– У тебя чё, и девок николи не бывало?
Затем был яростный неодолимый порыв плоти и чувство гадливости от случившегося.
Одолев себя, спросил тихо, шёпотом:
– Почему не цела?
Услышал в ответ лишь короткий презрительный смешок, отвернулся от неё, раздосадованный и обиженный сам на себя за неумелость свою, да так и заснул.
После родов Ольга располнела, распухла, как дрожжевое тесто. С годами всё более напоминала она отца своего, князя Юрия – такая же была рослая, полная, с округлым лицом и кривым, скошенным немного набок, носом. Ходила по терему, переваливаясь, будто медведица, вечно чем-нибудь недовольная, вела себя в Галицких хоромах хозяйкою, пушила слуг грубым голосом своим, досаждала и ему, Ярославу, придирками своими и криками.
…Ярослав грустно глянул на её полураскрытый рот, на распущенные густые волосы цвета воронова крыла, разметавшиеся по подушке, подумал вдруг: «Хороша только, когда спит. Хоть не ругается, и то ладно».
Стал в уме прикидывать, кем ему Ольга приходится, какова у них степень родства.
Так, оба они – потомки великого киевского князя Ярослава, наречённого летописцами Мудрым. Владимир и Всеволод Ярославичи – родные братья. У Владимира сын был Ростислав, у Всеволода – Владимир Мономах, они меж собой братья двухродные[61]. Дед Ярослава, князь Володарь, был Ростиславу сыном, а князь Юрий – сын Мономаха, выходит, его брат троюродный. И, стало быть, Ольга его, Ярослава, отцу четвероюродной сестрой приходится. Вот так, смешно и грустно. Получается, на дальней тётке своей он женат. Глупость, да и только. Впрочем, что ж тут глупого? Не он, Ярослав, первый такой. Для князя женитьба – не сладкая утеха, не любовь светлая, а дело державное. Союзили Галич с Суздалем родители – вот и учинили сей брак. Как купцы, деля прибыли, ударили по рукам.
Ольга внезапно пробудилась. Приподняла голову с подушки, изумлённо изогнула тонкие дуги чёрных бровей, хрипло спросила:
– Чего расселся, не ложишься?
– Не спится. С отцом баил. Снова Изяслав Киевский ратью нам грозит.
Он глянул на её немного раскосые серые с голубинкой глаза. Глаза были половецкие; от покойной матери, дочери хана Аепы, достались они Ольге, равно как и волосы чёрные, и брови.
Жена заворочалась под одеялом, зевнула, проворчала нехотя:
– Всю жизнь рати одни! Никоего покоя!
Перекрестив рот, она тотчас откинулась на подушки и мгновение спустя снова заснула.
Ярослав посмотрел на неё с той же хмурой грустью и стал нехотя расстёгивать ворот рубахи. Спать не хотелось вовсе, но в теле чувствовалась усталость. Коротко помолившись, Ярослав забрался на ложе рядом с нелюбимой женой.
Ночью ему приснилась Богоматерь с ласковой улыбкой на тонких устах. Стало тепло и спокойно, страхи и тревоги на время ушли. Почему-то ему подумалось сквозь сон, что всё будет хорошо.
Глава 3
В то время как на юге Руси уже начинали зеленеть деревья и молодая трава пробивала себе путь к тёплым солнечным лучам, на севере, на гигантских просторах Залесья ещё царствовала зима и на полях лежали белые сугробы. Сурова природа Суздальщины, иной раз и урожаи здесь, на этой щедро обдуваемой холодными ветрами земле, бывали столь скудны, что хоть с голоду помирай. Впрочем, край обустраивался, полнился людьми, бежавшими с Киевщины, с Черниговщины или из иных областей от княжьих усобиц и половецких набегов. Возникали сёла, укреплённые города, на освобождённых от вековых пущ участках земли колосилась рожь.
Но всё же в описываемую нами пору оставалось Залесье окраиной Руси. Многотрудно было житие в этих местах, а тут ещё эхо войн опалило огнём города и посёлки, когда киевский князь Изяслав в соузе с новгородцами прошёлся по ним, сжигая, разоряя, уводя в полон. Или когда суздальский владетель, Юрий Долгорукий, один за другим совершал походы на юг, уводя с собой ополченцев, отрывая мужей от жён, отцов – от детей, сынов – от матерей.
Но самое гиблое, наверное, место в Залесье – княжеский поруб[62]. В стороне от роскошного суздальского дворца Долгорукого, по соседству со сторожевой башней-вежей[63], вырыта была земляная яма. Хоть и обложили яму сверху рядами толстых брёвен и укрепили с боков такими же врытыми вертикально в землю столпами, но царили в ней холод и сырость. Одинокий узник в видавшем виды кожушке, некогда красивом, обшитом серебристой нитью по вороту и полам, а ныне свалявшемся, утратившем былой блеск и яркость, безмолвно сидел на дощатых нарах и уныло смотрел в потолок. В долгой широкой бороде его, давно нечесаной, проглядывали седые нити, на худом лице проступали острые скулы. Большие серые глаза смотрели мутно, в них уже померкло страдание, уступив место равнодушию, такому, когда лишь одна мысль успокаивает и заставляет ровно биться сердце: «И это пройдёт».
Не узнать было в узнике некогда удалого и хваткого молодца, забубенную головушку, безудельного князя Ивана Ростиславича Берладника.
Давно потерял Иван счёт времени, понимал он лишь, что там, наверху, над настилом из брёвен, властвует зима, дуют холодные пронизывающие ветры, метёт лихая метель. Иной раз сходил по дощатой крутой лесенке к нему в поруб суровый усатый стражник, молча, с подозрительностью осматривал утлое сырое помещение с факелом в руке. С пленником никто никогда не разговаривал – таков, видно, был приказ Долгорукого.
Всякий день ему спускали сверху на верёвке кус чёрствого ржаного хлеба и корчагу с водой, реже – с квасом. То была единственная еда узника. Изредка, по большим праздникам, к хлебу и питью добавляли маленький котелок с горячими щами – тогда и для Ивана наступал праздник. Он жадно, обжигая уста, поглощал пахнущую капустой наваристую похлёбку. Но праздник оканчивался с последней ложкой щей. Снова наступали тянущиеся унылой чередой дни и ночи.
А ведь был когда-то Иван лихим удальцом, смелым добрым воином, хлебосольным хозяином. Ещё подростком остался он без отца. Князь Ростислав Володаревич владел городами Перемышлем и Звенигородом, что располагался на левом берегу Днестра между устьями Серета и Збруча. Боролся он с братом Владимирком за Свиноград, хотел овладеть всею горной страной закарпатской, да старшие князья примирили братьев, каждому велели держать свою волость. Вскоре за тем Ростислав внезапно занемог и умер. Ходили кривотолки, будто это Владимирко постарался извести братца, велел подсыпать ему в пищу какую-то гадость.
Как бы то ни было, а пришлось малолетнему Ивану с матерью уносить из Звенигорода ноги.
Мать Ивана была родом из дунайских болгар, красавица была, каких мало. Иван на всю жизнь запомнил её роскошные каштановые волосы и ласковую улыбку на алых устах.
Осели они с матерью в городке Берладе, расположенном посреди холмистой гряды на речке такого же названья. Всякий народ стекался в Берлад – и беглые холопы из Русских и Угорских земель, и болгары, спасавшиеся от гнёта империи ромеев, и кочевые половцы и печенеги, покинувшие земли соплеменников.
Сбирались эти людишки, промыслом которых становился разбой на торговых путях, в лихие шайки, баловали по Сирету, Пруту и Дунаю, грабили купцов. Прозывали людей сих, без роду-племени, берладниками, по имени городка. И его, Ивана, тож прозвали Берладником, иначе – Берлядином. Так и вошёл он в русские летописи, извечный бродяга и кочевник.
Среди разбойного народа быстро стал он своим, стал предводителем лихой вольницы, этаким князем без княжества. Когда подрос, сам возглавлял не раз набеги на соседние земли. Единожды аж до Месемврии доходил на стругах по Чермному морю.
С годами обзавёлся Иван преданными людьми, своего рода дружиной. С их-то помощью и держал власть в Берладе. Ещё позже понял: одним разбоем не проживёшь, не укрепишься в Подунавье. Даровал грамоты ромейским и иным купцам, пропускал через владенья свои в междуречье Сирета и Прута торговые суда, брал пошлины. Жил в ту пору неплохо, но захотелось большего. И когда позвал его Владимирко в Звенигород, на отцово место, отправился не колеблясь.
В Звенигороде сыграл свадьбу с юной дочерью боярской, жить стал весело, на широкую ногу. Вместе с дядей ходил на Волынь, затем оборонял Галичину от киевских князей, от угров и ляхов, славу заслужил и честь беспримерной храбростью своей, и многие бояре галицкие, недовольные крутым норовом Владимирки, стали поглядывать в сторону Ивана, думая про себя: нам бы в князи этакого молодца. В дела боярские нос особо совать не станет, а от ворога любого завсегда оборонит.
И единожды приехал в Звенигород галицкий боярин, Стефан Дементьевич. Долго ходил вокруг да около, расспрашивал Ивана о покойных отце с матерью, а потом и ляпнул будто невзначай: зовут-де тя, княже Иван, бояре в Галич. Нет нам сладу с дядькою твоим, в бараний рог он нас скрутил. Жесток паче всякой меры князь Владимирко. Прижимист, скуп, купцов поборами душит, ремественный люд такожде от него стонет. И нам, боярам, подняться не даёт. У кого земли отберёт, кого засудит, а иной раз и вовсе головы лишит. Ты, мол, токмо согласье дай. Тотчас весь Галич за тя встанет.
Проняли Ивана речи Стефановы. Решил он рискнуть, бросить на кон лихую судьбу свою.
В ту пору Владимирко охотился в Тисменице. Тем и воспользовались бояре. Галопом, на взмыленном скакуне влетел Иван в городские ворота, и в тот же час посажен он был на стол в соборе Спаса. Закружилась у добра молодца головушка.
Князь Владимирко, сведав о случившемся, мешкать не стал. Тотчас собрал великую рать и подступил к галицким стенам. Привёл с собой множество сербов и болгар – давних своих друзей и соузников.
Началась долгая осада. Но успешно отражали галичане все приступы Владимиркова воинства. Может, и удержался бы Иван в Галиче, да подвела его глупая самонадеянность.
Однажды решил он совершить вылазку во вражий стан, пощипать как следует разношёрстную Владимиркову рать. Надоело любящему вольный простор удальцу просиживать за крепостной стеной. Вырвался отряд бешеных всадников – берладников, охотников «за зипунами» из ворот, врезался в гущу опешивших супротивников, погнал их берегом Днестра наперегонки с зимней вьюгой. Ох, славно посекли тогда ворогов удальцы! Только и звенели, только и ходили мечи вверх-вниз, опускаясь на вражьи плечи и спины.
Но за лихой атакой проглядели берладники главное – отрезал их Владимирко со свежим полком от градских стен, а затем и взял в плотное кольцо.
Целую ночь рубились берладники, почти все и полегли на бранном поле. Едва вырвался тогда Иван из окружения. Весь перемазанный кровью, ускакал вдоль холмистого Днестровского берега в Звенигород. Так рухнула в одночасье мечта его о Галицком столе. Впрочем, нет – мечта осталась, рухнули лишь надежды занять Галич сейчас. В Звенигороде же городские старцы[64] вежливо, но твёрдо сказали Ивану: ушёл от нас, соблазнился хлебным столом, дак не обессудь.
Указали князю-изгою из Звенигорода путь. С той поры служил Иван разным князьям – сперва Всеволоду Ольговичу, затем Изяславу Мстиславичу, вместе с ними ратоборствовал супротив Владимирки. Супругу свою с малым чадом отослал в Смоленск – тамошняя княгиня приходилась сестрой его матери. Когда же узрел Иван остуду к своей персоне со стороны Изяслава Мстиславича, рванул, не думая особо, как всегда, в Суздаль, к Юрию Долгорукому, первейшему Изяславову врагу. Предложил Юрию свой меч, стал служить, как служил прежде иным князьям, а не уразумел, что Юрий в большой начавшейся в те годы борьбе за киевский золотой стол – соузник Владимирки. Поначалу, правда, не до Ивана было Галицкому владетелю, а у князя Юрия любой добрый воин был на счету – мыслил он отнять Киев у Изяслава.
Может, всё бы и обошлось, да угораздило Ивана один раз глянуть в серые с голубинкой очи молодшей дочки Долгорукого, Ольги. Глянул – и утонул, словно заворожила его суздальчанка. Видно, и княжне по душе пришёлся удатный[65] молодец, косая сажень в плечах. Ольга была не из таких, что молча вздыхают и сохнут в девичьих светлицах. Капризная избалованная отцова любимица привыкла добиваться своего. Скоро настала тёмная ночка, повстречались они на сеновале на задворках княжьего терема, возле башни-повалуши[66], потом были ещё встречи, были объятия, поцелуи, и был грех. О, сколь сладка была Юрьева дочь, и сколь велика была страсть!
Узнал о встречах их Долгорукий, разгневался, велел тотчас поковать Ивана, а после бросил его гнить в поруб.
Ольгу же немедля вытолкали замуж, и за кого?! За сына Владимиркова! Вот уж, воистину, мир тесен.
Поначалу Иван рвал на себе волосы, но затем пыл его угас, отчаяние в душе сменилось равнодушием. Клял себя он за неразумие, за лихость свою, но вместе с тем и думал: да разве мог он по-иному? Доведись снова пройти весь прежний путь – прошёл бы без сожаленья! Сидел в сырой темнице без надежды, но и вне отчаяния.
…Поддерживаемый под руки двумя дружинниками, в поруб медленно ввалился грузный рослый князь Юрий. По лицу Ивана скользнула искорка изумления. Впрочем, она тотчас угасла, уступив место привычному безразличию.
От князя Юрия исходил сильный запах хмельного. Уставившись на Ивана, Юрий грозным раскатистым басом проревел:
– Что, ворог, коромольник! Невест чужих, стало быть, портишь! Вот оно как! Но ничего! Посидишь, соколик ясный, в клетке! – Он злобно расхохотался. – Требует тя стрый твой, Владимир Галицкий! Просит выдать тя ему на расправу! Что молчишь?! Вот думаю, смекаю: а стоит ли?! Али лучше уж тут те сдохнуть?!
Долгорукий замолчал. Он долго стоял посреди поруба, уперев руки в бока, косо, с хитроватым прищуром посматривал на своих дружинников, на Ивана, всё такого же равнодушного к своей судьбе. Наконец, махнул десницей:
– А, чёрт с тобою! Сиди покудова, а тамо поглядим ещё!
Он ожидал, что узник бросится перед ним на колени, будет молить не выдавать его жестокому Владимирке, умоется слезами, и тогда бы Долгорукий проявил милость и простил бы его, вывел из поруба, послал на войну против Изяслава. А после… на войне бывает всякое. Ни к чему суздальскому князю, в конце концов, ссориться с галицким, они – друзья и близкие родичи… Случайная стрела, невзначай брошенная сулица[67]. Мало ли что может створиться. Зато его, Юрия, будут хвалить за милосердие и справедливость.
Но Иван молчал, чем немало удивил и разгневал Долгорукого.
Ругнувшись, суздальский князь так же медленно, тяжело дыша, полез наверх. За ним вслед, звеня бронями, поднялись дружинники.
Опять окружили несчастного узника тишина, тьма и неизвестность.
Глава 4
Семьюнко торопился, стегал половецкой нагайкой гнедого конька, ударял ему боднями в бока. Клубилась из-под копыт густая пыль, майское солнце не ласкало, а жарило незадачливого путника своими обжигающими копьями-лучами. Пот бисером катился по взмокшему челу. Позади остался Перемышль с его соляными складами и амбарами, разбросанными возле речных вымолов[68]. Семьюнко по броду пересёк стремительный извилистый Сан и окунулся в прохладу зелёного букового перелеска. Стройными цепочками потянулись перед глазами холмы с обрывистыми склонами, поросшие буйной зеленью. В чисто вымытом небе пели жаворонки, в выси зависали, махая крылышками, кобчики.
Семьюнко огляделся по сторонам, придержал конька, осторожно, перейдя на шаг, выехал из леска на обдуваемый тёплым ветром простор. Стал медленно взбираться на крутой холм. Вниз струями посыпался сухой песок.
«Где-то тут стан угорский». – Семьюнко остановился на вершине холма, на самом косогоре, приложил ладонь к челу, снова стал осматриваться вокруг.
У самого окоёма[69] на полуночной стороне сверкнул под солнцем булат. Зоркий глаз отрока различил фигуры воинов в панцирных бронях и белые шатры, почти сливающиеся с маленькими белоснежными облачками. Он пустил конька рысью и промчался по твёрдому выложенному из бука мостку через густо поросшую орешником балку, на дне которой гневно журчала на камнях узенькая речушка, вся в белом пенном крошеве.
Громкий оклик заставил Семьюнку вздыбить коня. Два угра в пластинчатых доспехах, блестящих на солнце, с копьями наперевес спешили ему навстречу.
– Кто есть?! Куда идти?! – посыпались вопросы на ломаном русском языке.
– Грамоту везу. Епископу Кукнишу.
Семьюнко развязал суму и потряс зажатой в деснице грамотой с серебряной княжеской печатью.
Стражи велели ему сойти с коня.
– Доложим, – сказал резким неприятным голосом один из них, худощавый смуглый ратник с тонкими и длинными загнутыми книзу усами.
Из-за холма показались ещё четверо угров. Подозрительно посматривая на незнакомого человека в кафтане русского покроя, под которым виднелись кольца кольчуги, они обступили Семьюнку со всех сторон. Грозно щетинились острые длинные копья.
Худощавый побежал в сторону лагеря. Спустя короткое время он вернулся и приказал отроку следовать за собой. Двое угров остались у мостка, остальные направились с Семьюнкой.
Вскоре отрок очутился в просторном белом шатре, на ткани которого были золотом вышиты большие латинские кресты-крыжи. Епископ Кукниш, облачённый в лилового цвета сутану, с гладко выбритым лицом и тонзурой на голове, сидел в высоком кресле и перебирал пальцами чётки. Полное розовощёкое лицо его дышало достатком и сытостью, маленькие карие глазки неприятно скользили, словно тщательно ощупывая собеседника.
За спиной Кукниша висели тяжёлые латы и шлем с забралом, украшенный алым пушистым пером. Крест и меч шли по жизни рядом, мир сменялся войной, ратная страда – полевыми работами. Латинский же бискуп[70] сочетал в одном лице монаха и воина. Такое было не редкостью в те времена на Западе.
– Кто ты? – осведомился Кукниш, хмуро сведя густые смоляные брови.
Он говорил по-русски, и довольно чисто.
– С грамотой к тебе, святой отец. Князь Володимирко просит тебя, о благочестивый господин, принять его послание и щедрые дары. Со скорбью узнал наш князь о том, что король угров готовится воевать его землю, вняв совету недостойного киевского князя Изяслава.
– Вот оно что, – медленно, растягивая слова, проговорил Кукниш. – Дары… В другой час я бы посодействовал миру. Но ныне… – Он сокрушённо покачал головой. – Очень жаль мне, но король пребывает в сильном гневе. В прошлое лето, да будет тебе известно, князь Владимирко уничтожил под Сапоговом наш отряд, шедший на подмогу князю Изяславу. Коварно, предательски, под покровом ночной темноты его ратники изрубили наших воинов до последнего человека. По этой причине, гонец, я даже не рискну подойти к его величеству с предложением мира. Хотя, не скрою, очень бы хотел наступлению тишины и благодати.
«Ещё бы! Небось, уразумел, что не пустой я приехал. Видал, верно, торока, рухлядью[71] набитые», – тщательно скрывая в усах презрительную ухмылку, думал Семьюнко.
Да, каша заваривалась густая. Отрок стоял перед епископом, соображая, как ему лучше поступить.
– Битвы не избежать, – продолжал тем часом Кукниш. – К тому же князь Изяслав уже на подходе к нашему лагерю. С ним его старший сын, Мстислав. Он ещё непримиримей настроен.
– Но какова выгода короля в этом деле? – решился спросить Семьюнко.
– Выгода… – Епископ вздохнул. – Если бы всё мерилось выгодой! Золотом, уделами… Нет здесь никакой выгоды. Король Геза – рыцарь, и верен данным князю Изяславу клятвенным обещаниям. И потом, сильное влияние на короля имеет королева Фружина. Не забывай, что она – сводная сестра князя Изяслава.
– Но ведь у державы угров есть свои враги. И с ними нельзя будет поладить так, как с нашим князем, – с наигранным недоумением промолвил Семьюнко.
– Ты говоришь о Ромее. Ты прав. – Кукниш опять вздохнул. – Но король очень уж зол на вашего Владимирка. Нет, отрок, войны не остановить… Пока не остановить. Думаю, ты меня понял.
Он хитровато улыбнулся, сверля собеседника прищуренным взглядом своих пронзительных карих глаз.
Семьюнко молча кивнул.
Приложив десницу к груди, он низко поклонился епископу. Кукниш стал, медленно разворачивая, вчитываться в грамоту, чуть заметно кивал головой, снова горестно вздыхал.
– Попробуем что-нибудь сделать. Но, повторяю, не теперь. И, разумеется, если князь Владимирко окажется достаточно щедр, – наконец произнёс он. – Пока же я пошлю к нему одного своего каноника. А ты останешься здесь. И знай: у меня надёжная охрана…
«Пугает или успокаивает?» – Семьюнко уставился на епископа с немым вопросом.
– Люди Изяслава не смогут причинить тебе лиха. Если, конечно, ты будешь осторожен и благоразумен.
Епископ позвонил в серебряный колокольчик. Тотчас на пороге шатра возникли два рослых стража в чешуйчатых катафрактах[72].
– Этого человека тщательно оберегать. Никто посторонний не должен о нём знать! Всё понятно?!
– Точно так, ваша эминенция! – пробасил один из охранников.
Семьюнко молча кусал губы.
«Хорошо хоть, часть княжого золотишка припрятал в Перемышле, у брательника[73] на складе. Еже[74] что…» – Семьюнко оборвал ход собственных рассуждений, запретив себе даже мыслить об этом «еже что».
…Отрока поселили в том же епископовом шатре, огородив войлочными пологами и ширмами, велели сбросить русское платно, кольчугу и облачиться в голубой угорский жупан грубого сукна, приставили слугу – немого монаха, который приносил ему еду и вино. В тревожном нетерпеливом ожидании потянулись для Семьюнки дни.
Глава 5
Громыхали тяжёлые доспехи. Ржали вздыбленные лошади. На возах везли оружие и припасы. К берегу Сана, извиваясь серебристо-серой змеёй, подходила грозная тьмочисленная Изяславова рать. Шли киевский и черниговский полки, боярские отроки, дружины из Владимира, Луцка, Пересопницы, шли туровцы, берестейцы[75], ратники из киевских пригородов, союзные торки[76] и берендеи[77]. В глазах рябило от многоцветья хоругвей[78]. И вся эта огромная масса валила в сторону Перемышля, готовясь задавить, подмять под себя Червонную Русь с её упрямым и лукавым князем Владимирком, с её богатым боярством, с ушлыми купцами и знатными ремественниками. Словно дракон, разверзший пасть, сминая, сжигая на своём пути сёла и городки, двигалось воинство, щетинясь копьями, сверкая мечами и саблями.
Вблизи на пологих зеленеющих холмах расположились союзные угры. Король Геза ещё накануне вечером послал к Изяславу скорого гонца, призывая на совет. И сейчас вместе с ближними баронами король, облачённый в горностаевую мантию поверх лат, в золотой короне на голове, наблюдал за тем, как от змееподобного воинства отделяется группа всадников в нарядных разноцветных одеждах и скачет вверх по склону.
Но совет будет после. Пока же ждёт гостей и хозяев шумный роскошный пир. Ради шурина своего не поскупился Геза. Перед шатрами уже расставлены столы, уже щекочут ноздри ароматы готовящихся яств, уже виночерпии готовы щедро наполнять братины[79] и ендовы[80] светлым мадьярским вином, пшеничным и ячменным олом[81], терпкой сливовицей.
Вот, наконец, на вершину холма въезжает на статном коне белоснежной масти киевский князь Изяслав Мстиславич. По левую руку от него – его брат, Святополк Волынский, по правую – сын Мстислав. Владетели спускаются с коней, Геза идёт навстречу шурину, широко распахивая объятия. Родичи-союзники обнимаются, лобызают друг дружку, затем Геза приглашает гостей разделить с ним трапезу. Льётся вино, слуги несут на подносах огромные туши жареного мяса, тащат разноличную рыбу, приправы, соусы, блюда из птицы. Вздымаются чары, произносятся здравицы, звучит весёлая музыка.
Изяслав хмур, улыбается с натугой, через силу. Тёмно-русые волосы, сзади коротко подстриженные, непокорно вьются, неровными прядями спадают на чело, тонкие вытянутые в стрелки усы грозно топорщатся, он мало ест и почти ничего не пьёт. На приветствия угорских вельмож больше отвечает его брат, Изяслав лишь рассеянно кивает и недобро косит по сторонам своими светлыми золотушными глазами.
Война была его стихией, если чем и отличался он, так это ратным умением, лучше любого воеводы знал всякие воинские хитрости. Вот и ходил по всей Руси с мечом, покоряя, сжигая, разоряя, бросая закованных в булат дружинников на непокорных князей и строптивые города. Сеял на земле смерть, добиваясь вожделенной цели – великого киевского стола, стола отцовского и дедовского, побеждая и изгоняя тех, кто противился его власти, его воле. Всегда и везде признавал он один только способ достижения целей – харалужный[82] меч. Шестой год длилось лихолетье, и не было ему видно конца и края.
Шумные застолья и пиры Изяслав не жаловал, если пил, то только когда вынуждали его к тому обстоятельства. Все дела, кроме войны и охоты, он полагал второстепенными. Может, потому и киевский стол он то захватывал легко, со стремительностью находника-степняка[83], то столь же неожиданно и быстро уступал главному супротивнику – стрыю своему Юрию Суздальскому. Грызлись меж собой дядя с племянником, яко лютые звери, и втягивали в яростную эту грызню всё новые и новые силы: угров, ляхов, торков с берендеями – Изяслав, половецкие орды – Юрий.
Изяслав чаще побеждал, бывал более искусен в манёврах, он пользовался поддержкой старых киевских бояр, которые боялись засилья в стольном Юрьевых «суздальцев». Иными словами, за Юрия был закон, был старый дедов ряд[84] – порядок наследования, за Изяслава – сила и люди, «набольшие мужи». Уступать же никто никому не хотел.