Умышленно ли закладка оказалась на пятой главе второго тома, да он и не скрывал, а напротив – выставляя свой интерес: «Адепты и маклера проституцiи». Моя спутница, едва удерживавшаяся от хохота, наблюдая обезьяний поединок, неожиданно легко прикоснулась ко мне и шепнула: «Он спит». Именно в это мгновение я, отведя взгляд, разглядел на его саквояже маленькую металлическую планку с надписью:
Mantis Religiosa.
Спутница сняла перчатки и спрятала свои ладони в моих, наши головы склонились, поцелуй был невинен и более походил на неведомое мгновение погружения в сон; открыв глаза, я увидел родимое пятно у ее левого виска, темными извивами улиц убегал я от настигающего рассвета, от многозвучной ясности, когда поезд остановился на небольшой станции и вкрадчивый металлический голос на перроне медленно произнес:
«Mantis Religiosa, Богомол, насекомое, способное даже с отрезанной головой найти самку и совокупиться с ней, в силу независимости центров, управляющих половой деятельностью, от высших центров».
Одно движение, взгляд в зеленое стекло (с переливающейся темной жидкостью) глаз соседа – чудовищная догадка, и я увлекаю спутницу из купе, из вагона на перрон. Она трогательно трет глаза кулачками и, не протестуя, доверяя полностью моему порыву, говорит: «Я забыла в вагоне перчатки». Как скрыться от холода этого сна?
Я знаю, что узкими улочками старого города, в котором мы оказались случайно, поплывет ее неторопливая жестокость, забирающаяся в самые укромные переулки, за сотни лет привыкшие к зазубренному лезвию женских исповедей.
– Дело в том, – скажет она, что я не люблю тебя; но ты не особенно переживай, потому что тебе это снится. Мы оба успели вкусить отравы. Задолго до этого сна. И в доме – всего в нескольких шагах отсюда – всегда пустует небольшая комната. Мы пойдем туда, двери откроет молчаливая женщина, она поведет нас по узенькой лестнице наверх, в пустующую комнату, она постелет и уйдет, и я тогда скажу тебе: проснись, мой милый, я не люблю тебя; и ты не поверишь, и тогда мы погасим свет, медленно разденемся, не глядя друг на друга, и ляжем, и будет холодно, но я обниму тебя и прошепчу, касаясь губами твоего лица: я не люблю тебя…
По счастью в этот ранний час нашлось маленькое кафе, где за низенькими столиками уже пили кофе несколько посетителей, а мы чертовски проголодались, блуждая узкими улочками старого города. Покончив с пирожными, она поднесла маленькую чашечку с кофе к губам, и я снова сумел разглядеть родимое пятно на ее левом виске. Она пила кофе маленькими глотками, а я переводил взгляд с родимого пятна на ее губы, на прядь волос, которая волею случая может скрыть родимое пятно, и думал об одном: неужели она допьет кофе?
Направляясь к вокзалу, мы пересекли площадь с отмеченным посредине местом костра для еретиков (эротическая подкладка преслђдованiя вђдьмъ), какая-то шальная мысль или первые прохладные солнечные лучи или отзвук давно позабытого напева заставили меня взглянуть на небо. Этого мгновения хватило, чтобы площадь наполнилась людьми; я в растерянности бегал по улицам, объясняя прохожим, что моя спутница потеряла перчатки, пока не оказался в зале ожидания почти безлюдном, если не считать веселого худого старика с футляром от скрипки и с обезьянкой в забавном темно-малиновом камзоле. Старик вежливо поклонился мне, и я обессилено опустился в уютное кресло… Все кончилось просто.
Не обязательно обладать совершеннейшим зрением, чтобы увидеть, она читает четвертую главу второго тома: «Любовь, какъ произведенiе искусства»… Мое присутствие раздражает ее в той же степени, что и развлекает. Поэтому я не позволяю ей произнести, застав меня врасплох, давно охлаждаемое у х о д и, я просто ухожу.
***
В любом сне всегда темные и белые пятна: как ни бейся, либо прослывешь мистификатором, либо породишь простаков толкованиями. Ну что из того, что заснув в уютном кресле зала ожидания на вокзале некоего города, неожиданно обнаруживаешь обезьян в собственной кухне (что-то мешало заснуть), со временем станет традицией любое калечащее твой сон наваждение объяснять обезьянами в кухне. И наступает счастливый миг, когда обезьяны успокаивают, музицируют в свое и твое удовольствие, поглядывают на вошедшего с опаской и легким раздражением, как бы не сбиться. Я прислушиваюсь, но тщетно, совершенно невозможно угадать, поди, разберись: Гайдн, Мендельсон или А. Берг?
Легкий ужин музыкантам не помешает, даже в столь позднее время. Надеюсь, мои действия не выглядят подобострастием, было бы забавно. Обезьяны откладывают инструменты и ноты и рассаживаются вокруг стола, с одобрением поглядывая на мои перемещения от плиты к столу. Теперь я точно не усну. Пока они степенно ужинают, изредка перебрасываясь короткими риторическими восклицаниями, я примеряю, как шляпу, свою первую фразу, которая должна позволить без стеснения войти в незнакомое моему интеллекту избранное общество. Закончив ужин, они сдержанно благодарят и вновь рассаживаются с инструментами и нотами вокруг меня.
Спокойная и безнадежно светлая мелодия разрушает мою вдохновенно благо скроенную фразу, и я неожиданно говорю:
«Я не любил ее, господа!»
август, сентябрь 1987г.Острота ощущений (тушь, перо, 1993г., Л. Захарова)
Фаталитет
Повесть в пяти частях
1. Фаталитет
Je suis èreintè comme un cheval de poste.
[T]Я заморен как почтовая лошадь.
(граф Толстой)Неслыханная свобода, которою я пользовался, наводила на всех уныние. Но я более не перемещался. Путешествиям был положен конец. Диковинные деревья произросли на каменистых тропах.
Оказывается, я не хотел писать никому. Как была приятна иллюзия. Пишешь письмо, представляя себе человека. Блестящее представление, все в белых одеждах, только автор щеголяет в черном костюме, финал, к вашим услугам, ваш покорный, ваш непокорный, вечно ваш (tout à vous) с поцелуями у ваших ног. Преданность, галантность, игривость, фривольность. Мне отвечали редко. Я казался всем алхимиком, знающим рецепт, якобы для меня не представляет труда.
Довожу до вашего сведения: мне требовалось многого.
В конечном итоге более других это понимала Индрианика. Один (только) человек, который не существует, является в разных обличьях под разными именами – говорит о том же. Кому как не автору не приходится скучать.
Распорядитель ненавидел меня. Он любил говорить и плохо понимал изложенное на бумаге. Юный Старец Изрекающий: нулевые истины, неизменные и постоянные, и не помышляющие об Абсолюте. Моим временем он распоряжался по своему усмотрению, – Распорядитель. Веселый житель держал меня в четырех стенах, отпуская на время только в пыльные коридоры чужих исповедей. Они не станут моими. Слова и слова. Слуги и господа. Слово. Слуга двух господ. И прочие отношения.
Итак, в чине триумфатора я приближался к истине угрюмой.
Следовало бы сделать сноску и пояснить выгоды триумфального отступления. Всему свое время. Чисто выбритого читателя, имеющего представление о выправке, сроках ношения ментика на левом плече внакидку, шрамах, отступлении и терпеливости, – жалую шпорами!
Веселый житель поселился во мне и старался без особенной надобности не отлучаться ни на минуту. Сделай я шаг к двери – и веселый житель (дремавший?) напоминал о себе голосом монотонным печальным: «circulus viciosus». Заколдованный круг, вписанный в четырехугольник. Функция веселого жителя – возводить невидимую преграду, вызывая в глубине существа моего истерическую рябь на мраморной глади: засохшие деревья ли – не лики на древе февралей, рефалей, – и застывшие травы, Натали, Фатали, голова идет кругом, черный пес скалит пасть, будет преданным другом.
Когда мелодия трогает сердце, бездна оказывается неглубокой.
– Сколь призрачна дружба, – твердит Распорядитель, – как раз то, что сближает души, служит затем верную службу бледному бескровному (словно удушение) междуусобию, особенно, когда зима! Призрачна, молчите! Они ославили даже ту, которая любила дольше и изощренней, смутные тени, стертые забвением, стертые крохотным лучом прозрения…
О неравенство богов и богинь!
Распорядитель, оскорбленный и раздраженный, скрывается в боковой аллее. А я попадаю в объятия Натали и разглядываю в зеркале открытую короткой стрижкой безжалостным неотвратимостям незащищенную нежную шею её. Грядет поэма песен в двадцать пять… и фортепьяно вечерком. Удаляемся, удаляемся… Неотвратимость неутолимости. Второй час ночи.
Затмение:
я отвергал даже мысли о путешествии, они были такими же ужасными, как желанные гости; желанные гости приходят, когда сам собрался в гости. Приходится начинать с нескончаемого, которое раздражает принужденностью. Однажды вечером у меня был голос смертельно уставшего человека. Я промолчал весь вечер. Ночью я присел на диван и, почувствовав, что засыпаю, произнес: – «Пора покончить с путешествиями».
Слово п у т е ш е с т в и е обладает магическим свойством отгонять сон. Я не смог заснуть. В голове стоял звон скрежет гул первого шага (легиона).
Благодарение ручью, извилистому ручью, фантастическому ручью! Едва слышный в дрогнувшем воздухе плеск (мгновение – и ничто не остановило бы новую бессмысленную битву железного воинства с ослепительно белым драконом), ручей плел незатейливую мелодию, не замечая выгорающих полей, чернеющих полей, заснеженных полей; тускнея, ручей еще верил в будущий свет, но мутная пелена рассеивала самые наивные надежды.
Мы прогуливались с ней у потускневшего ручья. Было довольно холодно, но мы дрожали не от холода. Мы говорили, рассеянно обмениваясь случайными словами, словно необязательными поцелуями: – ломала тростник, чтобы дышать под водой и думать о тебе… – рисовал тебя на клочке промокашки, контуры твои расплывались, я не жалел чернил.
Мы не обратили внимания на место, где совсем недавно журчал, извиваясь, играя кольцами, прохладный ручей; её маленькая ножка проколола каблуком тонкий лёд и из дырочки пискнуло. Я держал ее за руку, и наши руки давно знали то, о чем мы еще не говорили и старались не думать. Она говорила о странном стечении обстоятельств, о том, что все обстоятельства текут к одному морю, теплому морю (прохладных глубин), о теплоте (было холодно, руки замерзли, хотя мы дрожали не от холода). Мы шли всё быстрее, хотя я и не замечал этого, но она раньше меня поняла, что несколько деревьев, сбившихся у дороги то место, куда я стремлюсь, и всеми силами она вела нас именно туда.
Мы остановились среди деревьев и потянулись друг к другу. Холодные губы, щеки, ломающиеся с раздражающим треском пальцы в пуговичных петлях.
Теплота не бывает мгновенной: в ней тысячи бесплодных часов ожидания прикосновения, тысячи пасмурных дней ожидания шепота, тысячи горестных лет ожидания конца (…, – говорила она, поднимаясь с земли, застегивая пальто, – …?).
Я прекрасно слышал её, но молчал, сохраняя на лице выражение невыносимого счастья, словно мне, герою мимолетного сна, наяву готовились вручить с медлительной торжественностью изумрудный орден ящерицы.
Фаталитет!
Натали (la parfaite amie) спустя несколько лет в дружеской компании: «Мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие». И потом долго смеется, ибо объяснения прозвучали бы оправданием, толкованием.
– «Фаталитет!» – с презрением бросила в гущу внимающих насмешников Индрианика.
С Натали у нее были свои счеты. У каждой был свой крест, свой перекресток. Я же благополучно отворачиваюсь, предпочитая норд-норд-вест.
Белый дракон нервно подрагивает хвостом, железное воинство переминается с ноги на ногу. Над тяжелой дверью некое подобие герба Крестоносца: ящерица на изумрудном поле (с отбитым хвостом) и застывший в полете тяжелый осенний лист, остальные детали герба не угадываются, хотя Крестоносец и придирался к каждой мелочи. Хотя Крестоносец и придирался к каждой мелочи, Острогляд не обижался: он понимал природу раздражения своего покровителя, молча сносил насмешки. На исходе второго тысячелетия Крестоносцы особенно жестоки и немилосердны, думал Острогляд, да и всегда они отличались непреклонностью. Крестоносец отпустил Острогляда в свою комнату, где того ожидала угрюмая муза, а сам принялся за скудный ужин. Он видел сквозь цветные стекла высокого окна каждого, кто безликой дрожащей точкой возникал на горизонте и, медленно увеличиваясь до размеров собаки (чаще всего это были именно собаки – отсюда и эталон), подходил к дому Острогляда.
Веселый молодой человек с яркой внешностью счастливца, прозванный Крестоносцем якобы в насмешку, открыл окно и перевернул блюдо с остатками пищи; собаки, дремавшие у дома, молча бросились к костям. Он долго наблюдал за воюющими псами и поэтому не заметил Индрианики. Острогляд называл ее Ночной Гостьей, Ночницей и боялся необъяснимо, как боятся змеи. Пока Ночная Гостья поднималась по лестнице, ступая неслышно, Крестоносец вернулся к столу, не подозревая о приходе Индрианики, а Острогляд, забывшись в теплом искрящемся тумане, вливающемся в его глаза, терзал ослепительные листы железным пером; на исходе часового одиночества у него получилось следующее: «Две тысячи лет бесплодного течения Слова вспять, нескончаемого Солнца, слепящего немногих, отчаянных исповедей, тонущих в горячем песке, и стоны угасающих глаз две тысячи лет (пока Ночная Гостья с превеликой осторожностью открывала двери в комнату Крестоносца, а Крестоносец ставил тонкогорлый кувшин с райским вином на высокую полку, поддерживаемую двумя сверкающими черным лаком гиппогрифами), – Острогляд выводил мягким пером: – две тысячи лет гипнэротомахии, покоя и сна, вожделения и движения, бессилия и волшебства; две тысячи лет плывущих в сладостном скорбном потоке сверкающих тел, вспыхивающих губ, ищущих рук и переплетающихся голосов, остывающих две тысячи лет».
– «………», – презрительно бросит Madame Lamort, перечитав сочиненное Остроглядом.
Острогляд пока продолжает, а Ночная Гостья уже говорит: «Ты ждал меня?» Она опускается в кресло, а Крестоносец ставит на маленький столик тонкогорлый кувшин с райским вином и не перебивает Индрианику, пока она говорит, медленно говорит, наслаждаясь тишиной и своим тихим триумфом.
– Я добилась своего. Проклятый лабиринт зеркал, лабиринт расставаний и прозрений, прохладное блаженство отражения девственного сна; я рисковала своим обликом, своей внешностью, своим будущим, своей репутацией. Ради тебя, мой сумасшедший упрямец… Что мне от этого? ни славы, ни удовольствия, а тебе так приятно нести свой крест, не выходя из этой башни, заселенной мерзкими веселыми жителями и невежественными грубыми распорядителями. Сама не понимаю, зачем я столько делаю для тебя. Острогляд влюблен в меня и даже сам пока об этом не знает, а я знаю и предопределяю: он придет ко мне слишком поздно и найдет холод-холод-холод… Бедный мальчик придет слишком поздно. Теперь – тебе: завтра вечером. Предупреждаю, мои друзья будут рядом. Я не хочу показаться кому-то сводницей. Всё произойдет случайно. Ряд обязательных случайностей. Твоя очаровательная монахиня еще не знает, что попала в мои сети. И ее присутствие неизбежно, как неизбежны ее слова, внезапное головокружение после танца. Всё решится в один вечер: или она потеряет голову или вернется в свой монастырь. Последнее: не вздумай являться со своим оруженосцем, исключим сразу же такую неприятную случайность; тем более что твоя монахиня его знает. Всё, милый.
Крестоносец еще некоторое время смотрел на Ночную Гостью, но она, пригубив фиолетовый бокал, прислушивалась к ощущениям, – тогда Крестоносец стал перед нею на колени, не поднимая глаз…
2. Затмение
Nous ne somme pas au monde. C.
(Нас нет в этом мире.)
Кортасар– Я не хотел бы случайной встречи. – Ты смешной! – Этот вечер будет долгим и принесет мучения. – Но ты любишь мучения. – Я начинаю плести чепуху, выбирать и угадывать, у меня дрожат пальцы, я перехожу из одного дома в другой, меняю лица, стараюсь не забывать печальных обстоятельств последнего визита и сдерживаюсь, чтобы не запеть. – Тебе нужно поскорее уехать из этого города. – Стража у городских ворот настроена против меня…
Крестоносец (проклинающий пророческую кличку) подошел к дому Острогляда в сумерки, трудно было отличить тропинку от садовой калитки и ни разу не споткнуться, молча – как и подобает герою, с отвращением отвергающему комические оплошности этим вечером, прекрасным осенним вечером, так близко отстоящим от зимы. Зима безжалостна и милосердна и угадывает уготованную ей жертву с точностью ясновидящей особы с ироникопоэтическим именем Tristes tropiques (печальные тропики – плод мыслительного рефлекса Острогляда).
Медлительность в сумерках незаметна, хотя у постороннего наблюдателя вызывает подозрения: что-то происходит, зловещий участник раздумывает, взвешивает последствия случайного шороха и необъяснимо точного движения левой руки к пряди волос, сужающей кругозор. Фантазия постороннего наблюдателя бегло дорисовывает значения ряда других (несущественных, несуществующих) жестов, угрожающего поворота головы в его сторону и призывает к бегству.
Может быть, именно звук чьих-то торопливых шагов приводит Крестоносца в чувство, и он не решается заходить этим вечером к Острогляду, на скорую руку придумав опасения по поводу возможного присутствия этим вечером в келье Острогляда упругих прелестей Tristes tropiques (стесняя, балагурить? Увольте). Ни к чему, думал Крестоносец, гнать почтовую лошадь, допишу послезавтра в другом мире, где самолюбие дешевле чернил, а чужие музы не вмешиваются в споры с призраком: о, как сказано.
Ряд симультанных видений: левое крыло собора между тремя и четырьмя часами (удобное место) в ожидании красного (предупреждающего, запрещающего) шарфа из мрака арки; степень триумфа имитатора убийства, равная степени погружения в сон, в умиротворенность (преступной) необратимости обладания, в очистительный огонь вспышки – пламенеющий мрамор ненавидимого тела.
Все краски далекого сада в конце вечности, обратившейся в безвольный пепел: дар молчаливого сочувствия у пламени небольшого костра, о как не успевает (запоздалый импрессионизм) ослепительное пятно метнувшейся фигуры в глубине прошлого священного сада: поздно, поздно, благодарю, огонь будет долгим – пепел вспоминается долго («смертный полет»), но ты любишь мучения…
Unknown French painter of the 16th century? Portrait of an Unknown Man… Oil on panel 48,5x32 cm… (Неизвестный французский художник 16 века? Портрет неизвестного мужчины… Масло на панели…).
Сдержанность и спокойствие перед неизвестным (непознанным, непознаваемым, – продолжил бы Острогляд); левое крыло собора около четырех (укромное место: ветер, мокрый снег) в ожидании вспышки запретного шарфа из мрака арки чужих триумфов (мрака случайной комнаты, позднее, после шести): этот вечер будет долгим и принесет мучения; надейся; до скорого (как болит надрезанное благословенным норд-норд-вестом ухо)…
Левое крыло собора около четырех далеко – этим прекрасным осенним вечером, таким далеким от вечера мокрого снега и неопасного ветра. А полукруг колоннады собора – тот же издевательский сарказм заколдованного круга, напоминание.
Опьянение норд-норд-вестом, сигарета гаснет: мокрый снег, сногсшибательное укрытие, которое не укрывает от тихого хохота черного провала арки несовершившегося триумфа. Крестоносец выходит из укрытия (я начинаю плести чепуху), переходит дорогу: будет то, что будет.
Мокрый снег, норд-норд-вест, симультанность наивна: видимость границ, когда ненависть к красному шарфу безбрежна (отнюдь не имитация ненависти-любви), кафе рядом, но с видом на ист. проспект, а не тесную холодную арку; кофе не обжигает, между двумя глотками: тебе нужно поскорее уехать из этого города…
На расстоянии замерзающего дыхания красный шарф представляется святым, под ним доступная неправедным грезам артерия фантастического сна, сраженного неосторожным прикосновением («Гипнэротомахия…»).
– Поздравляю, мой мальчик, ты предпочел кривые зеркала памяти кривым серпам Памяти, ты не соберешь урожай, но рассмотришь стадии развития плода, я пью за твою наивность.
Распорядитель, посветлевший и помолодевший, вынырнувший из боковой аллеи. Лишняя чашка кофе, оказывается, предназначалась ему. Распорядитель распоряжается… Он заполняет пространство веселящимися гостями: обязательный уродливый шут и обреченный король мгновения и глупая красотка, королева мимолетного взгляда… множество смазливых мордашек и отчаянно смелых декольте. Волшебная бутылка шампанского…
– Пью за твою жестокость…
– Команду к канонаде!
– И за самое пленительное на свете наслаждение – наслаждение ложью («нулевая истина, неизменная и постоянная, и не помышляющая об абсолюте»).
Неслыханная свобода, которою я пользовался вовсю, наводила на меня угрюмость.
– Что-то со мной произошло прекрасным осенним вечером, Мефи; солнце ли жгло пуще обычного, портреты, неясные портреты ли блуждали в жарком воздухе, дурацкая штука память, я не узнаю лиц, хотя знал их прежде; не ты ли населил мою жизнь множеством безумных, рассеянных, самовлюбленных, насмешливых, дерзких, полых, угрюмых гостей? Некоторым из них я дал имена, но тела их рассыпаются в прах при легком прикосновении яви.
Мефи торжествующе улыбается, разливая шампанское по фужерам. Индрианика подхватывает фужер и приближается ко мне. Древний анекдот из ее уст звучит принужденным предупреждением, она фантазирует с неявным для меня умыслом, смысл анекдота ускользает и витает над веселящимися бесплотными гостями; я позволяю себе усомниться в уместности древнего анекдота, как и в естественности помыслов Индрианики, лепечущей на языке Tristes tropiques: «Не убоявшаяся постоянства разлук, следовательно, изучившая науку наслаждения вечным ожиданием; через десяток лет она была настолько совершенна, что воображение ее владело неимоверными расстояниями; он блудил с десятками разноязыких пленниц, а она плакала в ночи от неизъяснимого блаженства… Варварская пехота, ворвавшаяся в ее покои, с грохотом повалилась на колени, узрев в содрогающейся на высоком ложе пылающей плоти высшее божество».
Именно эта заминка (соль древнего анекдота!) и трехдневные жертвоприношения и странные обряды спасли империю от разгрома, а ее мужа от нежелательного упоминания в послужном списке… Мефи хохочет: «Воображение и фаталитет! Вообразите себе, какова встреча, каково пересечение! Искусный вообразитель, таким образом, обречен на милость Индрианики!»
Индрианика, улыбаясь, допивает шампанское, левое крыло, крыло собора около шести и сумерки разглядывает она в нестерпимо чуждых зрачках. Зрачки Индрианики опалены протуберанцами невидимого солнца (фаталитет), затмение: мы запутываем друг друга опасными разговорами (прелюдией), заранее заключив договор о неприкосновении (непроникновении). Слишком откровенна Индрианика, договор скрепляется запретными воспоминаниями, упоминаниями о первом слове; каково разочарование Мефи, деликатно устремившегося в толпу танцующих, уверенного в несомненной передаче власти… По замедленному ее шагу я понял, что прогулке конец; следовало бы понять: приличия (самая усовершенствованная их форма), приличия и независимость шага, и хладнокровие (подлинное), желательно что-нибудь обидное для Индрианики напоследок (этим прекрасным осенним вечером) из укромного укрытия левого крыла собора.
Крохотные белые драконы изредка залетают в левое крыло собора напоминанием неизбежной веселой битвы в черте circulus viciosus; легионы сумерек безмолвно стекаются на крохотную заколдованную долину между левым крылом собора и аркой мучительного триумфа: жаждущий света, покойся во тьме (музыки шаг угрюм); что еще стынет в этой зиме: мальчик? рефаль? июнь?.. Смотришь, гадая, июнь, рефаль, зимние чудеса? Или ночной холодный вокзал выпустил черного пса? Жаждущий света, покойся во тьме, да не страшит оскал; черный пес кружит по зиме, стынет ночной вокзал.
– Я не в тебе, – смеется Веселый житель, – я вокруг тебя; передвигаясь, ты постоянно находишься в центре и никогда не ступишь на окружность, поэтому – я повсюду, я неуязвим, пусть воображение и подсказывает тебе самые изощренные способы моего уничтожения; вообразив, а затем и поверив, ты будешь вынужден верить и бояться меня каждую минуту, испытывая, однако же, и беспокойство при моих длительных отсутствиях, при моих разъяснениях… Теперь постарайся заснуть, повторяя экзотичное имя, равноудаленное от левого крыла собора и от приближающейся к тебе истины угрюмой…
По замедленному ее шагу я понял, что прогулке конец. Крохотная заминка и Индрианика спокойно рассматривает трофеи: медленный свет нерешительности и вспышку страха прощания, поглотивших левое крыло собора и озаривших вечную пустоту проема арки неминуемого триумфа прекрасным осенним вечером. Индрианика скрывается за тяжелой дверью, над которой угадывается некое подобие герба: застывший в полете осенний лист и ящерица на выцветшем изумрудном поле.