Книга Теорема о неразличимости - читать онлайн бесплатно, автор Эдуард Сероусов
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Теорема о неразличимости
Теорема о неразличимости
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Теорема о неразличимости

Эдуард Сероусов

Теорема о неразличимости

Пролог: Две руки одной бумаги

Закопане, март 2024

Горы за окном тонули в предрассветной мгле, и Анна Ковальская не могла вспомнить, когда в последний раз видела их залитыми солнцем. Казалось, с тех пор как мать слегла окончательно – три недели назад, или четыре? – небо над Закопане затянуло пеленой, сквозь которую не пробивался ни единый луч. Татры стояли тёмными силуэтами, будто вырезанными из чёрной бумаги и наклеенными на серый холст.

Она поправила плед на коленях матери – жест бессмысленный, потому что Ирен уже не чувствовала холода. Не чувствовала почти ничего. Морфин делал своё дело: дыхание стало ровным, почти незаметным, лицо разгладилось. Девяносто три года оставили на этом лице карту рек и долин, но сейчас, в полумраке спальни, Ирен выглядела странно молодой. Или, может быть, просто пустой – как дом, из которого вынесли мебель.

Анна потянулась к чашке с остывшим чаем на прикроватном столике. Рядом лежал дневник матери – тот самый, в клеёнчатой зелёной обложке, который Ирен вела столько лет, сколько Анна себя помнила. Обложка выцвела неравномерно: в одних местах – густой изумруд, в других – почти голубой. Анна всегда думала, что это от солнца, от времени. Сейчас, в сером утреннем свете, цвета казались не выгоревшими, а скорее недоопределёнными, словно обложка не могла решить, какой ей быть.

Чай был горьким и холодным. Анна заставила себя сделать глоток.

Мать открыла глаза.

Это случалось всё реже – моменты ясности между волнами забытья. Врач предупреждал, что скоро они прекратятся совсем. Анна ненавидела эти моменты почти так же сильно, как боялась их исчезновения. Каждый раз, когда мать смотрела на неё осознанно, Анна не знала, что сказать. Шестьдесят два года, и она так и не научилась разговаривать с собственной матерью.

– Дневник, – сказала Ирен. Голос был сухим, как шелест страниц.

Анна взяла дневник с тумбочки, положила матери на грудь. Ирен не пошевелилась, чтобы взять его, только скосила глаза.

– Открой. Последняя страница.

Анна подчинилась. Страницы пахли пылью и чем-то ещё – странным, чуть кисловатым запахом, который она не могла опознать. Чернила? Но чернила не пахнут так. Она пролистала до конца, туда, где записи обрывались на полуслове.

Почерк на последних страницах был знакомым – острые буквы с резкими углами, наклон влево. Но на предпоследней странице Анна заметила что-то другое. Тот же текст, та же дата – но почерк мягче, буквы округлее, наклон вправо. Она никогда не обращала на это внимания. Или обращала, но не думала об этом. Или…

Анна моргнула. Показалось?

– Положи мне в руки, – сказала мать. – В обе руки.

– Мама, тебе нужно отдыхать.

– Скоро. – Ирен чуть повернула голову, и в её глазах Анна увидела что-то, чего не видела никогда раньше. Не страх. Не боль. Что-то похожее на сосредоточенность – будто мать решала сложную задачу, будто складывала в уме длинные столбцы цифр. – Положи в руки. Ей тоже нужно дописать.

Анна замерла с дневником в руках.

Ей?

– Мама, я не понимаю…

– Ты никогда не понимала. – Голос Ирен сменил тональность, стал ниже. Или это Анне почудилось? – Зузанна поняла, но не приняла. Ты не поняла, но приняла. Может быть, так лучше.

– Зузанна? – Анна вздрогнула при имени покойной сестры. – Мама, Зузанна умерла пять лет назад.

– Я знаю, когда умерла моя дочь.

Анна хотела возразить – что-то об усталости, о морфине, о том, что матери нужно поспать, – но Ирен протянула руки. Обе руки, ладонями вверх. Жест был неожиданно чётким для женщины, которая последние дни едва могла пошевелить пальцами.

– Положи.

И Анна положила.



Дневник лёг на грудь матери, раскрытый на последней исписанной странице. Ирен закрыла глаза. Её пальцы – левая рука и правая – медленно сомкнулись на обложке.

Анна хотела отойти, дать матери отдохнуть. Но что-то удержало её у кровати. Странное ощущение – будто воздух в комнате сгустился, стал тяжелее. Будто кто-то открыл окно, и вместо свежего горного воздуха внутрь хлынула… пустота. Да, именно так – не холод, не тьма, а пустота, которая заполнила пространство между предметами.

Анна посмотрела на окно. Закрыто.

Мать всё ещё держала дневник. Её дыхание изменилось – стало глубже, размереннее. На мгновение Анне показалось, что Ирен уснула. Но потом она увидела движение.

Пальцы левой руки матери шевельнулись. Скользнули к карману халата, где лежала ручка – та же самая синяя «Паркер», которой Ирен писала последние сорок лет. Анна помнила, как отец подарил эту ручку матери, когда ей исполнилось пятьдесят. Помнила гравировку на корпусе – «И. К.» – и то, как мать рассмеялась, сказав что-то странное: «Только инициалы. Так честнее».

Тогда Анна не поняла. Сейчас – тем более.

Левая рука матери вынула ручку из кармана. Поднесла к странице. Начала писать.

Анна наклонилась ближе. Почерк был округлым, мягким, с наклоном вправо. Не материнский почерк. Совсем не материнский.

«Семьдесят три года – это много. Достаточно, чтобы устать. Недостаточно, чтобы понять».

Ирен писала с закрытыми глазами. Её лицо оставалось неподвижным, безмятежным. Только левая рука двигалась – уверенно, почти механически.

Анна открыла рот, чтобы что-то сказать – остановить мать, спросить, что происходит, – но в этот момент правая рука Ирен тоже потянулась к дневнику.

И тоже начала писать.



Это было невозможно. Анна знала – знала – что это невозможно. Человек не может писать двумя руками одновременно. Не может вести две разные строки текста, две разные мысли. Мозг так не работает. Нервная система так не устроена.

Но руки матери двигались.

Левая выводила мягкие округлые буквы – одну строку, вторую, третью. Правая – острые, угловатые, с резким наклоном влево. Анна узнала этот почерк. Это был почерк матери. Настоящий. Тот, которым Ирен подписывала открытки, оставляла записки, заполняла квитанции.

Два почерка на одной странице. Два текста, переплетающихся друг с другом.

Анна почувствовала, как пол уходит из-под ног. Она схватилась за спинку кровати, чтобы не упасть. В голове стучала кровь, и сквозь этот стук пробивалась только одна мысль, снова и снова: это невозможно, это невозможно, это невозможно.

Но это происходило.

Левая рука: «Мы так и не спросили у них. У Зузанны, у Анны, у той, что придёт после. Это было несправедливо. Но мы не знали как».

Правая рука: «Справедливость – категория, не применимая к квантовым системам. Мы не выбирали. Мы были. Есть. Будем – в той мере, в которой это определено».

Анна читала, не понимая ни слова. Буквы складывались в предложения, предложения – в смысл, но смысл ускользал, растворялся, как дым. Что значит «квантовые системы»? Почему «мы»? Кто эти «мы»?

Она посмотрела на лицо матери. Ирен по-прежнему лежала с закрытыми глазами, губы чуть приоткрыты. Но теперь Анна заметила кое-что ещё. Левая сторона лица матери – расслабленная, почти улыбающаяся. Правая – напряжённая, сосредоточенная. Будто два разных выражения на одном лице. Будто два разных человека делили одну кожу.

Нет. Не думай об этом. Это морфин. Это старость. Это…

– Мама, – Анна услышала свой голос, и он показался ей чужим, – мама, пожалуйста, остановись.

Руки не остановились.



Левая рука писала быстрее – торопливо, словно не успевала за мыслью. Чернила ложились неровно, где-то размазывались, где-то пропадали, оставляя призрачные следы.

«Анна стоит рядом. Я чувствую её страх. Семьдесят три года я не могла объяснить – потому что объяснение было бы хуже молчания. Но сейчас она видит. Она видит и не верит. Это тоже своего рода защита».

Правая рука отвечала – ровным, чётким почерком, без помарок:

«Защита недостаточна. Декогеренция неизбежна. Когда тело остановится, волновая функция начнёт коллапсировать. У нас есть минуты. Или часы. Или дни – в зависимости от того, насколько дневник удержит когерентность».

Анна попятилась от кровати. Ноги не слушались. Она ударилась бедром о край комода, охнула – и этот звук вернул её в реальность. Какую-то реальность. Любую реальность, только не эту.

– Мама!

На этот раз Ирен открыла глаза. Оба глаза одновременно. Но смотрели они по-разному. Левый – мягко, с усталой нежностью. Правый – остро, оценивающе, как смотрит хирург перед первым разрезом.

– Анна. – Голос матери. Но тембр… два тембра? Нет, один. Просто один. Анна уже ничего не понимала. – Анна, послушай меня. Времени мало.

– Что с тобой происходит? – Анна услышала истерику в собственном голосе и возненавидела себя за неё. Шестьдесят два года, архивист, профессионал, привыкший работать с документами столетней давности, с хрупкими страницами, с исчезающими чернилами – и вот она стоит в спальне матери и не может справиться с тем, что видит. – Мама, я позвоню врачу. Тебе плохо, ты…

– Мне хорошо. – Левая рука оторвалась от дневника, поднялась к лицу Анны. Анна инстинктивно отшатнулась. – Впервые за семьдесят три года – хорошо. Потому что скоро закончится.

Правая рука продолжала писать.

«Протокол передачи не завершён. Майя – следующий вектор. Химеризм выражен сильнее, чем у матери. Связь будет интенсивнее. Возможно, слишком интенсивной».

– Мама, что такое «протокол передачи»? Кто такая Майя?

– Твоя дочь.

– Я знаю, кто моя дочь! – Анна почти кричала. Потом осеклась, прижала руку к губам. В комнате стало очень тихо. Только скрип ручки о бумагу – два скрипа, левый и правый, не в унисон.

Левая рука снова писала:

«Я не хотела этого для неё. Ни для кого из них. Но мы не выбираем, кому передать то, что мы есть. Мы можем только надеяться, что они справятся лучше нас».

Правая рука:

«Надежда – неколичественный параметр. Данные говорят: вероятность успешной интеграции при химеризме такой выраженности – 23%. Вероятность частичной декогеренции – 61%. Вероятность полного коллапса —»

Ручка остановилась.

Анна перевела дыхание. Её руки тряслись. Она смотрела на страницу – на два столбца текста, сплетающихся в невозможный узор, – и пыталась понять, пыталась хоть что-то понять.

А потом левая рука дописала:

«Достаточно. Она прочитает сама. Или не прочитает – это тоже выбор».

И правая:

«Не выбор. Вероятность».

Ручка выпала из пальцев Ирен. Покатилась по одеялу, оставляя синий след на белой ткани.



Анна не знала, сколько прошло времени. Минуты? Часы? За окном по-прежнему было серо, горы по-прежнему молчали, и в комнате ничего не изменилось – кроме того, что изменилось всё.

Ирен лежала неподвижно. Дыхание стало реже – долгие паузы между вдохами, каждая длиннее предыдущей. Анна знала этот ритм. Она сидела у постели отца, когда он умирал. У сестры. Теперь – у матери. Она знала, что означают эти паузы.

Дневник всё ещё лежал на груди Ирен, раскрытый. Анна не хотела смотреть на страницу. Не хотела видеть эти два почерка, этот невозможный диалог с самой собой. Но глаза сами возвращались к буквам.

Последние строки:

Левая рука: «Она так и не спросила, согласна ли я».

Правая рука: «Мы так и не спросили, согласны ли они».

Анна почувствовала, как слёзы текут по щекам. Она не плакала с похорон Зузанны – запретила себе. Но сейчас не могла остановиться. Это были не слёзы горя. Это были слёзы непонимания. Шестьдесят два года она прожила рядом с этой женщиной, называла её матерью, помнила её голос, её руки, её привычки – и только сейчас поняла, что не знала её. Совсем.

– Мама…

Ирен не ответила.

Анна наклонилась ближе. Прислушалась. Дыхание было почти неслышным. Но оно было – тонкая ниточка воздуха, соединяющая мать с миром.

– Мама, я здесь. Я с тобой.

Губы Ирен дрогнули. Не улыбка – что-то другое. Попытка сказать что-то, что не помещалось в слова.

А потом – Анна увидела это совершенно отчётливо – левая сторона лица матери расслабилась. Раньше других мышц, раньше правой стороны. Будто кто-то уходил – отпускал тело по частям, как отпускают верёвку, узел за узлом.

Правая сторона лица продержалась ещё несколько секунд. Потом тоже обмякла.

Анна сидела и смотрела. Она знала, что нужно встать. Позвонить врачу. Вызвать кого-то. Сделать что-то. Но тело не слушалось. Она сидела и смотрела на женщину, которая была её матерью – и, может быть, кем-то ещё. Или чем-то ещё. Или…

Дневник на груди Ирен шевельнулся.

Анна замерла.

Нет. Показалось. Ветер, сквозняк, что-то…

Дневник шевельнулся снова. Его страницы перелистнулись – одна, другая, третья – и он закрылся сам. Медленно, как будто нехотя. Обложка сменила цвет в последних лучах утреннего света: из неопределённого серо-зелёного – в чистый, глубокий изумруд.

Анна протянула руку – и отдёрнула.

Дневник был тёплым. Она чувствовала это на расстоянии – волну тепла, исходящую от клеёнчатой обложки. Это было неправильно. Это было невозможно. Книга не может быть тёплой сама по себе. Книга не может закрываться сама. Книга не может…

«Положи в коробку».

Анна оглянулась. Голос звучал в её голове – или в комнате? – и был похож на голос матери. На оба голоса матери. На тот, который Ирен использовала, когда хотела, чтобы дети слушались. На тот, который – теперь Анна понимала – всегда казался ей составным, будто несколько нот, слитых в аккорд.

– Мама?

Молчание. Ирен лежала неподвижно. Её грудь больше не поднималась.

Анна встала. Ноги дрожали, но держали. Она подошла к кровати, осторожно, как подходят к спящему ребёнку, которого боятся разбудить. Взяла дневник – двумя руками, чтобы не уронить. Обложка была тёплой, почти горячей на ощупь. Под пальцами она казалась живой – не как книга, а как кожа.

Анна вздрогнула и едва не выпустила дневник.

«Коробка. На шкафу. Туда».

Голос был мягче. Усталый. Как будто тот, кто говорил, уходил всё дальше.



Коробка стояла на верхней полке шкафа – картонная, потемневшая от времени, с надписью «Архив» выцветшим синим фломастером. Анна знала эту коробку. Мать хранила в ней старые письма, фотографии, какие-то документы. Анна никогда не заглядывала внутрь. Это было личное. Мамино.

Теперь – её.

Она сняла коробку с полки. Открыла. Сверху лежали пожелтевшие конверты, связанные бечёвкой. Фотографии – чёрно-белые, с зубчатыми краями. Какие-то тетради, свёрнутые в трубку. Несколько карандашей, огрызок стирательной резинки.

И запах. Тот самый кисловатый запах, который Анна почувствовала, листая дневник. Здесь он был сильнее – почти осязаемый, как влажная ткань на лице.

Анна положила дневник поверх писем. Обложка всё ещё была тёплой, но жар уходил – медленно, как остывает чашка с чаем, как остывает тело.

Как остывает тело.

Анна обернулась к кровати. Ирен лежала так, как она её оставила – руки вдоль тела, лицо спокойное. Но теперь это было другое спокойствие. Пустота вместо покоя. Отсутствие вместо присутствия.

Девяносто три года. Семьдесят три из них – какие? Что происходило все эти годы, о чём мать молчала, что скрывала за своими странностями – её привычкой разговаривать сама с собой, её левой рукой, которая иногда писала сама по себе, её взглядом, который временами казался Анне раздвоенным?

Анна вспомнила, как однажды – ей было лет двенадцать – она увидела мать в саду. Ирен стояла у яблони и разговаривала. Не с кем-то – с собой. Но не так, как люди разговаривают сами с собой, обдумывая что-то вслух. Она спорила. Отвечала невидимому собеседнику, качала головой, прижимала руку к груди. Анна тогда испугалась – по-детски, без слов – и убежала в дом. Потом спросила у отца, что с мамой.

Отец посмотрел на неё долгим, странным взглядом.

– У твоей мамы есть друг, – сказал он. – Очень старый друг. С которым она разговаривает, когда думает, что никто не слышит.

– Какой друг?

– Ты поймёшь, когда вырастешь.

Анна выросла. И так и не поняла.

До сегодняшнего дня.



Она закрыла коробку. Руки всё ещё дрожали, но теперь дрожь была тише – усталость вместо страха, опустошение вместо паники.

Нужно было делать что-то. Звонить врачу. Оформлять документы. Связываться с похоронным бюро. Звонить Майе – да, нужно позвонить Майе, дочь должна знать, что бабушка…

Бабушка.

Анна вдруг поняла, что никогда не называла мать бабушкой при Майе. Всегда – прабабушкой. «Твоя прабабушка Ирен». Будто пропуская поколение. Будто…

«Я не хотела этого для неё».

Строчка из дневника всплыла в памяти. Левая рука. Мягкий почерк.

«Ни для кого из них».

Анна прижала коробку к груди. Внутри что-то шуршало – бумага, письма, старые документы. И где-то в глубине – дневник. Тёплый. Живой.

Неправильное слово, – подумала Анна. Книга не может быть живой.

Но руки всё ещё помнили это тепло.



Она поставила коробку на пол у шкафа. Потом – вернулась к кровати. Села на стул, который не покидала последние три ночи. Взяла руку матери – правую руку, холодную теперь, неподвижную.

– Ты могла бы сказать, – прошептала Анна. – Ты могла бы объяснить. Я бы… я бы попыталась понять.

Молчание.

Анна сидела и держала руку матери. За окном начинало светлеть – настоящий свет, не серая пелена, а что-то похожее на солнце. Горы проступали из мглы, обретая цвет – синий, лиловый, розовый на вершинах. Красиво. Ирен любила этот вид. Говорила, что горы помогают ей думать.

«Думать».

Теперь Анна понимала: мать всегда говорила «думать» во множественном числе. «Нам нужно подумать». «Мы ещё не решили». «Мы посмотрим».

Шестьдесят два года рядом с человеком, который говорил «мы» – и Анна ни разу не спросила, почему.

Солнечный луч упал на лицо Ирен. В этом свете она выглядела мирной – не пустой, как раньше, а именно мирной. Будто долгий спор наконец-то закончился. Будто два голоса – или больше? – наконец-то договорились.

Анна встала. Отпустила руку матери. Подошла к окну.

Горы сияли.

Ты не понимала, но приняла.

Голос в голове – или воспоминание о голосе? – звучал теперь совсем тихо. Почти неслышно.

Может быть, так лучше.

Анна не знала, как лучше. Она не знала почти ничего. Только одно: коробка стояла у шкафа. Дневник лежал внутри. И рано или поздно кто-то его откроет.

Она не будет это делать.

Пусть это сделает Майя.

Если захочет. Если осмелится. Если…

Анна отвернулась от окна. Достала телефон. Набрала номер врача.

Голос в её голове – если это был голос – замолчал.



Три часа спустя Анна сидела на кухне старого дома и подписывала документы. Врач ушёл, санитары забрали тело, соседка принесла еду, которую Анна не могла есть. Всё было правильно. Всё было нормально. Смерть случается. Старые люди умирают. Дочери хоронят матерей.

Коробка стояла на столе рядом с ней.

Анна не планировала её открывать. Даже смотреть на неё не хотела. Но руки сами потянулись к крышке, сами её приподняли, сами извлекли дневник.

Обложка была холодной.

Анна открыла последнюю страницу. Два почерка. Два текста. Последние слова матери – или матерей? – переплетённые в невозможный узор.

И под ними – ещё одна строка. Которой раньше не было.

«Когда придёт время – она поймёт. Или нет. Мы сделали всё, что могли».

Почерк был третьим. Ни мягким, ни острым. Чем-то между.

Анна захлопнула дневник. Положила в коробку. Закрыла крышку.

Её пальцы оставили влажные следы на картоне. Она вытерла руки о юбку. Встала. Отнесла коробку к шкафу в прихожей. Поставила на верхнюю полку, за старые чемоданы.

Там она и останется.

Пока кто-то не придёт за ней.



Вечером Анна наконец-то позвонила дочери.

– Прабабушка умерла, – сказала она. Голос был ровным. – Сегодня утром. Тихо, во сне.

Майя молчала. Потом – вздох.

– Мама, мне так жаль…

– Всё хорошо. – Анна сама не знала, зачем говорит это. – Она была готова. Мы… она была готова.

– Ты в порядке?

– Да. Есть вещи, которые нужно разобрать. Архив, документы. Я пришлю тебе коробку.

– Какую коробку?

Анна помедлила. За окном темнело. Горы снова становились силуэтами.

– С бумагами прабабушки. Там есть… кое-что, что она хотела передать тебе.

– Мне?

– Тебе.

Молчание в трубке. Потом:

– Хорошо. Присылай. Когда похороны?

Они обсудили детали. Дату, место, кого позвать. Обычные вещи. Нормальные. Правильные.

Когда Анна повесила трубку, её руки снова дрожали.

Она не рассказала Майе о двух почерках. О том, как левая рука писала отдельно от правой. О голосе в голове, который звучал как два голоса. Она не рассказала ничего.

Может быть, это было правильно.

Может быть, нет.

Анна легла спать в комнате, которая пахла смертью и кисловатыми чернилами. Закрыла глаза.

Ей снился дневник. Он лежал на белом столе в пустой комнате, раскрытый на чистой странице. И пока Анна смотрела, на странице появлялись слова. Два почерка, потом три, потом – пять. Они наслаивались друг на друга, сплетались, становились нечитаемыми.

Анна проснулась в поту.

За окном светало.

Коробка стояла на полке. Закрытая. Молчащая.

Пока.



Часть I: Пробуждение

Глава 1: Левая сторона наследства

Краков, сентябрь 2024

Образец под микроскопом выглядел как карта несуществующей страны.

Майя Ковальская отрегулировала фокус, и границы проступили отчётливее – там, где клетки одного генотипа встречались с клетками другого. Линия раздела была неровной, рваной, как береговая линия после шторма. По одну сторону – ткань с набором хромосом 46,XX. По другую – 46,XY. Женское и мужское, сплетённые в одном теле так тесно, что никакой скальпель не смог бы их разделить.

Химеризм. Её специальность. Её проклятие.

Майя записала показания в журнал – время, номер образца, координаты границы – и откинулась на спинку стула. Лаборатория была пуста; большинство коллег ушли часа два назад, когда часы показали шесть. Сейчас было почти девять, и за окнами Института нейронаук сгущались сентябрьские сумерки. Краков готовился ко сну, а она всё ещё сидела перед микроскопом, изучая чужие клетки.

Чужие – потому что свои она не изучала. Никогда.

Телефон на столе завибрировал. Майя покосилась на экран, увидела «Мама» и на мгновение задумалась, стоит ли отвечать. Потом всё-таки взяла трубку.

– Да.

– Майя. – Голос матери звучал устало. – Ты получила посылку?

– Какую посылку?

– Я отправила три дня назад. Курьерской службой. Должна была прийти.

Майя вспомнила: утром консьерж её дома что-то говорил о доставке. Она кивнула и прошла мимо, думая о сегодняшних экспериментах. Коробка, наверное, до сих пор стоит в холле.

– Я ещё не дома.

– В девять вечера?

– Работа.

Пауза. Майя почти слышала, как мать подбирает слова – осторожно, как подбирают осколки разбитой чашки.

– Это вещи прабабушки. Я говорила тебе.

– Я помню.

Она не помнила. Или помнила, но предпочла забыть. Похороны прабабки прошли полгода назад, в марте. Майя не поехала – защищалась какая-то магистерская работа, которую она курировала, и отлучиться было невозможно. Так она сказала матери. Так она сказала себе.

На самом деле она просто не хотела.

– Майя, там есть вещи, которые она хотела передать тебе лично.

– Мне?

– Тебе. – Голос матери стал твёрже. – Она просила. Перед… в конце.

Майя потёрла переносицу. Левая рука – она всегда машинально использовала левую для таких жестов, хотя в детстве её переучили на правую.

– Хорошо. Я посмотрю.

– Там дневник. Обязательно посмотри дневник.

– Мама, я сказала – посмотрю.

Снова пауза. Дольше, чем раньше.

– Ты злишься на меня?

– Нет. Я просто устала.

– Ты всегда устала.

Это было правдой, и Майя не стала спорить. Они попрощались – коротко, без лишних слов, как всегда. Майя положила телефон на стол и долго смотрела на чёрный экран.

Прабабка Ирен. Девяносто три года жизни, из которых Майя помнила, может быть, пять-шесть встреч. Старый дом в Закопане, запах яблочного пирога, руки в муке. И ещё – взгляд. Странный взгляд, который прабабка бросала на неё, когда думала, что Майя не видит. Будто изучала. Будто искала что-то.