– Меня интересует письмо, лежащее в кармане вашего плаща, и поверьте, я сделаю все (а в моей власти многое), чтобы вы ушли из этой комнаты со спокойной совестью. Прошу вас, передайте мне это письмо… Предупреждаю, еще несколько минут вашей недоверчивости или недомыслия, как угодно, и я буду вынужден сообщить вам несколько фактов, знание которых отравит всю вашу последующую жизнь: медленнодействующий яд, – желаете?
Невероятным усилием удерживая в глотке рвущийся на волю хохот, я достаю из кармана плаща конверт, совершенно чистый без адреса незапечатанный конверт и, не оборачиваясь, протягиваю незнакомцу. Я чувствую затылком нервную шелестящую нетерпеливость его пальцев и закрываю глаза при первых звуках голоса незнакомца, медленно и вдумчиво читающего летящие стремительные строчки:
Я не умру, не скроюсь, не вернусь.Зови меня, но тень не поминайИ новых песен не слагай во имяПокорных пленниц и скупых владычиц.Волна земли сметет и влажный сад,И все пути, хранящие следыПленительного бегства. Будь спокоен.Я вымысел от правды отделю —Предам огню без боли, без печали.Я вижу ее пальцы, стиснувшие перо, и застывшие вокруг зрачков протуберанцы ревности, опалившие последние строчки, и вздрагиваю: неправдоподобно спокойный голос незнакомца:
– Это ее почерк, но меня не интересует ваше поэтическое состязание. Торопитесь, вы прекрасно понимаете, о каком письме я веду речь…
Последние усилия, увы, тщетные, – и вырвавшийся на волю хохот мечется, разбрасывает по темной комнате листы злополучного черновика…
2
Задержите под любым предлогом, – говорила дева, не поднимаясь с ложа, мягкотравного ложа; юноша, кудри склонив, слушал ее; спи, кифарэд сладкоустый, сладостью песен других нынче упьюсь… – Погодите, – молвил недалекий Трисмегист, – эти двое разыгрывали любовную сцену в парке, никто не мешал им насладиться в полной мере: там благовоннолонная невеста лежала, море стремилось к ней всей пеной и кораблями…Если кто-то в действительности меня знает, я погибла. Она и не подозревает, что я слышу ее, что ее узнать можно именно по этой фразе, нескончаемому «я погибла». Несколько минут невидимых простым глазом, я прохожу, не замедляя шага, продолжая странным образом слышать утихающий голос, даже оказываясь в глубине боковой аллеи, прохладной и темной.
Он полон рек, и плен его нетороплив, и в речи скованы слова-галерники. Мне трудно представить его на самом деле одиноким; какое одиночество, когда вокруг возлюбленные тени, какое наслаждение молчать, какая мука слышать его молчание; а солнце заходит, и последние лучи согревают стену только несколько печальных минут, тогда я думаю: через несколько десятков лет, только несколько десятков лет в этом воздухе, среди этих деревьев также вздохнет молодая женщина, влюбленная женщина вздохнет прохладным ветром и теплым рассеянным лучом – и вдруг почувствует, как долог и пленителен ее вздох, а меня не будет; я вижу лицо этой женщины и знаю, что она никогда не увидит моего лица, другие люди, которых еще нет на свете, пойдут этой аллеей, может быть, бросив случайный взгляд на нее, на нее, – а я почувствую в это мгновение их взгляды, они веселы и светлы, и случайны и недолговечны, как последнее теплое дыхание лучей на моем лице.
Я не настолько всесилен, чтобы рассмотреть человека с больным взглядом, который стоит рядом с ней, которому она говорила о луче; он не проронил ни слова, потому что смотрел на нее, пытаясь запомнить ее глаза и едва шевелящиеся губы, пока не рассеялись лучи. Я и не заметил, что возвращаюсь туда, где сладок дым и горек яд, что шаги мои медлительны и невесомы, и я не вижу лиц многочисленных прохожих, обходящих меня стороной. Если кто-то в действительности меня знает – я смешон. Помни, что ты говоришь и кому говоришь, когда говоришь себе, – шептал я, уже стиснутый двумя шеренгами зданий.
Совершенно несущественно, кому она говорила о лучах, да, да, следует дождаться лучей, первых ли, последних, и вспомнить…
3
Хаос, который зовется дружбой,хаос, который зовется любовью, —нам ли перебирать песчинки, расправлять бахрому,превращать ослов в людей, – воскликнулонесколько голосов, в числе коих были голосаЛесбии Коринны Латонии ЛевкастидыЛаиды Люцины Октавии. – Хаос, – сказалпрезрительно Трисмегист, оделся и вышел.Чувствовалось приближение майской грозы, духота наводила на счастливые молодые мечты о самоубийстве, после праздника, каких бы это не стоило мучений, следует тщательно обдумать, как скрыть от всевидящей явные симптомы болезни, которую блаженной памяти старинный знакомый называл «фэбрис эротика».
По обыкновению праздник удался, и роковая неизбежность скуки возбуждала аппетит, женщины непрерывно курили. Список гостей состоялся наполовину, Анна пришла с ученым мужем, Юлия как всегда без мужа, цветовую гамму женских нарядов составляли лиловые, голубые, зеленые и серые тона. Юная свояченица, дьявол во плоти, разносила крюшон. Старый знакомый мирно страдал в беседке с бокалом светлого вина, он любил страдания и, только страдая, чувствовал себя уверенным, с некоторой высокомерной невинностью озирая окружающий мир больным взглядом; он боялся сделаться чьим-либо орудием и дорожил длительностью страданий. Как могут, думал он, люди не понимать, какой муки стоит мне их равнодушие и невнимательность, люди и звери видят во мне существо, подобное им, когда я – иное, когда я – часть воли, вечно стремящейся делать добро…
Почему-то не пришел актер, с блеском исполняющий роль чёрта (у Достоевского), перевоплощение для него настолько мучительное и сладостное, что он продолжает быть чертом в повседневной жизни, за это его терпят и зовут в гости, хотя часто выставляют за дверь, он не обижается: его сокровенная мечта – швырнул бы кто чернильницей… Но я боюсь промахнуться и залить только что наклеенные обои.
Не пришел меценат, вероятно, все еще прикованный к своему жилищу непрерывными размышлениями о сне блаженного Иеронима: цицеронианец не есть христианин.
Не пришла робкая небожительница, но прислала с Юлией, которую боялась смертельно и которой поверяла свои многочисленные тайны, небольшую записку, объясняющую отсутствие как роковую враждебность судьбы. Всевидящая бросила записку на туалетный столик, явно не дочитав, и заговорила с Анной, весьма тяготящейся присутствием мужа…
4
Лейтесь, слезы, под веслами скорби.Хор в облаках: О возлюбленной тени…Вот я, несколько моложе настоящего, много угрюмей прошлого, катастрофически зорче будущего… И сколько не поворачивай эту голову, сколько ни смейся над остывшим пеплом речи, рассвет не приблизится, а ночь не станет убежищем. Торжественные осенние сумерки подталкивают к высокопарности, но аллея закончилась, мы остановились в растерянности и молчим. Несколько месяцев и молчания хватит на годы – пауза между моим признанием и ее насмешливой фразой, насмешливостью прикрывается другое признание, пугающееся света луны, луна – это уже не безлюдье, а в такой час здесь и не бывает никого – редчайшая возможность замереть посреди осени и не пытаться разглядывать, только слушать: мелодия избегает слуха, только редкая вспышка крыльев торопящейся птицы и проплывающие совсем рядом слова.
И кто-то появляется в сумраке аллеи, не успеваешь подобрать истинного значения упавшего к твоим ногам слову, как эта кто-то уже в десяти шагах и в ее глазах грациозная решимость кошки присесть именно на твою скамейку. Облик ее излучает тепло, ибо загадочен, как бывает неожиданно загадочна любая подробность для ребенка, погрузившегося в молочный туман сказочного леса. Обличье злодея, полученное мною от (неприглашенной феи) легкомысленной (ли?) природы, мешает завязать разговор первому. Облачение ветвистых опальных оскудевших (не обнищавших) подданных осенней аллеи: шляпы, мантии, накидки, плащи, перчатки (монаршая прихоть или милость – единый цвет) брошено к нашим ногам, слух измучен, голос растворился в стремительном течении крови в жилах, взгляд устает вспоминать однажды уже виденные: крохотную шляпку с вуалью, насмешливые губы, нежный подбородок, ослепительную полоску шеи, прикрытую фиолетовыми лепестками воротника плаща.
Облако, тяжелое серое облако сводит сумрак с внезапной тьмой – я уже не слышу ее слов (но догадываюсь об их восхитительном смысле уже по легкому движению губ) и ощущаю кожей лица только недостижимость и прохладу случайного облака…
Несколько месяцев отпущено на чудеса: облик ее не отпускает меня ни на мгновение (я вижу себя замерзшим посреди осени, а в иное время – опальный слуга ее), тысячи движений и жестов, миллионы слов – и над ними внезапное божество, жившее до меня, знавшее обо мне, ждавшее осень за осенью.
В конце аллеи мы с Юлией остановились, ее лицо так близко, но сейчас луна скроется за облаком.
– Послушай… Я тебя люблю…
Облако настигает луну, шелестящая тьма прячет насмешливый шепот Юлии.
5
Корабль разбился о Левкадские скалы.Не об этом ли беседовали двое, а мы увидели вневинной беседе любовную игру? Хотели увидеть…Глоток сатириона – и веселье превратится вопасную игру слухов, случая и лукавой воли богов.Накануне праздника я, предвкушая беседу с меценатом, достаю альбом для гостей и перечитываю древние записи. Отношение мецената к альбому было покровительственно-отеческим, он никогда не отказывал себе в удовольствии, в стороне от общей беседы, разглядывая простенький рисунок обоев, исписать страницу ровными редкими строчками, облагороженными росчерками с завитушками заглавных букв. Свет лампы, вежливо зажженной мною, мягко изливался на его огромный лоб, и робкая небожительница тайно разглядывала неподвижный профиль мецената, волнистая шевелюра и горбатый нос экс-триумфатора. Меценат не замечает взгляда робкой небожительницы и пишет для нее и для меня: «Мечта – невинный зверек с проказами и шалостями существа, только что поселившегося в мире красок, запахов и ласк; она вечно вертится под ногами (так страшно наступить на нее, осторожность представляется нам нежной любовью), забавляясь с мимолетными, постоянно исчезающими зверьками – грезами. Паутина, которую плетет безобидный паучок – ложь, – вот она уже забивает глотку, стягивает до онемения руки (как просто было разорвать паутину, когда ее было немного) … Да и тот прежний невинный зверек превращается в безжалостное чудовище, а мимолетные зверьки обнаруживают неведомо откуда появившиеся щупальца; сон длится вечность, пробуждение дарит с издевательской усмешкой безнадежный хаос».
6
Я наклонился к Латонии и прошептал:в сатирион подмешан медленно умертвляющий яд,пройдет время, и все веселящиеся встретятсяна пиру в Аидовом доме. Латония без трудаулыбнулась: Интересный способ исцеленья.Ты помнишь, что я жена твоя? Ты позволишьи мне насладиться, как никому другомутайным свойством веселого напитка?– Все меньше шут, все больше череп, —
змейка невинная скользнула на пол и заструилась в поисках крохотной щели, скорее, пока я не сообразил, что произнес неуместную и очень точную автоэпитафию, и все обратили внимание, застывшие перекрестные взгляды (интересен ряд – аскетизм, дерево, трость, монастырь, молитва, пергамент, маска, ветви, ограда плюс несколько возможных…),
– Выпьем за реминисценции – (муж Анны, внезапный спаситель, я захожусь в кашле под звон сдвигаемых бокалов, но всемилостивейшая раздражена и лелеет угольки в углах глаз, угольки вспыхнут настоящим и безжалостным пламенем позже (все меньше шут… – это он о чем?), как радостно и легко скрываться под сенью бессвязной застольной беседы…
– Этот психиатр всех считал сумасшедшими, многим он сам казался сумасшедшим или самоуверенным шарлатаном… только Н.Н. видела в нем душу ясную и прохладную, ей нравилось, как он вздрагивает и опускает руки, когда она целует его…
– Эта женщина свела его с ума…
– Она предпочитала поздний эллинизм…
– Что вы, она отравилась…
– Это называется эмпатия… понимаете, я так близко ее знала, что чувствовала каждое движение ее души и сочувствовала. Если у нее болела голова, мне передавалось, мы мучились одновременно…
Юлия наблюдает за мной и совершенно не слышит Анны, Анна разглагольствует и для нее, свояченица прячет едкую усмешку, и вот вступает муж Анны, взбодренный всеобщим вниманием:
– Сескуликсес (Sesculixes), скажем так – Полтора Улисса, умножение ироническое, ибо не дает целого числа, цельной натуры. Поясню, преувеличение собственных возможностей есть одна из самых трагических лихорадок личности, лихорадка превращается в манию, и созвучие некоей личности истоптанным путям давно ушедших воспринимается – как несомненное свидетельство тождественности величин или даже их равенства. Древние шутили точно и жестоко…
И откуда-то издалека тонкий капризный голос старого знакомого, вьющийся около обманчиво спокойствия всемилостивейшей, тонкий капризный голос:
– Истерическим росчерком голые скользкие ветки перекрыли дорогу и ветхую плесень небес. Не кончается влага в чернильнице, и у беседки в опустевшем саду под кустами скрывается бес.
Бокалы плывут над столом.
– Выпьем за поэзию и за предмет поэзии – женщину! – Не предмет, дорогой, а источник! – Пьем за источник… – И за жажду! – Совершенно бессмысленный тост, а впрочем, как угодно…
Лица гостей удлиняются, переливаются, искажаясь во взметнувшихся бокалах, собираются в трепещущий горячий шар над столом, шар взрывается, осколки разлетаются с хрустальным звоном, дыхание мое останавливается, но я сразу же прихожу в себя от вспыхнувшего в моих глазах лица Юлии. Я прослушал, я не понимаю происходящего, всемилостивейшая держит мою руку и не пускает.
– Пусть она уходит, ей просто стало дурно…
Я что-то произнес? Свояченица, почти касаясь моего уха губами, шепчет: – «Не делай глупостей, дай ей уйти…»
7
Отчего так мрачен, словно Сатурн,где шутки легкокрылые твои,шелестевшие в рощах Эрота? —заговорили обступившие меня Арей,Лициний, Альбий, Септимий, Помпей.Чашу Цекуба я отстранил:Жажду иного напитка. —Рассмеялись друзья. О каком напиткеведу я речь? Стали предлагать названиенапитку: Податливость Лаиды,Неутолимость Октавии, Нежность Левкатиды,Невинность Люцины, Стыдливость Лесбии,Неукротимость Латонии.Неужели, я обречена все замечать, даже если какой-то высшей силой установлена идиллия, я не пропускаю ни единого лишнего значения, собираю терпеливо, лепесток к лепестку, а ночью, надышавшись дурмана составленного букета, задыхаюсь, меня душит ясность, я вижу все и предвижу, но не вмешиваюсь, потому что невозможно самой придумать себе светлую роль, на светлых одеждах окажутся серые пятна неведомых мне помыслов, и тогда не убежать, не скрыться – участвовать до конца и может, будет суждено подать милой сестре моей сладкую отраву всезнания и всевидения?
Они сознаются друг другу только в несущественном и лгут, весело притворяясь детьми, влюбленными в шалости. И я люблю ее, прощая знакомое мне, и я могу любить его за то, что незнакомо мне, но понятно… Я могу жить рядом с ними и благословлять сегодняшний покой, но завтра уже наступило, и не один его взгляд, влюбленный и древний, на испугавшуюся этого взгляда Юлию был причиной мучительного скандала тем далеким майским вечером…
Она так боится умереть, чтобы эти же люди обсуждали трагедию и сочувствовали мужу и мне. У бедной моей сестренки совсем нет сил бояться забвения. Ей мало даже моей любви, а я не смогу жить после нее, не переживу и одной ночи.
Какая нелепость эти люди, приходившие постоянно в гости, и они виноваты в случившемся, и даже признающийся во всем автопортрет с перевязанным ухом и больным взглядом, к чему теперь терзать себя и окружающих, его тоже забудут.
Только несколько месяцев прошло, а моя болезнь вернулась, я не могу прожить и дня без горькой усмешки, не могу самый обыденный разговор не увенчать сарказмом. Я моложе сестры, но стану старше, если не соберусь вовремя…
Как-то весной мы прогуливались с сестрой в парке и почти не разговаривали, только улыбались. И какой-то незнакомец, подойдя к нам, отчетливо произнес: «Улыбайтесь, всему свое время», – и ушел, не дожидаясь нашего движения. Я хотела его окликнуть, но сестра коснулась меня рукой и сказала:
– Где-то я видела этого человека, видела зимой…
И никакие мои уверения в случайности и бессмысленности происшедшего не смогли ее убедить, оттолкнуть от закатной грусти.
Вчера я отпустила Несмышленыша на все четыре стороны, он не хотел верить и даже плакал, доказывая, что никто меня не полюбит так, как он, я была непреклонна, я снова увидела все его грядущие неловкие поцелуи и капризное самодовольство мужающего самца, забывающего о поэзии и о звездах в теплом жилище обязательности необязательного.
Вечером того же дня я встретила невдалеке от театра мужа сестры, но он меня не узнал и прошел мимо. На его лице блуждала улыбка, улыбка незнания.
8
Ты узнал свое мучение, миг узнавания позади,теперь с каждой затрепетавшей ветвью,погасшей звездой, вздохом неутолимой нежности,стоном бессильного отчаяния – прошлое будетприобретать иные черты; горький живописецВремя движет его рукой неукротимость звезд.Никто из гостей не владел искусством незаметного исчезновения, никто, кроме мецената, обладавшего к тому же редчайшим даром уместного появления. В тот далекий майский вечер Юлия заходила к нему напоследок, никто ее больше не видел. И меценат появился вовремя и разогнал оставшихся гостей, а потом долго беседовал с моей свояченицей в саду, пока я помогал притихшей всемилостивейшей разобраться с грязной посудой. Ближе к полуночи мы с меценатом устроились в беседке выпить кофе, и посреди охватившего весь мир покоя он обрушил на меня громы и молнии (меценат щедро одаривал симпатичных ему людей неисчислимым золотом тяжелых упреков, но их тяжесть и блеск радовали глаз и возвышали владельца).
– Ты захотел стать маленьким человеком и иметь все присущее ему добро: семейный уют, возвращения в дом и бессмертие в немногочисленном потомстве… Захотел, потому что беглое наблюдение и опыт тысяч и тысяч скитальцев говорят тебе: это нравственно, а значит более достойно существования, чем беспокойная скользкая тропинка к неведомой вершине.
Неловким движением руки меценат перевернул мою чашку, но не повысил голоса.
– Ты, оставленный в удел демону путешествия, притворился домоседом, сочиняющим от избытка времени и недостатка воображения сентиментальные сказки. Что же, ты наказан некоей высшей волей, не обозначившей себя четкой границей нравственного. И если в начале пути ты имел за плечами только тяжесть сомнения, то сегодня тебя гнетет и тяжесть раскаяния, – тяжесть несравненно мучительнее, ибо сомнения существуют и до опыта.
Он не давал мне опомниться и собрать осколки, золото звенело вперемежку с медью.
– Беден художник, порвавший с мальчишеством ради старческой идеи болезни и страданий – как способа очищения от случайного в этом мире. Мальчишество и есть возвышенная болезнь гениев, угнетаемых вторичностью! Так вот – маленький человек мальчишествует в компании необязательных гостей, он лоялен к любому своему будущему, потому что оно нравственно и тождественно его прошлому; сам мыслительный процесс он рассматривает как придаток кухонного механизма, обеспечивающего его пищей и теплом. И если он слышит о существовании идеи, аскетичной по духу, начинается бунт, антипатия, раздражение; маленький человек не может сдержать импульса протеста и обращается к продолжению рода и обеспечению пищей и теплом потомства.
– Да, да, – сказал я, – суховато сказано, простите, но я пропустил значительную часть… Вы говорите, что у мстящей мне высшей силы нет границ нравственного и не нравственного, но разве высшая сила не подразумевает и высшей нравственности, не нуждающейся в границах, а если высшая нравственность безгранична, а мщение неизбежно, то не меньше ли гнева падет именно на маленького человека с ограниченной областью его несовершенного будущего?
– Неточность, – морщится меценат, – не высшая сила (я не мистик), а высшая воля… Ну а ежели вы произнесли: высшая нравственность, – то вам обеспечено вечное мщение, как бы вы не рядились в серые одежды и не сочиняли гимнов домашнему очагу. Вы меня не проведете… Вам нужно поскорее умереть.
9
Септимий, Септимий, что сделалось с нами?Отчего так невеселы наши шутки, о чем шепчутдруг другу наши девы, какие перекресткисулит нам Тривия? Я ли несчастлив, Септимий?Так ли давно ты, отставив чашу, упивался моимисозвучиями? Где они? Куда забрели проклятые,кто радуется им? Почему так нерадостно мнеот чужого веселья?Последние лучи, мутные пятна рассеянного света на бледных стенах, когда-то я загадывал вспомнить о чем-то, помнить и столько времени отступаюсь; вернейший способ – медленно пройтись по аллее парка, свернуть в боковую аллею и увидеть, услышать. Но я не тронусь с места, мальчишка угомонился и спит, но может внезапно заплакать, разглядев во сне то, что я не могу или страшусь увидеть; я не пошевелюсь, и тайна останется тайной. На бледной стене замерли лучи, хотя уже ночь. По письменному столу снуют ящерицы, однохвостые и двухвостые, но я не успеваю подумать, нет и речи, чтобы поймать даже одну.
Дыхание моей всемилостивейшей и всевидящей госпожи ровно и неслышно, июньская листва дышит учащенней. Я то и дело поворачиваюсь в кресле и смотрю на спящую, губы ее слегка шевелятся, словно не решаются произнести жалобу, лицо озарено светом покоя. Теплая волна сметает мое легкое движение навстречу внезапному свету, я застываю, едва приподнявшись из кресла.
В соседней комнате тихо, а я уже высоко, над домом, над листвой, стремлюсь в серебристые дали, где пиры вперемежку с чумой, где рождаются лучи, где лучи начинают свой недолговечный путь, я совсем близко от воспоминания: двое на аллее парка, и я все ближе к ним, я различаю старого знакомого и ее, произносящую: «Мне трудно представить его на самом деле одиноким». И старый знакомый (в обветшалом пальто, в старомодной изломанной шляпе, с белым взглядом и слипшимся пепельным ртом) с ужасом смотрит на нее, произносящую: «Меня не будет, и никто не увидит моего лица, плывущего навстречу последним лучам, я исчезну. И те, кого я любила, – милые рассеянные лучи вечной влюбленности, уйдут».
Мрак прячет их фигуры, угрожающий шелест листвы – голоса…
В соседней комнате плачет ребенок, я поднимаюсь и делаю шаг, только шаг, потому что чувствую спиной жалобу спящей, жалобный тихий плач во сне и слова, торопливые и безнадежные: «Нет… нет… пожалуйста, не уходи от меня».
Я оборачиваюсь и со страхом вижу лицо спящей, не озаренное светом, а сокрытое тенью, тенью угрюмого предчувствия. – «Я погибла», – вдруг произносит она спокойно.
10
Смеются друзья: разве печалятся боги?Какой же милости ждешь от них?Кутаешься в темный плащ ночных ямбов,а в груди Латонии шевелится маленькийотчаянный зверек ревности. Сколько грозныхтяжелых волн слов обрушила она этим утромбеспричинно на удивленную Лаиду!Они не могут и прожить друг без друга, какдобавления и комментарии к многозначномурассуждению. Я не мог без них. Смеются друзья:не окажись на берегу моря между волной иострыми утесами, Септимий, Септимий…– Это по-рыцарски, – рассмеялся актер, подходя к окошку с дымящейся чашкой кофе в руках.
– Поверишь ли, я люблю в нем его детскую уверенность – что бы ни случилось, все обратимо, всегда можно получить от родителей прощение за разбитую банку варенья. И я совсем не преувеличиваю: непрерывными страданиями он воспитал в себе обаятельное чудовище, кажущее свой лик раз в сто лет.
Зимним вечером в простуженной квартирке актера мы печалились о старом знакомом, состоянием дел которого были обеспокоены всерьез.
– Я знаю его меньше, – говорил я, – и не понимаю, как может существовать вокруг него неприязнь, ненависть?
– Да будь он и впрямь ангел, – перебивает актер, – его ненавидели бы все. Однако, он не ангел, холст терпит все его автопортреты, апологии демоничности. Я его друг, но я не ребенок, чтобы верить в его страдания. История, легенды не живут среди нас, а только позади, далеко позади…
– Ему не везет с женщинами, – говорю я задумчиво, – они оплетают его упругой сетью обязательств, упреков, недомолвок… А он… он больше смотрит в небо, небеса благосклонны к нему, земное – враждебно.
Почему-то эти слова развлекают актера, он вскакивает и начинает бегать по комнате, давиться неестественным смехом.
– Женщины! О-о… как ты, не думая, попал в самую точку?! Ему не везет с женщинами! Но ему повезло с женщиной, понимаешь? Одной женщиной. Ее не так трудно найти, как считает всякий и каждый. Нужно самому быть таким единственным, которому нужна только одна. Даже не моногамия, никакой физиологии. Пусть бы переводил холст на сотни портретов одной женщины – единой! Вот ему лекарство, а он мучается над автопортретами потенциального самоубийцы. Несостоявшийся самоубийца любит себя больше, чем жизнерадостный балбес. Каюсь, я много раз провоцировал его на действия после слов и знал, что это безопасно, ибо тогда-то он и спохватывался и с тоской думал о красках, о холсте, о пыльном фамильном зеркале.