и прямота взяли верх. – Нечему переходить-то… – продолжал он. – У матушки имение хотя и есть… но покойник родитель оставил ей такой чрезмерный должище, что заплатить его не хватит никаких вотчин. Если б и весь уезд был нашей вотчиной, так не хватило бы.
– И в этом мы с вами ровни. У меня тоже немного. Но все-таки вы не живете в казармах! – прибавил Державин.
– Я у дяди Квасова на хлебах…
– Господин Квасов, гренадерской роты нашей. Знаю его за добрейшей души человека, – сказал Державин и в то же время подумал про себя: «Как этого лешего не знать!»
– Он из лейб-кампании, – как-то странно сказал Шепелев, будто предупреждая вопрос Державина. – Но я его очень люблю…
– Как же, позвольте… – заговорил этот. – Извините за нескромность. Как же господин Квасов оказался вашим дядюшкой?..
– Видите ли… Когда их всех царица покойная произвела в дворяне, по восшествии своем на престол, то брат младший Квасова, тоже бывший солдат-гренадер, но очень видный и красивый, прельстил одну мою тетку двоюродную, которая всегда жила в Петербурге. Он на ней и женился и вскоре умер. Вот господин Квасов и выходит мне теперь…
– Да… Опять тоже на морозе вместе мерзли… Какая ж это родня! – рассмеялся Державин.
– Да. Но я его очень люблю. Он истинно добрый и благородный человек, хотя происхождения и не нашего, дворянского.
– Вы у него, стало, и живете в качестве родственника. Ну-с, я не так счастлив, живу с рядовыми солдатами. Плачу за себя пять рублей в месяц одному капралу Волкову и у него же в горнице, в углу, и живу за перегородкой. Тяжело. Придешь иной раз домой, уходившись в рассылках, или с вестей, или после ученья, хочешь заснуть, а тут ребятки орут, бабы их меж собой ругаются, а то и в драку полезут. А мужья их мирить да разнимать – помелом, бревном либо и кочергой. А начальство ни в грош не ставят. Кричи не кричи. Помню вот как-то ночью просыпаюсь – шум, гам в казармах, а меня с кровати кто-то тянет за одеяло да молится, пусти его на постель. По казарме ходят, орут, ищут. Очнулся я совсем, смотрю – наш же флигельман, Морозов. «Ты что?» – спрашиваю. «Убить хотят. Дежурный офицер отлучился на вечеринку. Не выдавайте им меня. Защитите, родной, до утрова, а то убьют спьяну. Удрать не могу – ворота стерегут. Спасите. Вас, как барского роду, не посмеют тронуть». – «Да как же мне, – говорю, – тебя спасти?» – «Пустите, – говорит, – лечь на вашу кроватку под одеяло. А сами уйдите куда-нибудь». Что ж делать-то? Пустил, а сам встал и пробрался тихонько на улицу. Всю ночь они проискали его – убить, а моей кровати не трогают… Это, говорят, наш барчук спит. Так он до зари, зарывшись в мое одеяло, и пролежал, покуда офицер не вернулся и не унял пьяных. А ведь флигельман нас же и обучает и, стало быть, такое же начальство, что и офицер. Да-с, повиновения у нас мало. Буяны все да озорники. С жиру бесятся.