Саша слышит самолёты
Премия имени Н. В. Гоголя
Даниэль Орлов
Иллюстрация на обложке Сергей Миханков
© Даниэль Орлов, 2019
ISBN 978-5-4496-9655-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1
Так и разгадываешь день. Собираешь, как забавную несложную головоломку. Находишь к ней ключик, притыренный в трещине асфальта на платформе Сестрорецкого курорта или в пластиковой коробке с мелочью у продавщицы мороженого. Иногда он выпадет из дребезга велосипеда «Кама», которого пожилой узбек, спешившись, бережно ведёт за руль через пути, пересекающие Ермоловский проспект. Одно название, что проспект, – узкая асфальтированная дорожка, по обе стороны за заборами дачи. Модерн. На одной из них он с племянником вторую неделю перекладывает крышу. Они меняют старый, бурый, поросший мхом шифер на красивый рифлёный металл. Проспект.
Иногда ключик уже в замочной скважине часового механизма и скребёт, заводит, будоражит старые часы в деревянном корпусе. Когда-то они стояли на пошарпанном бюро в кабинете второго секретаря обкома, а теперь здесь, на фальшивом камине. Где ни поставь, а вечно опаздывают, фатально; по пять минут за день застревает в их ржавых шестернях. И уже никто не берётся отремонтировать это неуклюжее время. Тикают, да и ладно. Громко тикают в тишине двухэтажного дома на две семьи, кутающегося в пушистую пену высоких кустов неподалёку от городской больницы. Этот дом построили пленные немцы в сорок шестом. Этот дом спустя шестьдесят лет удалось снять через агентство, чтобы жить в нем, а не в городе, опостылевшем и отнявшем столько сил.
Ходишь, проснувшись от этого тиканья, из угла в угол, собираешь то, что нужно собрать, надеваешь на себя то, что нужно надеть, отражаешь себя в зеркало, мелешь кофе со звуком «жжжж», пока не вспоминаешь, что уже неделю не подводил треклятые часы. Выскочив из дома, бросаешься к машине, поскальзываешься на сливовой косточке, которой соседский озорник выстрелил в сторону твоего автомобиля. И бесконечно долго рушишься своими лишними килограммами на бетон садовой дорожки, бьешься коленом и получаешь ссадину на локте. Да только тут замечаешь, что вокруг суббота, ехать никуда не надо, а то, что ты считал опозданием, – это и есть вечная твоя несбыточная мечта встать утром в выходной пораньше и прогуляться до залива.
Суббота. Утром в саду ее сложно не заметить. Тишина… Машины не едут. Никто не газует нетерпеливо на светофоре. И день ещё не разгадан, а ключик уже в кармане. И красное – к красному, зелёное – к голубому и жёлтому, белое к серому, бурое к стали и дереву, тёплое к камню, холодное к виску, прошлое к настоящему. Капелька к капельке.
Ты не видел этот залив уже год или два года, или три года. Тогда ты приезжал сюда с прекрасной и юной девой, которую (конечно же!) звали Ольга, чтобы сидеть на берегу белой ночи, пить шампанское из стаканов, позаимствованных из номера пансионата, снятого на двое суток. Сожалеть, что ничего не может получиться: ты женат, а у неё сын, которому десять лет, и через три года трудный возраст. Да и без того он всерьёз ревнует тебя к ней, так что приходится встречаться тайно, когда он уже заснул, когда ты оставил машину в соседнем дворе, а самое прекрасное, что может с вами произойти зимой, – это прогулка от метро «Автово» до метро «Кировский завод». И вот он в летнем лагере, а ты на берегу залива читаешь стихи его матери. И будущего у вас нет.
Теперь ты идёшь, засунув руки в карманы трикотажной кофты с капюшоном, такой как у наркодилеров в американских фильмах, только без надписи «New York Rangers». Ты насвистываешь «Love will tear us apart», которая звучала из магнитолы её автомобиля, когда она везла тебя в Комарово. Это была её идея. Или это была твоя идея. Ложь и глупость. Ничего не получилось. И это последний раз, когда ты видел залив.
Какие три года?! Восемь лет назад! И человек, написавший эту песню, вообще повесился, когда тебе было одиннадцать, а ей семь лет. Дети!
А теперь вокруг тебя мир собирается во вселенную, наспех сочиняя законы тяготения, раскидывая элементы согласно валентности и атомному весу, набирая в ладони дерев звуки и запахи, чтобы подбросить их вверх, где альфа и омега.
Залив. Игрушечное море, дразнящее волной, доходящей лишь до колена, дюнами, пахнущими тиной и дёгтем, играющее далеким силуэтом парома, протискивающегося по морскому каналу, как жестяной пароходик в игре «Морской бой» в фойе кинотеатра. Пятнадцать копеек и «пиу-пиу» – потоплен. И чайки, как настоящие. И фонтанчики с питьевой водой. И дети с надувными кругами. А только плюс восемнадцать. И это лучшее, что можно ожидать от погоды.
Молодая женщина с детским пластмассовым ведром в руках сидит на скамье, её за плечи обнимает седой широкоплечий мужчина в джинсовой рубашке. Его брюки закатаны по колено, он что-то говорит, но слов не слышно. Двое мужчин, один худощавый, субтильный, в расшитой узорами круглой шапочке, другой, тот, что покрепче, покряжистей, – невысокий, в голубых джинсах, подвёрнутых на щиколотках так, как их подворачивали в семидесятые годы на континенте.
Жёлтые ботинки свиной кожи, короткая черная куртка, клетчатая рубашка. Вот они сворачивают на Курортную. У них в руках шуршащие пакеты, набитые хаотично и излишне щедро. Я вижу, как колышется зелёный лук. Я вижу торчащее горлышко винной бутылки. Я замечаю острые края вакуумных упаковок с сыром и колбасой. Они режут белую плоть пакетов. Но уже нестрашно. Уже близко. Уже донесли. Суббота.
Но день, а за ним лето, а за ним год, а за ним вечность, в которой эти мужчины на проспекте, женщина с пластмассовым ведерком в руках, и другая женщина с девочкой, что бегают по кромке пляжа и поднимают фонтаны брызг, и чья-то собака, лакающая длинным розовым языком почти пресную воду залива, – все они откладывают свое время по секунде от тиканья старых, бредливых, выживших из ума часов. А те так усердно тикают, что трещинки от каждого «тик-так» разбегаются по времени назад и вперед, словно так и надо, словно тут в часах и есть начало всему. Почему бы и не так? Тик-так. Тик-так.
Мнимое, больное Сашенькино замужество, разыгрывающееся бесконечным спектаклем для тёти Нины, поначалу забавляло девочку, но потом с каждым месяцем всё больше и больше тяготило. Особенно тяжело становилось после разговоров о внуках, которых тётя Нина желала страстно, ревнуя их, ещё не рождённых, к каждой минуте, прожитой Сашенькой с Артемом.
Пока Саша училась в аспирантуре, Артём ещё мог объяснять матери, что образование важно получить до детей, поскольку позже уже будет труднее. Но после окончания, когда Саша устроилась на работу в Управление, тётя Нина начала осаду с двойной силой. Она заходила в гости обычно без приглашения и без предварительного звонка, сразу занимая собой все закоулки квартиры. Она передвигала своё большое тело вдоль стеллажей с книгами в дидактическом вальсе, на три счёта ритмично выговаривая замечания и пожелания по организации Сашенькиного с Артёмом быта. В этом быте тёте Нине не нравилось решительно всё, начиная от старой мебели в гостиной и заканчивая горой неглаженных рубашек сына и режимом питания.
– Я не понимаю радости житья в хламовнике. Воспоминания, то да сё, я ещё могу оценить, но что тебя связывает с рухлядью в прихожей и с этими гробами? – она показывала рукой на два платяных шкафа в спальне. – Я матери твоей ещё при большевиках предлагала нормальную мебель привезти. Дефицит был. А сейчас этого добра навалом. Позорище! Артём не может сослуживцев в гости пригласить, потому что стыдно, потому что это убогость провинциальная чистой воды. Тебе нужен был не мой сын, а слесарь из Твери, которому всё равно где жить, лишь бы в столице. Хотя бы сантехнику можете сменить? Этому вашему югославскому фаянсу сто лет в обед! Веркина мать его покупала, когда мы ещё в школе учились.
Сашенька отшучивалась, но иной раз, чувствуя, как предательски щекочет в носу, под любым предлогом на пару минут убегала в кабинет, где поднимала голову вверх, чтобы проступившие было слезы закатились обратно. Артём, понимающий всё соучастник, ласковый и уютный друг, вставал из-за компьютера, обнимал её и дышал в затылок. Она сглатывала жёсткий чернослив у горла и опять шла к свекрови, чтобы кивать головой, краснеть, но защищать то, что только ей важнее всего остального.
Сашенька от раза к разу чувствовала, что температура этих семейных недоскандалов растёт, и единственное, кто мог бы их как-то остудить, предотвратив неуправляемую цепную реакцию, – это отец, который всегда оказывался далеко, в вечных своих командировках.
Ну в самом деле, не ребёнка же ей рожать. Это было невозможно, неправильно, противоестественно и вовсе нереально. Если даже от кого-то другого, опрокинув себя перед посторонним чужим мужчиной сухим июльским небом. Выходить, выносить, родить и опять солгать, добавив ещё больше путаницы в этот единожды созданный её отцом хаос.
Она держала оборону сама, никак не рассчитывая на Артёма, которому самому было далеко не сладко и, возможно, ещё сложнее чем ей. Иной раз ночью Саша просыпалась от его всхлипываний. Тогда она вставала, накидывала на себя халат, шла на кухню и варила какао, в который выливала рюмку Courvoisier.
Потом она сидела на краю дивана и теребила пальцами волосы мужа, пока тот, стараясь унять нервную икоту, маленькими глотками отпивал горячую, ароматную жидкость. «Славный мой, милый мой, братик любимый, не плачь, – приговаривала Сашенька, – всё у нас хорошо, а что у нас не хорошо, то вовсе не у нас, а у каких-то незнакомых нам людей, которые почему-то носят нашу фамилию и расписываются за нас в зарплатной ведомости. А у нас всё прекрасно, даже тётя Нина так думает, а это самое главное. Ей нельзя думать иначе, ей можно думать только так, как сказал папа. И нам нельзя думать по-другому. Все иные мысли считаются вне закона и подпадают под статью об административном правонарушении на территории города Москвы. За это наказывают ссылкой сначала в Перово, потом в Алтуфьево, а потом куда-нибудь за Дмитров без права переписки с правительством. И как же правительство переживёт, если мы не станем с ним переписываться путём заполнения квитанций на оплату квартиры? Правительство совсем осерчает и, чего доброго, падёт. Оно падёт с гулким грохотом и рокотом, со стуком и звяканьем, с клёкотом и цоканьем, с причмокиванием и присвистом. Покатится, рассыплется, закатится, прорастёт, взойдёт, распустится, соберётся».
Саша несла какую-то околесицу, успокаивая и убаюкивая Артёма, пока тот не засыпал, резко вздрогнув перед тем. Тогда она перебиралась в свою постель, дёргала замусоленную верёвочку бра и долго лежала в темноте с открытыми глазами, вовсе без мыслей, следя за полосками света на потолке, с одним лишь синкопирующим ритмом крови в ушах. Яркая полоса, бледная полоса, яркая полоса, бледная полоса…
Она уже привыкла не ждать от мужа ничего, кроме участия. Артём никаких решений не предлагал.
Иной раз вечером, сидя на кухне с бокалами, они смеялись, называя себя вымышленными именами персонажей несуществующей мыльной оперы.
– Синьор Артемио, я получила письмо от синьора Реверте.
– Что вы говорите, синьора! И что же пишет этот благородный Дон?
– Он раскопал в архивах Буэнос-Айреса, что я не сестра вам, а бабушка!
– О Господи! Синьора Алехандра, теперь вы начнёте воспитывать меня и кормить кукурузной кашей!
Они смеялись, обнимались и нежно клялись друг другу в вечной дружбе.
Артём охотно поверял Сашеньке хитросплетения своих странноватых романов, рассказывая про интриги, ревность и адюльтеры друзей. В их компании, где все давно уже не по одному разу поменяли своих партнёров, Сашу знали и не стеснялись. Поначалу она чуть нервничала среди этих занятых друг дружкой высоких интеллигентных мальчиков, но потом привыкла, и ей уже не казались странными ни их мягкие, влажные интонации, ни показная хрупкость, ни порой наигранная, шаблонная вульгарность. Они водили её на прогоны новых спектаклей, приглашали на шумные загородные вечеринки, где от знакомых экранных лиц реальность лихорадило красноватыми полосками помех: «Ой, не пей столько, Саша! Мы тебя не довезём, ей-богу!» Они звонили ей домой со своими жалобами и проблемами, желая получить дружеский совет или одобрение. Она утешала их и благоволила им, позволяя даже слегка ухаживать за собой, ибо в ухаживаниях этих не было ничего кроме искреннего приятия и симпатии. И они стали её друзьями даже в большей степени, нежели друзьями Артёма.
– Гендерная метаморфоза, – бурчал он, прислушиваясь к телефонному разговору Сашеньки с кем-то из их компании, – сущий парадокс человеческой природы. Ты для них безобиднее в качестве собеседника, нежели я. Со мной они внимательно взвешивают каждое слово, а с тобой болтают, как подружки после выпускного.
– Можешь не подслушивать, если тебе это так неприятно, – с улыбкой шептала Саша, зажав трубку рукой, – мне рассказывают секреты.
«Это книжка о любви», – говорил ей Митя, парень, в которого она оказалась понарошку влюблена на втором курсе. Он проводил пальцем по её позвоночнику прямо на лекции, и мурашки рассыпались от макушки до икр, с шелестом радиопомех, заглушая то, что говорил профессор Дубов.
– Потоцкая, проснитесь, на зачёте будете иметь бледный вид!
Все смеются, включая Митю, который откидывается назад, на спинку аудиторной скамьи, и сводит руки на затылке в замок, потягиваясь. Он был хорошо сложен – пловец, с ранней, вовсе не по возрасту сединой, голубыми глазами и пухлыми губами. Сашеньке такие никогда не нравились, но тут она ничего не могла с собой поделать. Его зов был сильней ее предпочтений в мужчинах. Наверное, он спал со всеми симпатичными и «так себе» девочками курса, но разве это что-то меняло? Сашенька не собиралась за него замуж, она вообще не собиралась замуж в ближайшие годы.
Мите нравилось, что Сашенька не заставляет его признаваться в любви и не требует постоянного присутствия, потому он просыпался рядом с ней чаще, нежели с другими. Делал зарядку в Сашенькиной прихожей, приседал и подтягивался на турнике, установленном еще папой. Они вместе завтракали бутербродами, растворимым кофе и ехали в институт. Иногда они даже держались за руки на эскалаторе.
Он был неглупый, этот Митя. Его родители жили в Петрозаводске, работали в тамошнем отделении академии наук, что-то, кажется, преподавали. Мальчик с детства читал, разбирался в музыке, немного рисовал, немного играл на гитаре. Конечно, собрал группу, репетировал в общаге, чем навлекал на себя естественный гнев коменданта. Странную они музыку играли, Сашенька такую не слушала. Ей не нравилось, когда поют на русском языке, это отвлекало от нот и, по её мнению, маскировало неумение играть на инструментах.
Митя злился, когда она так говорила, и пытался реабилитироваться, играя только для неё, её одну находя в зале. Ей музыка не нравилась, но она делала вид, что проникается, и сидела, покачиваясь в кресле с мечтательным видом.
«Ты молодец!», – хвалила она его после концерта, если удавалось заполучить к себе. Чаще он уезжал с какой-нибудь случайной поклонницей.
Смешно было отправляться с Сашенькой в такой день, когда всё внимание только ему: Сашенька и так никуда не денется. Она и не девалась. Она приходила домой, засаживалась за конспекты и включала на проигрывателе Pink Floyd:
«How I wish,How I wish you were hereWe’re just two lost soulsSwimming in a fish bowlYear after yearRunning over the same old groundWhat have we found?The same old fears.Wish you were here».Но эти слова были не про неё и не про Митю. Ей просто нравилась музыка, и она, вовсе не задумываясь о смыслах, подпевала в ночи:
«Can you tell a green fieldFrom a cold steel rail,A smile from a veilDo you think you can tell?»Однажды она даже случайно познакомила Митю с отцом. Они поднимались по Малому Ивановскому от Солянки, в обнимку, пиная облетевшую листву, которую не успевали убирать чернявые суетливые дворники. В воздухе сквозило обречённостью, хотелось умереть или целоваться, и они забрели в крохотный скверик напротив монастыря, где встретили отца, который с двумя коллегами по институту что-то выпивал из коричневых целлулоидных стаканчиков.
– Привет, Санька, ты куда пропала? Нина уже волноваться стала.
– Это Митя, мой однокурсник, – представила Сашенька спутника. – Это дядя Гена, мой… – Она замялась
– Я Сашин опекун, – помог папа, достал из своего шикарного кожаного портфеля очередной стаканчик и протянул Мите.
Они выпили все вместе, потом ещё и ещё. Потом Митя проводил Сашеньку до дома и куда-то уехал. Сказал, что в общагу, что ему нужно подготовиться к зачёту. Но Сашенька знала, что это вранье, хотя и не обижалась. Ей хотелось спать.
– Как поживает этот твой деятель? – часто потом спрашивал папа, имея в виду Митю. – Пить, конечно, не умеет, но вроде хороший парень. Он тебе нравится?
Она переводила разговор в шутку. Ещё не хватало – обсуждать с отцом свою личную жизнь. Глупее этого только обсуждать ее с тётей Ниной.
Если бы Сашеньку спросили, она вряд ли смогла бы сказать, куда в итоге делся Митя. Он просто пропал, как молодые мужчины всегда пропадают из жизни девушек. Это не стало трагедией, не породило слухов. На курсе имелись другие темы, чтобы курить сигареты в «сачке». Митя женился, вылетел из института, пошёл в армию, вернулся, развёлся, вновь женился, вновь развёлся, восстановился на третий курс, когда она уже несколько лет работала в Управлении. Объявился он так же неожиданно, как и пропал, позвонив на городской телефон, на который давно уже никто не звонил, кроме телефонных роботов, тёти Нины и случайно ошибавшихся номером.
– Привет, это Митя.
Где-то месяц потом он приезжал раз в два-три дня, чаще нетрезвым, пугал Артёма, врывался в дом и в Сашеньку. Признавался в любви и стонал во сне. Это казалось, да и было, скорее всего, истерикой. Потом он опять пропал. До Сашеньки долетали слухи, что женился в четвёртый раз и уехал в Харьков. Почему именно туда?
– Там тепло, там парки, всё дышит любовью. Тебе надо найти нормального парня, – говорил ей Артём.
– Зачем? – недоумевала Сашенька. – Для разговоров, душевных излияний и утренних завтраков у меня есть ты, а для всего остального нормальный не нужен, нужен какой-нибудь кретин вроде Митьки.
– Странная ты, сестренка, – смеялся Артём и целовал Сашеньку в нос, – своей логикой ставишь в тупик. Я так не смог бы.
2
Саша жила двойной жизнью разведчика с самого детства, с того момента, когда начала понимать, что этот большой, пахнущий вкусным сладковато-огуречным запахом человек – её отец. И этот человек всё время куда-то уезжал, порой очень надолго, оставляя их с мамой в огромной квартире сталинского дома на улице Горького. И отца нельзя было называть папой в присутствии других людей. Его можно было называть только дядя Гена или Геннадий Львович. Впрочем, это сложно было выговорить. Мама ничего не объясняла дочери, но та как-то сама приняла правила этой интересной игры, смысла которой не понимала. В правила игры «в разведчики» кроме тайных свиданий с папой возле зоопарка и потайных записочек с картинками, рассказывающими, где в квартире найти плюшевую обезьянку или набор фломастеров, входили и строгие запреты на упоминания имён других разведчиков.
Помогая дочери справляться с игрой, мама сама называла папу «дядя Гена» даже в те моменты, когда будила его ранним утром, ласково трепля за мускулистое загорелое плечо. Он вставал резко, сбрасывал с себя одеяло, бежал в Сашину комнату, вытаскивал её, вспотевшую и мягкую после сна, из уютного хлопкового гнёздышка и, взяв под мышку, нёс в ванную комнату, где окунал под струю ледяной воды. Вода пахла хлоркой, попадала в уши, но это всё равно было весело. Потом он растирал маленькое тело махровым иранским полотенцем и лёгким шлепком по попе выпроваживал одеваться. Когда он уезжал, мама не всегда проделывала с ней такие процедуры, и Сашенька, проснувшись, лежала в постели, наблюдая, как мама снимает с волос бумажные папильотки, расчёсывается перед огромным зеркалом в оправе из зеленоватого дерева и долго растирает свои красивые белые ноги с тонкими щиколотками. Ноги у мамы немели по утрам с самого детства. Но после того, как родилась Сашенька, они иной раз совсем теряли чувствительность. Приходилось долго растирать их ладонями, смоченными в камфаре, чтобы они ожили. Когда папа был дома, мама стеснялась своей болезни, предпочитая ходить на ничего не чувствующих ногах, нежели как-то выдать свою слабость. Она просто шла в ванну, где набирала тазик кипятка и опускала в него ноги. Наверное, это было больно. Сашенька видела, как в уголках огромных серых маминых глаз появляются блестящие капельки, хотя мама и улыбалась, глядя на то, как дочка, вытянувшись худеньким бельчонком, чистит зубы перед раковиной.
Мама постоянно печатала на машинке, подкладывая под неё свёрнутое байковое одеяло, но звук все равно раскатывался по золотому, гладкому паркету медными монетками, отскакивал от стен, забивался под плинтус. Она работала днём, когда большинство жильцов дома были на службе, а она, наоборот, только возвращалась из редакции. Покормив Сашеньку, расставив перед ней коробки с кубиками и пластмассовыми солдатиками, мама раскладывала на столе жёлтые листки, которые доставала из потёртой картонной папки с тесёмками, и начинала ритмично украшать другие, тонкие, почти прозрачные листочки небольшого формата ровными рядами буковок. Саша любила наблюдать за тем, как эти буковки выстраиваются в фаланги подобно греческим воинам из детской энциклопедии, картинки в которой она разглядывала каждый день.
Она рано научилась читать. Мама играла с ней «в совушек», которые прилетали и улетали, принося разные буквы и слова. Потом совушки стали приносить целые предложения, а однажды они принесли Карлсона. Сашенька сразу его узнала по мультфильму и захотела узнать, что же там было дальше. В пять лет она уже знала, что было на самом деле с Незнайкой, что с Пеппи Длинный Чулок, а в шесть – что с Нильсом и дикими гусями. Книжки проглатывались быстрее конфет из огромных жестяных коробок, что привозил папа. Кстати, конфет таких ни у кого во дворе никогда не было. Это были не банальные «Мишки на севере», а какие-то загадочные, с нездешним вкусом и запахом. Еще были ковбойские шарики, которых можно было набить полный рот, а потом надувать огромные пузыри, лопающиеся и прилипающие к носу. Ими ещё можно было очень громко щёлкать. Эти щелчки оглушительно звучали на лестничной площадке, отдаваясь эхом где-то возле лестницы на чердак. Сашенька подтягивалась на перилах, надувала пузырь, оглушительно щёлкала и громко-громко смеялась. На смех из квартиры выскакивала мама и, оглянувшись по сторонам, быстро уводила девочку в квартиру. «Тсс… – говорила мама – ты же помнишь, что мы с тобой разведчики? Никто не должен знать, что нам хорошо. Иначе придут злые люди, и станет плохо».
Сашенька помнила. Она видела, что эта игра заботит маму и папу гораздо больше, нежели её, что было не совсем понятно, учитывая, что Сашенька умела переключаться на другие игры, а родители всё время играли в одну и ту же. Они звонили друг другу по телефону, изменяя голос, говорили об отвлечённых вещах, на самом деле договариваясь о том, куда они пойдут перед ужином. Во всем этом явно заключался некий очень важный для них обоих смысл, но понять его Сашенька до некоторых пор не могла, а спрашивать не хотела. Она вообще мало что спрашивала в детстве, предпочитая сама придумывать объяснения тому, что было неясно. Позже, в школе, у неё даже случались проблемы с учителями. Те усматривали в Саше леность ума, настаивали на дополнительных занятиях и посещении факультативов. Но и на дополнительных занятиях Сашенька не задавала вопросов, а просто внимательно слушала, склонив голову набок и покачивая ногой в ортопедическом сандалике.
Её прекрасная память позволяла сразу запоминать урок, а природная сметливость не позволяла отвечать его как-то иначе, как точно по тексту учебника. В то же время всё неясное и непонятное живо интересовало девочку. Каждый день она совершала массу открытий, выводя закономерности и связи между окружавшими её предметами и понятиями. Когда в школе проходили цифры и учились считать, Сашенька уже знала о цифрах всё, что может понять человек. Для неё это были самые великие абстракции в мире, чудо из чудес, которого почему-то не видели остальные, включая и учительницу. Относительно учительницы у девочки иллюзий не случалось. Та просто оттарабанивала привычные слова для привычной детской аудитории, не задумываясь особенно, что дети понимают, а что только делают вид, что понимают. В ответ учительница Сашеньку не любила, чувствовала, что та видит всю её неискренность. Потому девочка обычно оказывалась объектом для нравоучений и предложений посмотреть, «как нельзя делать». Но когда начальная школа закончилась и на каждый предмет появился свой педагог, успеваемость Сашеньки резко улучшилась. Она вышла в первые ученицы, и её портрет, то с косичками и пионерским галстуком, то с немодной уже причёской «сэссон» под молодую Мирей Матье с шариком начавших виться волос украсил школьную доску почёта.