Книга Путевка в первый круг - читать онлайн бесплатно, автор Александр Сергеенко. Cтраница 2
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Путевка в первый круг
Путевка в первый круг
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Путевка в первый круг

Он обладал той болезненной красотой, которая заставляет иных прохожих оборачиваться вслед. Высокий лоб мыслителя, темные живые глаза и кудрявые волосы придавали ему вид юного поэта-романтика. В моменты глубокой задумчивости его лицо приобретало неприятную нервную гримасу. Но этот изъян был почти незаметен.

То лето на Волхове выдалось особенно жарким. Вода прогрелась до самого дна, загустела, словно кисель, и пахла свежей рыбой. Михаил заплыл далеко и с коротким криком исчез под водой. Он зацепился ногой за корягу и отчаянно бился в тщетных попытках освободиться.

Виктор грелся на плоском камне у кромки воды и в один миг сорвался на помощь. Он не думал и секунды, тело само рванулось вперед, подчиняясь инстинкту. Он нырнул в зеленую мглу, где пузыри воздуха метались, как серебряные мухи. Через пару секунд Витя нащупал в темной глубине руку Михаила.
 Тот бился в слепой панике, цепляясь за него. Пока Гранин, стиснув зубы, боролся с течением, сознание подкинуло ему острый осколок:

«Он всегда был лучше тебя в Слове, а сейчас слаб и беспомощен... как легко все могло бы кончиться…»

Он ударил Мишку кулаком в плечо, чтобы сбить панику. Ухватив его за волосы, он поплыл к берегу, активно работая ногами. Спустя минуту они рухнули на песок, отчаянно глотая воздух. Михаил, синий от холода и испуга, кашлял водой. Его тело била крупная дрожь. Виктор сидел на корточках, пытаясь восстановить дыхание.

Он наблюдал, как жизнь медленно возвращается к Михаилу. В этот момент Гранина окутывал леденящий ужас. Он спас друга, но еще помнил мимолетный импульс — бросить и не доплыть, разжать пальцы. Он увидел в себе чудовище. Ужас перед самим собой оказался страшнее любой речной глубины.

Город Волхов пах остывшей водой, речными водорослями и известковой пылью, которая врезалась в подошвы ботинок и ложилась на карнизы низких домов тончайшим серым покрывалом. Их юность прошла голодно, ярко отмеченная потрепанными томиками Ильфа и Петрова.

Литературный институт встретил их солнечными зайчиками, скользящими по высоким стенам коридоров. Они сидели за деревянным столом, отполированным до блеска сотнями локтей, и заполняли формуляры. Чернильница больше походила на пузатую стеклянную жабу, притаившуюся в углу стола. Они макали в нее стальные перья и темно-фиолетовые капли ложились на бумагу, превращаясь в тексты вступительных заявлений.

В студенческие годы они с товарищами нередко ночами напролет спорили о литературе, пуская к потолку табачный дым и пытаясь наполнить свои строки смыслом. Их рукописи лежали на общем столе и, казалось, что судьба обязательно дарует каждому бессмертие в вечности русского слова.

В стенах Литинститута разница между друзьями стала еще более очевидной. Виктор писал добротно и строго, преподаватели хвалили его за «выверенность формы». Он ощущал внутри что-то настоящее, острое, как осколок стекла. Истинную мысль, достойную честной прозы. Но едва его перо касалось бумаги, оно выводило искаженные фразы, будто кто-то невидимый управлял его рукой. В конце выходила только исписанная канцелярская бумага, бездушная и отдававшая казенными смыслами.

Когда свои тексты зачитывал Михаил, в аудитории воцарялась тишина. Его проза была не просто талантливой — она была пугающе зрелой. Иногда преподаватели, заслушавшись, качали головами и говорили:
 — Казанцев, а вы и вправду талант…

Ходили слухи, что ночами он работал над чем-то грандиозным. Романом или повестью, которую не показывал даже друзьям. Однажды Виктор, заглянув в комнату Мишки, увидел на столе стопку исписанных листов и обложку с карандашной надписью: «РЕКА ВРЕМЕНИ. РОМАН».

В тот вечер Гранин долго сидел у окна, рассматривая ночные огни. Хмурое небо озарялось редкими всполохами молний. При каждом ударе грома он слегка вздрагивал. Виктор был отличным студентом. Но Михаил уже стал писателем.

Пропасть между ними с годами только расширялась и Гранин тяжело это переживал. Он часто не мог уснуть и подолгу смотрел в низкий потолок студенческого общежития, на котором ему чудились красноватые огоньки, напоминавшие тлеющие угли. В те годы у Виктора случались странные откровения — моменты, когда его собственные мысли начинали звучать в голове чужим голосом.
 Однажды, сочиняя очередное стихотворение, он отчетливо услышал чей-то насмешливый шепот:
 — И это ты называешь поэзией?

Голос словно доносился из соседнего помещения. Виктор резко отшвырнул перо и испуганно оглядел пустую комнату. На секунду ему показалось, что все тени приобрели багровый оттенок.

С тех пор, стоило сомнению коснуться его мыслей, внутренний шепот просыпался вновь. Он давал едкие, обидно точные замечания, которые звучали очень убедительно.

После окончания Литинститута пути товарищей постепенно разошлись. Михаил жил бедно, но его глаза горели. Он устроился работать корреспондентом в одну газету. Его острые репортажи заметно выделялись на фоне выбеленных зарисовок коллег. По ночам он пропадал за романом и прятал черновики рукописи в старом чемодане. Когда Гранин однажды попытался расспросить его о сюжете, Мишка лишь отшутился:

— Просто пишу мелкие зарисовки от скуки и всего-то, — соврал он.

Виктор еще в институте часто посещал светские мероприятия, подрабатывая фотографом. Ему удалось обрасти некоторыми связями и получить хорошее место в редакции молодежной литературы.

Его дни были заполнены рутиной: редактурой, рецензиями, планами и бесконечными совещаниями. Он вел аккуратную жизнь и всячески расширял круг полезных знакомств. Иногда он издавал свои повести. Обычно это были бравурные рассказы про освоение целины и успехи пятилеток. Они выпускались в одинаково синих переплетах с золотистым шрифтом на обложке. У Гранина редко оставалось хоть одно живое воспоминание о своих произведениях. Глядя на аккуратно расставленный письменный набор, он с тоской вспоминал стол Михаила, заваленный бумагами и наполненный творческим хаосом, из которого рождалось что-то по-настоящему живое.


Глава 6. Война.

Война застала Гранина на залитом солнцем Арбате, когда из стальной тарелки репродуктора на углу дома хрипло полилась речь Молотова. Холодный ужас его слов смешался с запахом нагретого асфальта и цветущих акаций.

Его призвали корреспондентом в армейскую газету в звании лейтенанта. Спустя полгода, когда его полевая редакция попала в окружение под Вязьмой, он руководил эвакуацией уцелевших материалов и трое суток выходил из окружения. После этого Гранина назначили командиром разведвзвода. Так он, привыкший строить слова, научился держать живых людей перед лицом смерти. Новая роль далась ему с пугающей легкостью.

Война разметала друзей еще дальше. Связь не оборвалась, скорее превратилась в почти невидимую нить, протянутую полевыми почтами. Они все еще спорили о литературе. Теперь их аргументами стали окопная грязь, въевшаяся в кожу, и свист мин, прошивающий воздух стальным воем. Часто они ощущали страх. Ледяной, пропитывающий стены землянки изморозью отчаяния. Свои ощущения они выводили химическими карандашами на пожелтевших от копоти листах.

В тот день взвод Гранина поднимался в атаку на безымянную высоту, утопая по щиколотки в черной вязкой жиже, смешанной со снежной крупой. Немцы били кинжальным огнем, покрывая сотни метров вокруг непроходимыми фонтанами вспарывающих землю осколков. Воздух гудел от пуль, свист которых сливался в один непрерывный вой. Впереди, метрах в тридцати, один за другим исчезали в грязи солдаты. Гранин отдавал команды, но его слова тонули в общем грохоте. Невидимой косой пуля срезала бойца слева от него. Голова солдата резко дернулась и он бессильно сложился пополам, тяжело упав в черную жижу.

В следующий миг земля вздыбилась. Огромный стальной кулак врезался в грунт и мощная волна ударила Гранина в грудь, отбросив на несколько метров. Он не услышал взрыва, только ощутил ослепительную пустоту, будто все вокруг исчезло. Жжение в левой стороне груди разрывало его на части. Сквозь боль он ощутил, что воцарилась неожиданная тишина. Лишь отдаленно гремели крики и автоматные очереди. Он лежал на спине и смотрел на низкое свинцовое небо. С удивлением он подумал: «Так вот как это. Совсем не больно».

Чье-то небритое осунувшееся лицо заслонило собою свет. Липкие от крови пальцы судорожно затягивали на его груди повязку.

— Держись, писатель... Живой будешь. Сердце не зацепило.

Его ждала долгая дорога в санитарном эшелоне, наполненная запахами карболки и крови. Белые миры госпиталей. Потом новые бои, но уже с колющей болью под левым ребром.

В полутьме госпиталя, сквозь туман горячки, к нему снова и снова приходило видение. Из-за ширмы возникал высокий сухопарый мужчина в сером кителе. Лицо его оставалось размытым, но кривая улыбка проступала с пугающей четкостью.

— Ты почти готов, писатель, — говорил он голосом, похожим на скрип несмазанных петель. — Жить будешь. А хочешь — не просто жить, а писать. И чтобы твои книги знали все. Для этого нужно лишь… кое-что обменять. Стать кем-то другим.

Он приближался и от него тянуло сырой землей и мокрым металлом. Исчезал призрак так же внезапно, погружая Гранина обратно в беспамятство.


Осенью 1943 года их разведотряд вышел к деревне Заозерье. По данным разведки, она была пустой. Лейтенант Гранин, убирая бинокль, почувствовал, как в животе сжалось что-то ледяное. Ему показалось, что в подернутом инеем окне избы он увидел маленькое детское лицо.

Его отряд залег в промерзшей траншее на опушке соснового леса. Неподалеку от Гранина, прижавшись спиной к стволу березы, сидел рядовой Семен Шпагин — «Воробышек». Щуплый, в веснушках, светловолосый, на вид — не старше двадцати. Он держал голову чуть набок, с хитрым прищуром в светлых голубых глазах.

— Шпагин, — прошептал Гранин, показывая пальцем на крайнюю избу. — Пойдешь за мной. Проверим, что там. У меня плохие предчувствия.

Воробышек кивнул. В его взгляде мелькнула готовность и хищная уверенность солдата, привыкшего к опасности.

Они выбрались из траншеи и поползли по мерзлой земле, вжимаясь в нее телами. Каждая кочка отзывалась тупой болью. Воздух был неподвижен и густел от запаха торфяного дыма и сырости.

Почти добравшись до окраины деревни, они присели на корточки. Ноги не слушались, затекшие от неудобной позы и холода. Гранин, краем глаза заметив сосредоточенное лицо Шпагина, подал знак и спустя секунду рывком скользнул за угол сруба.

Прозвучал выстрел. Звонкий, будто кто-то ударил стеклянным молотком по камню. Пуля, прилетев откуда-то сверху, вонзилась в грудь Шпагина, бросив его спиной на землю. Следом послышалась короткая, режущая воздух очередь немецкого шмайссера, которая прошила забор возле головы Гранина, вздымая фонтанчики земли и вонзаясь в бревенчатые стены соседних изб.

Воробышек лежал на спине, широко раскинув руки в стороны. Его голова по-прежнему была повернута набок, а в широко раскрытых глазах застыло хмурое осеннее небо. Алое пятно на гимнастерке расползалось, пропитывая ткань с пугающей скоростью. Этот взгляд Гранин пронес через всю войну и через многие книги. Он часто просыпался ночью и в темноте перед ним вспыхивали два голубых осколка.

Писатель вскочил на ноги, вскидывая пистолет-пулемет. Его сердце бешено колотилось. Длинная очередь пробила окно, за которым мелькнула немецкая каска. Деревянная щепа со свистом полетела в стороны. Воздух наполнился сладковатым запахом пороха и ароматом старой древесины.

Немцы стреляли в ответ, но Гранин уже не чувствовал опасности. Его поле зрения сузилось и пульсировало в такт ударам сердца. Он стрелял короткими точными очередями, прижимая приклад пулемета к плечу. Пули свистели у его головы, одна даже сорвала пилотку, но он продолжал идти вперед.

Из-за угла соседней избы выскочили бойцы:
 — Командир! — прозвучал крик, смешавшийся с выстрелами. Они бросились к нему, ведя шквальный огонь в сторону противника.

Очередной немец пал под выстрелами Гранина. Он тяжело рухнул на пороге избы, пораженный в самый центр груди. Оставшиеся отступали, отстреливаясь и двигаясь в сторону соснового бора. Гранин в два прыжка подскочил к избе и с размаху вынес ногой дверь. Внутри клубились пороховые газы, а под ногами хрустели сотни латунных гильз. Виктор поднял одну из них — она была еще теплой. Стояла оглушающе звонкая тишина. Ствол пулемета еще дымился.

В подвале одной из изб они нашли троих детей. Он запомнил их напуганные глаза и сжатые в кулачки руки.


Окопы под Воронежем были вырублены в промерзшей земле — звонкой, как чугун. Студеный ветер медленно скользил по траншеям. Стенки отливали мертвенной синевой инея. Холод прожигал шинели насквозь, сводило зубы, немели пальцы.

Грянул минометный удар. Вибрация прошибла внутренности, заставляя сердца биться в судорожном ритме. Земля содрогнулась, выбрасывая в воздух комья мерзлой глины. Солдаты вжимались в грунт, пытаясь стать частью мерзлоты, слиться с ней и сделаться невидимыми.

Свист следующей мины, длинный и ищущий, пронзил воздух. Михаил почувствовал, как в груди все немеет и вздох застревает в горле. В следующий миг он ощутил взрыв. Грязь, осколки земли и металла с силой били по лицам солдат. Песок и глина попадали в рот и глаза, смешиваясь с едкой пороховой гарью. В глазах темнело, голова наполнялась металлическим звоном. Свист мин повторялся снова и снова, словно кошмарный метроном.

Сержант Самохвалов, весь в замерзшей грязи, попытался криком перебить звуки боя:
 — Казанцев! Березин! Ко мне! Связь перебита! Немец идет на правый фланг, нужно их предупредить!

Михаил смотрел на сержанта снизу-вверх невидящими глазами.

— Так точно… — прошептал он, но не двинулся с места, словно врос в землю.

— Казанцев, твою мать! — рыкнул сержант. — Встать, выполнять приказ!

Самохвалов что-то прокричал, затем они с Березиным ринулись вдоль траншеи в сторону правого фланга. В тот же миг разорвалась мина. Взрывная волна ударила Казанцева в грудь и землю выбросило из-под его ног. Сержанта Самохвалова отбросило спиной в стенку окопа. Он скатился вниз, неловко хватаясь за шею. Куски земли бились в его каску тяжелыми ударами.

Грохот артиллерии плавно сменился давящей тишиной. Михаил видел, как санитар перевязывает сержанта: бледного, с глазами, полными ненависти. Он плевал кровавой слюной и что-то кричал, грозя Казанцеву кулаками.

Спустя пару часов, комбат Звягинцев остановился над сидящим в нише Казанцевым. Его сапог грубо ткнул того в бок.

— Ты чего, писатель, сусликов в норе считал? Какого рожна не выполнял приказ? — его голос звучал жестко.

Михаил поднял голову и дрожащей рукой протянул комбату окровавленный листок — последнюю страницу своего фронтового дневника, на которой химическим карандашом было выведено:

«Бой местного значения. Трое раненых. Я проявил трусость...»

В пустых глазах Казанцева Звягинцев увидел испуганного мальчишку. В его груди что-то закололо. Он скомкал и выбросил листок.

Затем медленно повернулся к замполиту:
 — Контузило его, понимаешь. Пусть роет, может хоть так толк выйдет.

Звягинцев и замполит ушли, хрустя сапогами по подмерзшей грязи. На следующий день Казанцеву выдали лопату вместо винтовки.

Глава 7. Предательство.

Потом была Победа и возвращение в города с их выщербленными оскалами пустых окон. Они стояли среди руин, дыша воздухом, пахнущим сырой известкой и пеплом. Поверх прежнего отчаяния прорастали новые надежды.

Виктор вернулся в молодежную редакцию. Он сменил китель с медалями на привычный серый пиджак. Иногда они встречались с однополчанами. После этих встреч Гранин возвращался в пустую квартиру и до утра смотрел в потолок, ощущая, как осколок у сердца врастает все глубже в плоть.

Михаил же пытался встроиться в мирную жизнь, как сломанный штык в ножны. Его острые стихи редакторы возвращали с резолюциями: «не соответствует генеральной линии». С каждым конвертом он все сильнее отдалялся от мира. Сперва пил по вечерам, скрываясь в темном углу кухни. Потом — с самого утра. Издательства теперь отвечали ему молчанием, а друзья — провожали сочувствующими взглядами. Он в одиночку выпивал за упокой того парня, которым был когда-то, и за здравие того, кем так и не сумел стать.

Его проза больше не ложилась типографским шрифтом на сероватую книжную бумагу. На партийных собраниях его фамилию произносили с осуждением. Прежние товарищи по перу отдалились, опасаясь, что тень от его опалы ляжет и на них.

На одном из приемов в доме литераторов к Гранину подошел Всеволод Баранов, один из руководителей союза писателей. Они обсуждали новую повесть Виктора Петровича:

— Замечательный ритм и слог. Кроме того, отмечу высокий уровень этичности и глубины воспитательной работы, — мягко обращался к нему Баранов, — думаю, что мы выставим эту повесть на премию в ближайшем квартале.

— Всеволод Анатольевич, право, мне очень приятно слышать похвалу от такого читателя, как вы, — с некоторым промедлением, сдержанно улыбаясь, ответил Гранин.

Баранов кивнул, принимая благодарность как нечто должное, и на секунду задержал свой оценивающий взгляд на Викторе Петровиче. В зале стоял ровный гул голосов, хрусталь звенел от легких столкновений бокалов, был слышен негромкий смех. Сквозь этот шум их разговор казался почти приватным.

— Вы ведь работаете над новой книгой? — спросил Баранов.

— Да… есть некоторые наброски.

— Это хорошо. Очень хорошо. — Он наклонился чуть ближе: — Нам сейчас особенно нужны такие тексты. Ваша повесть, — продолжал Баранов, — производит правильное впечатление. Чувствуется внутренняя дисциплина. Это редкое качество.

Гранин снова кивнул. Ему вдруг стало трудно держать взгляд из-за внутреннего напряжения — их разговор медленно смещался в неприятную сторону.

— Кстати, — Баранов выпрямился и достал из внутреннего кармана пиджака сложенный вдвое листок, — раз уж мы встретились… есть один пустяковый вопрос.

Он развернул бумагу.

— Мы готовим одно коллективное обращение. Ничего особенного, просто подтверждение общей позиции, скажем так.

Гранин посмотрел на лист. Строки расплывались, он различал отдельные слова, но общий смысл ускользал.

— Это касается…? — начал он, не отрывая взгляд от бумаги.

— Одного автора, — спокойно ответил Баранов. — Вы его знаете, Казанцев.

Гранин поднял взгляд.

— Михаил?.. — переспросил он.

— Да. — Баранов кивнул. — К сожалению, он в последнее время допускает некоторые неточности. Вы и сами это замечали.

Он говорил мягко, как о чем-то уже решенном и не требующем подробного обсуждения.

— Мы хотим, чтобы вы обозначили свое отношение. Это важно.

Гранин не отвечал. Гул зала стал отчетливее, как будто кто-то повернул ручку громкости вправо.

— Разумеется, — добавил Баранов, — это никак не связано с вашей работой. Напротив. Я уже говорил, что мы высоко ее оцениваем, — он слегка улыбнулся, — и будем поддерживать.

Лист лежал на столике между ними. Гранин посмотрел на текст еще раз. Теперь отдельные слова проступили яснее.


«неустойчивость…»


«искажение действительности…»


«вредное влияние…»


Он почувствовал, как внутри что-то болезненно сжалось.

— Это формальность, — сказал Баранов тем же тоном, что и раньше. — Мы просто фиксируем очевидное.

Гранин ясно понял, что от него требуется лишь жест. Небольшое движение руки, которое ничего не меняет — все уже произошло без его участия. Он взял ручку. На секунду Виктор Петрович вспомнил, как Михаил зачитывал вслух свои стихотворения. Его интонацию — иногда сбивчивую, с паузами, будто слова приходили к нему не сразу. Гранин ненадолго прикрыл глаза и резко выдохнул.

Подпись заняла не более секунды. Он вернул ручку. Баранов аккуратно сложил лист пополам:

— Благодарю, Виктор Петрович, — сказал он.

Гранин кивнул.


Зал заседаний был похож на затейливую малахитовую шкатулку, но в поразительном масштабе. В глубоком лаке дубового стола призрачно отражались массивные люстры. Стены были увешаны огромными портретами известных литераторов. Пахло старыми бумагами, дорогими папиросами и завистью.

Председательствующая комиссия больше походила на суд присяжных. В самом центре, лицом к президиуму сидел Михаил Казанцев. Бледный, но собранный.

Первым слово взял критик Марченко, неприятный толстяк лет шестидесяти, седовласый и елейный, с голосом, похожим на стекающий мед.

— Товарищи, мы собрались для неприятного, но необходимого разговора, — начал он, с сожалением глядя на Казанцева. — Мы все знаем Михаила Юрьевича как талантливого литератора. Но талант — это прежде всего ответственность. А что мы читаем в его последних... опусах?

Марченко взял в руки несколько машинописных листов так, будто они были заразными.

— Вместо жизнеутверждающего гимна нашей великой стройке, мы видим лишь грязь и упадничество, — его голос стал жестче. — Вместо героического труда какие-то «изломанные судьбы». Вместо светлого пути — сплошная апатия. Это не просто ошибка, товарищи! Это — идеологическая диверсия!

Он ударил кулаком по столу, заставив некоторых вздрогнуть.

— Казанцев не просто ошибается. Он сознательно искажает правду нашей жизни! Он сеет сомнения в умах! И самое отвратительное — он делает это, прикрывая свою незрелость мнимой «правдой художника»!

Марченко обвел зал взглядом, встречая кивки согласия.

— Я знаю, некоторые скажут: «Но он же талантлив!» — А я спрошу: а кому нужен такой талант? Его стихи не учат, не воспитывают, не ведут вперед! Они разлагают! Они — яд! И мы не можем держать в своих рядах человека, чье перо не служит народу!

Марченко еще раз обвел публику пристальным взглядом и сел на место. В зале повисла тяжелая пауза. Взгляды переместились на Гранина. Многие знали об их дружбе с Казанцевым и ждали его слов. Виктор сидел, опустив глаза и разглядывая узоры на столешнице. Он чувствовал на себе ожидающий взгляд Михаила. В горле застыл ком. Он вспоминал их юность и жаркие споры. Мысленно он составлял фразы защиты, вроде: «Михаил — настоящий писатель... он ищет... он искренен...».

Гранин поднял глаза и заметил заинтересованные взгляды коллег-литераторов. Лицо секретаря оставалось непроницаемо. Виктор Петрович вспомнил недавно полученные премии и награды, столь важную репутацию «выдержанного» литератора, которой он гордился.

Гранин встретился взглядом с Михаилом и быстро отвернулся в другую сторону. Опустив голову еще ниже, он начал демонстративно делать пометки в блокноте, как будто фиксируя тезисы из выступления Марченко.

Он промолчал, и это оказалось громче любого высказывания.

Через несколько минут большинством голосов Михаила Юрьевича Казанцева исключили из Союза писателей. Он встал и, не глядя по сторонам, молча вышел из зала. Его уход был тихим, но для Гранина прозвучал громче хлопнувшей двери. Внутри него что-то навсегда сломалось.


Падение Михаила было неотвратимым сползанием по спирали, будто его засасывало в вязкий ил. Сперва они иногда пересекались — на прокуренных кухнях общих знакомых или на холодных скамейках парков, пытаясь собрать осколки прежних планов. С каждым разом Михаил выглядел все хуже. От него почти всегда пахло дешевым портвейном и махоркой. Его ироничная улыбка сменилась циничной усмешкой. Разговоры о новой прозе затухали, натыкаясь на тягостные паузы. Он начинал фразу о композиции и внезапно замолкал, уставившись в одну точку, а в его некогда ясных глазах все сильнее проступала серая пелена. Словно тонкая непроницаемая завеса, отделявшая его от мира.

Он начал подолгу пропадать. Виктор иногда видел его в очереди за выпивкой в замызганном винном отделе. Михаил, небритый и в заношенном до глянца пиджаке, терпеливо ждал, не глядя по сторонам. Или на вокзале, где он часто сидел на своем потрепанном чемодане, будто вечный безбилетный пассажир.

Михаил Казанцев падал со странным, почти стоическим спокойствием. Съемная комната в центре сменилась углом в бараке на окраине Москвы. Потом он и вовсе растворился в подворотнях и случайных городских подвалах. Из яркого, подающего надежды литератора он превратился в призрака, в шепот в литературных кругах: «Слышал, Казанцев совсем спился... Жаль, такой талант был».

Он тонул и с каждым днем его гениальный дар все глубже уходил под воду, оставляя на поверхности лишь пузырьки горьких воспоминаний.


Виктор Петрович часто ездил на работу в трамвае №15, который по утрам почти всегда был полон. Он стоял на задней площадке, зажатый между другими пассажирами, и устало смотрел в запотевшее окно. Вдруг он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.

В углу вагона, на деревянной скамье, сидел человек в выцветшей грязной телогрейке. Его руки были исчерчены темными трещинами, а лицо скрывалось за густой щетиной. Остекленевшие глаза смотрели прямо на Гранина. Сквозь его отрешенность медленно проступало что-то ужасающе знакомое.