
Смотрю на закрытую дверь и понимаю — яснее, чем всё остальное:
Она — самый опасный враг, которого я встречал.
И мне нужно узнать, что она прячет за этим льдом.
Глава 3
Амелия
— Ну же, магистр, — Валериан говорит так, будто мы обсуждаем погоду, а не чужую смерть. — Не заставляйте Совет ждать. Или боитесь, что ваш зверь окажется голоднее, чем вы рассчитывали?
Я не поворачиваю головы. Я смотрю на круг рун у своих ног и держу руки так, чтобы пальцы не выдали напряжение. Камень под подошвами холодный, как лёд, но в воздухе — жаркий гул магии, и от этого контраста ломит зубы.
Ритуальный зал — огромная чаша из серого камня. Стены уходят вверх в темноту, где теряется потолок, и там же прячутся голоса — шепчут, возвращаются эхом, будто зал сам повторяет наши слова, чтобы потом предъявить их нам же. Пахнет озоном и кровью, старой и свежей сразу, как на бойне, которую пытались отмыть, но оставили в щелях самое главное.
Сегодня здесь не молятся. Здесь считают.
Теодосий стоит напротив меня, по другую сторону круга. Его лицо неподвижно, но взгляд цепляется за каждую мелочь: за линию моего подбородка, за то, как я распределяю вес на ногах. Он тоже ждёт. Не провала — результата.
Лирас в центре круга.
Его держат цепями, но это не делает его послушным. Он стоит широко, как будто цепи — просто украшение, а не железо. Голый торс блестит от пота, и шрамы на коже выглядят как карты чужих ошибок. Он смотрит не на Теодосия и не на Валериана — он смотрит на меня. Прицельно. С вызовом.
Я помню этот взгляд из камеры-люкс: «попробуй» — и одновременно «подойди ближе». Он не жертва. Он всегда выбирает угол атаки.
Валериан обходит круг по внешней границе, как стервятник, которому дали место у стола. На губах у него ухмылка — аккуратная, выверенная. Он ждёт, когда я оступлюсь. Когда лед треснет.
Я не дам.
— Начинаем, — говорит Теодосий.
Одно слово, и зал отвечает гулом. Руны на камне вспыхивают тусклым красноватым светом — не ярко, а как уголь под золой. Где-то в глубине стен что-то отзывается — будто старые механизмы, которых нельзя больше чинить, но они всё ещё работают.
Я делаю вдох носом. Озон режет слизистую. Кровь, которой здесь уже достаточно, отдаёт железом на языке ещё до того, как её пролили.
Моя спина прямая. Плечи на месте. Лицо — гладкая маска.
Перстень рода на пальце холодит кожу и жжёт одновременно, как если бы он помнил морозы, которых нет в этом мире. Я не смотрю на него. Я чувствую.
По кивку Теодосия стражник протягивает мне ритуальный нож.
Лезвие тонкое, белое, будто выточено из кости. На рукояти — резьба, знакомая мне с детства: узоры, которые должны удерживать силу, направлять её, не дать ей разлиться. Нож тяжёлый не по весу — по смыслу.
— Формула до конца, — напоминает Теодосий тихо. — Что бы ни случилось.
Я киваю. Микродвижение. Больше не нужно.
Лирас усмехается — я вижу это боковым зрением.
— Слышишь, магистр? — хрипит он. — Что бы ни случилось.
— Молчать, — режет Теодосий.
Лирас не замолкает сразу. Он облизывает губу, будто пробует воздух, и всё равно смотрит на меня так, словно именно я держу его цепь, а не Орден.
Валериан наклоняет голову.
— Осторожнее, Амелия. — Его голос мягкий, как бархат, которым душат. — У вас… хрупкие ладони.
Я делаю шаг в центр круга, к чаше. Поднимаю нож.
Лезвие касается кожи, и мне не нужно приказывать себе — я делаю. Режу ладонь ровно там, где нужно, под основанием большого пальца. Боль вспыхивает чисто и ярко, как холодный огонь.
Я резко втягиваю воздух сквозь зубы.
Кровь выступает сразу — густая, тёмная. Она тёплая, почти неприлично тёплая в этом каменном холоде. Капля падает в чашу.
Звук — маленький. Но зал слышит.
Руны под ногами вспыхивают сильнее. Гул поднимается, вибрирует в костях, и я ощущаю это в зубах, в рёбрах, в самой основе позвоночника.
Я кладу нож на край чаши и отступаю обратно на границу рун.
— Теперь ты, — говорит Теодосий Лирасу.
Стражник забирает нож с чаши и подносит Лирасу, но Лирас не берёт его сразу. Он смотрит на мою ладонь, на кровь, которая стекла по линии судьбы, и у него в глазах мелькает не страх — голод.
По знаку Теодосия стражники ослабляют натяжение цепей, позволяя Лирасу свести руки. Потом он берёт нож.
Режет себя быстрее, грубее. У него даже боль выглядит иначе — как движение, как вызов. Кровь с его руки падает в ту же чашу, и цепи тут же со звоном натягивают обратно.
На секунду ничего не происходит.
А потом чаша вспыхивает.
Не белым.
Не холодным голубым, который я ожидаю увидеть от своей стихии.
Она вспыхивает багровым. Густым, тёмным, как если бы кто-то зажёг внутри чаши сердце.
Багровый свет лижет стенки чаши и ползёт по ритуальным дорожкам, как кровь по трещинам.
Валериан тихо смеётся. Не вслух — горлом.
Теодосий резко поднимает голову.
У меня внутри что-то проваливается, но лицо не меняется. Я не позволяю себе даже моргнуть чаще.
Это неправильный цвет.
Магия должна лечь на руны ровно, как иней. Должна подчиниться формуле. Должна быть моей.
— Я же говорил, — шепчет Валериан так, чтобы слышала только я. — Слишком тонкий сосуд.
Я не реагирую. Я не даю ему удовольствия увидеть, что он попал.
Багровый свет пульсирует.
Я чувствую, как он тянется к моим венам — не к крови в чаше, а ко мне. Как пальцы, которые ищут, за что ухватиться.
— Продолжай, — говорит Теодосий, и в этом приказе нет паники. Только сталь.
Я продолжаю.
Я ставлю ладонь над чашей. Кровь капает, смешивается, и багровый свет становится плотнее. Он льнёт к коже.
— Узы принимают, — произношу формулу.
Слова падают в зал, как камни в воду.
Я читаю дальше, по памяти. Каждый слог — отточен. Каждая пауза — рассчитана. Внутри всё держится на одной мысли: не потерять контроль.
Лирас стоит напротив, руки разведены цепями. Он тоже слышит слова — и я вижу, как у него напрягается челюсть. Как он пытается понять, что происходит, потому что это не похоже на казнь.
— Это что? — бросает он сквозь зубы. — Заклинание поводка?
— Заклинание выживания, — отвечаю я, не сбивая ритм. Голос ровный, будто я читаю лекцию, а не режу себя на части.
Он смеётся коротко.
— Значит, выживать будем вдвоём.
Багровый свет поднимается по воздуху нитями. Они тянутся к нашим ладоням. И когда первая нить касается моей кожи, я понимаю, что такое настоящая потеря опоры.
Сначала — холод.
Не привычный, не тот, который я умею носить, как украшение. Это холод, который лезет внутрь, в костный мозг, и выедает там тепло. Он не снаружи. Он изнутри.
Потом — пустота.
Будто кто-то открывает во мне клапан и выпускает всё, что я держала годами. Сила, которую я называла своей, уходит не каплями — потоком. Я ощущаю, как мир вокруг становится серее, как звуки отдаляются, как воздух тяжелеет.
Я сжимаю пальцы, чтобы не дрогнула рука.
У меня темнеет в глазах. Не полностью — пока нет. Только по краям, как дым.
— Дыши, магистр, — раздаётся голос Валериана. Он звучит слишком близко, хотя он стоит за кругом. — Не урони формулу. Иначе твой зверь получит свободу.
Свободу.
Слово ударяет по нервам.
Я представляю на секунду Лираса без цепей в коридорах Ордена — и вижу не бегство, а резню. Он не станет убегать тихо. Он станет ломать.
Я не даю себе картинок дольше, чем на вдох.
Я втягиваю воздух коротко и глубоко. Озон режет горло. Во рту появляется вкус металла — как будто я прикусила язык, но это не кровь. Это откат.
Я продолжаю читать.
Каждое слово тянет из меня ещё.
Я чувствую, как руны под ногами жадно пьют мою силу. Как будто зал — не камень, а рот.
Холод в позвоночнике расширяется. Он добирается до груди, и там становится тяжело вдохнуть, будто в ребра насыпали мокрый песок.
Лирас вдруг выдыхает — резко, будто его ударили.
Он смотрит на свою ладонь, и я вижу, как багровая нить переходит на его кожу, впивается, как живая жила. Его плечи дрожат, но не от слабости. От чего-то другого.
Его глаза на миг вспыхивают — золотистым отблеском в тёмном. Слишком быстро, чтобы кто-то из наблюдателей успел назвать это вслух. Но я успеваю увидеть.
И успеваю понять: поток идёт не в круг. Поток идёт… к нему.
Шлюз.
Слово вспыхивает в голове, как предупреждение. Я не знаю ещё всей картины, но тело знает правду раньше сознания: меня опустошают. Его — наполняют.
Лирас морщится, будто ему больно, но это не боль потери. Это боль роста. Как у подростка ломит кости, когда он вытягивается за ночь.
— Что ты делаешь? — рычит он.
— Я делаю выбор, — отвечаю я. — До конца.
Мне хочется стиснуть зубы до хруста.
Я держу.
— Узы закрепляются, — произношу следующую часть формулы.
Багровый свет взрывается — на секунду ярче, чем факел. Зал озаряет красным, и на стенах бегут тени, как по живой плоти.
Лирас дёргается так, что цепи звенят, и этот звон режет воздух.
— Сука… — выдыхает он.
Я не вздрагиваю.
В этом зале меня называли хуже — и раньше, и тише.
Теодосий делает шаг вперёд, готовый вмешаться, но не вмешивается. Он знает правило: если оборвать сейчас, нас разорвёт обоих.
Валериан улыбается шире. Я чувствую это, даже не глядя.
У меня подкашиваются колени.
Я не падаю.
Я упираюсь носком в камень, ловлю равновесие. Спина остаётся прямой. Я держу лицо. Я держу голос.
Слова формулы выходят ровно. Это единственное, что я позволяю себе контролировать. Всё остальное — как шторм.
Холод внутри превращается в боль. Не острую, не режущую. Глубокую, как если бы из меня вытягивали жилы, одну за другой, и оставляли пустые каналы.
Я слышу собственное дыхание: короткое, прерывистое, но без звука, который можно назвать слабостью.
Лирас рычит. Низко. Не как человек.
Его грудь поднимается часто. На виске выступает вена. Он смотрит на меня так, словно хочет меня ударить — и не может. Словно что-то невидимое держит его на месте, заставляет чувствовать то, что он ненавидит: зависимость.
И я тоже чувствую зависимость.
Нить между нами натянута, как струна. И по ней идёт ток. Мне кажется, что если я сделаю лишний вдох, меня разорвёт.
Я продолжаю.
Последняя часть формулы — самая длинная. Она требует точности. Малейшая ошибка, и связь не станет узлом, а станет петлёй.
У меня дрожат пальцы. Я прячу дрожь, сжимая ладонь так, что кровь снова выступает. Боль помогает держаться в реальности.
— Скажи, магистр, — шепчет Валериан, и в этом шёпоте яд. — Ты правда думала, что тебе позволят выбрать оружие и остаться целой?
Я не поворачиваюсь.
— Молчишь? — продолжает он. — Правильно. Слова тебе не помогут.
Мне хочется ответить. Резко. Жестоко.
Но мне нельзя отвлекаться.
Я выбираю формулу.
Слова ложатся на воздух как цепь: звено за звеном.
В какой-то момент я перестаю чувствовать ладонь. Боль уходит, остаётся только холодная пустота, и это хуже. Когда боль есть — ты жив. Когда боли нет — тебя уже нет, просто тело ещё не сообщило.
Перед глазами снова темнеет. Я заставляю себя сфокусироваться на линии рун, на трещине в камне, на пятне старой крови у края круга. Я привязываю сознание к деталям, как к поручню.
Лирас вдруг перестаёт дёргаться.
Он замирает, и это замирание пугает больше, чем рывки. Его плечи опускаются на долю, будто он принимает то, что происходит. Будто в нём что-то решает: раз так — я возьму.
Он поднимает взгляд и смотрит прямо мне в глаза.
В этой секунде я чувствую, как нить между нами натягивается до предела.
И в глубине, под болью, под холодом, под моим упорством, вспыхивает странное — как отклик. Как чужое присутствие рядом с моим сердцем. Будто кто-то прижался спиной к моей спине внутри тела.
Это не утешение.
Это вторжение.
Руны под ногами вспыхивают ещё раз — и гаснут. Не полностью, но становятся спокойнее. Гул снижается, будто зверь улёгся, насытившись.
Багровый свет в чаше сворачивается в тонкую линию, которая тянется от моей ладони к ладони Лираса.
Узы.
Я чувствую их не глазами — костями. Как натянутую жилу между нами. Как ледяную иглу в виске.
И вместе с этим — пустоту.
Словно из меня вынули не силу, а часть тела.
Я произношу последнюю фразу.
— Закреплено.
Секунда тишины.
Потом воздух в зале будто падает обратно на место. Звуки возвращаются. Я слышу, как где-то капает кровь. Как скрипит подошва Теодосия по камню. Как Валериан выдыхает — разочарованно или удовлетворённо, я не различаю.
Я стою.
Я всё ещё стою.
Это важно.
Я держу спину прямо, даже когда мир начинает уходить из-под ног.
Потому что теперь — можно.
Потому что формула завершена.
Меня накрывает слабость, как волна.
Ноги становятся ватными. Колени подламываются без спроса. Ладонь горит, но это уже не главная боль. Главная — внутри, холодная, выедающая.
Я делаю шаг назад — и промахиваюсь мимо опоры, которой нет.
Падаю.
Не красиво. Не достойно. Просто падаю, потому что тело больше не слушается.
И в этот момент меня ловят.
Руки Лираса — тёплые. Слишком тёплые. Они перехватывают меня за талию и под лопатками, и я чувствую его кожу через ткань, будто между нами нет ничего.
Узы отвечают мгновенно.
По натянутой жиле проходит толчок — как удар сердца, только не моего. И вместе с ним из меня вырывается ещё капля силы, последняя.
Я резко втягиваю воздух сквозь зубы.
Лирас тоже вздрагивает. Я чувствую это всем телом: его мышцы напряжены, как у зверя, который поймал добычу и не понимает, почему добыча такая холодная.
Он наклоняется ближе, и его дыхание касается моего виска. Пахнет потом, железом и чем-то земным — сырой почвой после дождя. Этот запах должен отталкивать. Он почему-то держит.
— Ты… — хрипит он, но слово не складывается. Он не знает, как назвать меня в этот момент.
Валериан где-то сбоку смеётся уже громче.
— Вот и всё, — говорит он. — Хозяйка и её зверь. Смотрите, как трогательно.
Теодосий резко обрывает его взглядом.
— Довольно, — произносит он.
Он входит в круг — впервые за весь ритуал. Шаг ровный, без спешки, но я чувствую: это не спокойствие, это контроль, натянутый до предела. Он смотрит на линию багрового света между нашими ладонями, и в его глазах мелькает то, что он тут же гасит — тревога, которую нельзя показывать Валериану.
— Снимите цепи, — приказывает он стражникам. — Осторожно. Связь уже зафиксирована.
Лирас рычит, когда руки в железе шевелятся, и прижимает меня сильнее, будто я — его добыча и его щит одновременно. Я чувствую его тепло и понимаю: если он захочет, он может не отпустить. Может утащить меня прямо сейчас, сквозь зал, сквозь Ордена, сквозь чужие приказы.
И всё же он стоит.
Держит.
Смотрит поверх моей головы на Теодосия — с ненавистью и новым, опасным интересом, будто только что понял правила игры и решил играть на своих условиях.
— Магистр, — Валериан тянет слово сладко, — вы выглядите бледновато. Неужели ритуал… утомил?
Я хочу повернуть голову. Хочу ответить ему так, чтобы у него зубы скрипнули.
Но я слышу всё как через воду.
Перед глазами плывёт багровый отсвет, хотя руны уже почти погасли. Мир качается. Камень подо мной холодный, но я его не чувствую — я чувствую только руки Лираса.
Мне нельзя показывать слабость.
Я пытаюсь выпрямиться в его хватке. Хочу оттолкнуть. Хочу встать на ноги сама.
Но тело не слушается.
Узы держат меня на нём — и держат его на мне.
Это не просто «связь». Это дверь, которую я открыла своими руками и теперь не могу закрыть.
Я смотрю на Лираса снизу вверх. Его глаза тёмные, но в глубине ещё дрожит тот золотистый отблеск, который я увидела во время вспышки.
Он не выглядит испуганным.
Он выглядит… сытым.
И от этого меня пробирает холоднее, чем от камня.
Пальцы на моей ладони белеют от напряжения, но я больше не могу сжать их — рука обмякла. Кровь подсыхает липко.
Я хочу сказать что-то острое. Что-то, что поставит его на место.
Но язык тяжёлый.
Я успеваю только удержать взгляд — стальной, прямой, чтобы даже сейчас он не увидел просьбу.
Чтобы он увидел приказ.
Хотя я уже не уверена, кто из нас теперь отдаёт приказы.
Темнота подступает быстрее.
Последняя мысль вспыхивает ясно, почти спокойно — как приговор, подписанный без дрожи:
Я привязала себя к хищнику, и теперь он меня сожрёт.
Глава 4
Лирас
Я уже на подоконнике, когда понимаю: в этой комнате даже окна — ловушки. Лунный свет режет покои на холодные прямоугольники, и в каждом — тишина такая густая, что слышно, как дышат стены. Я просовываю плечо в проём, цепляюсь пальцами за камень снаружи — и в следующий миг невидимая петля сжимает горло.
Не верёвка. Не железо.
Магия.
Она затягивается резко, без предупреждения, будто кто-то дернул за поводок. Воздух застревает в груди комом, глаза мгновенно слезятся, и я хватаю ртом пустоту, как рыба на доске. Руки на камне скользят — не от слабости, от того, что тело начинает паниковать быстрее мозга.
Я не позволяю себе свалиться. Я рывком возвращаюсь внутрь, стукаясь ребрами о подоконник, и только когда обе ступни снова на полу, петля чуть отпускает. Не исчезает — просто даёт мне глоток.
Так вот какие у них цепи.
Без металла. Без ключей.
На расстоянии.
Я сгибаюсь, упираясь ладонями в колени, и с трудом втягиваю воздух. Горло горит изнутри, как после удара, и в голове звенит. Грудь ходит рвано, но я заставляю дыхание выровняться — медленно, по одному вдоху.
Убить бы её прямо сейчас.
Вцепиться в эту ледяную шею, сжать, пока не треснет.
Мысль приходит привычно, как рефлекс, и тут же натыкается на другую — ту, что теперь сидит во мне чужой иглой: нельзя. Не потому что я вдруг стал мягче. Потому что что-то держит.
Узы.
Я поднимаю голову и смотрю на комнату, в которую меня приволокли после ритуала. Покои Амелии — не клетка, но и не дом. Здесь всё слишком ровно, слишком выверено: мебель стоит так, будто её расставляли линейкой, шторы падают складками как парадная форма. Воздух пахнет холодным камнем, остатком озона и чем-то тонким, дорогим — не сладким, а сухим, как мороз.
Её запах.
Кушетка у стены — для меня. На ней простыня гладкая, и от одного прикосновения к этому шелку у меня сводит зубы — слишком похоже на прошлую камеру, только здесь не пытаются прятать вонь страха за духами. Здесь пытаются спрятать жизнь за порядком.
Я снова пробую подойти к окну. Уже не рывком — шаг за шагом, проверяя, где именно начинается петля. На третьем шаге грудь сжимается, на четвертом горло подхватывает тот же невидимый узел. На пятом — боль.
Не резкая, не как кнут.
Глубокая, вязкая, будто в шею вгоняют крюк и тянут обратно.
Я останавливаюсь. Стою, чувствуя, как петля держит меня в пределах комнаты — в пределах её. И только тогда слышу звук, от которого в спине холодеет иначе.
Стон.
Тихий, выдохнутый сквозь зубы, почти неслышный — но я слышу. Он идёт не со стороны окна, не из коридора. Он идёт из глубины комнаты.
С кровати.
Амелия лежит в полумраке, в своём кресле? Нет — на кровати, ближе к стене, почти в тени. Я вижу только линию её плеча, белизну руки на покрывале и волосы — тёмные на лунном свету. Она не шевелится, но её грудь поднимается часто, как у человека, который пытается не дать себе издать звук.
И этот стон — ответ.
На мою боль.
Петля на горле вдруг становится не просто магией Ордена. Она становится… нами. Той самой нитью, что свилась в зале ритуала багровым светом. Я дергаю её — и слышу, как она дергает Амелию в ответ.
Меня скручивает не жалость. Я не умею в жалость. Меня скручивает злость — на себя, что я проверяю, как зверь, на цепь, которая держит не только меня. И ещё — удивление, липкое, мерзкое: ей больно.
Она не должна чувствовать. Она магистр. Она лед.
А теперь она стонет во сне из-за моей попытки сбежать.
Я медленно отступаю от окна. На каждом шаге петля ослабевает, будто отпускает поводок, довольная послушанием. Боль в горле отходит, остаётся только жжение и злость, которой некуда деться.
Я мог бы продолжить — дойти до той точки, где она проснётся от боли и поднимется на ноги. Мог бы устроить ей ночь, которую она запомнит. Мог бы заставить её признать, что связь — не только её власть.
Но я не продолжаю.
Потому что теперь я знаю: если я буду рвать цепь, я буду рвать её.
А если я буду рвать её… что-то внутри меня шевелится и шипит: тебе же выгодно.
Я ненавижу этот шёпот.
Я возвращаюсь к кушетке, но не ложусь. Стою посреди комнаты и смотрю на кровать. Лунный свет скользит по её лицу, и впервые я вижу Амелию не в зале Совета и не в круге рун. Не как статую.
Она выглядит… истощённой. Не старой — нет. Просто будто её кто-то выжал и оставил оболочку, а она всё равно держит форму даже во сне.
Я вспоминаю, как она падала.
Как я ловил её — не потому что хотел, а потому что тело само.
И как в тот момент по нашей нити ударило — и мне стало тепло. Опасно тепло.
Я сжимаю кулаки. На запястьях ещё есть следы от прежних цепей, кожа раздражена, но сейчас это кажется мелочью. Настоящая цепь — невидимая, и она тянется от меня к ней.
— Значит, вот так, — шепчу я в тишину, и голос звучит хрипло. — Соседи.
Она не отвечает. Конечно.
Я снова делаю шаг к окну — не из желания уйти, а чтобы проверить себя. На втором шаге Амелия резко втягивает воздух сквозь зубы. Её пальцы на покрывале белеют.
Я останавливаюсь.
Чёрт.
Я поворачиваюсь к ней, и злость в груди меняет форму. Она становится опаснее — потому что смешивается с интересом. Если связь работает так, то у меня есть рычаг. И у неё — тоже.
Я делаю шаг обратно. Её дыхание выравнивается.
Значит, у этой цепи есть предел длины. И это ещё и удар по обоим. Ловушка, которая заставляет нас держаться рядом, даже если мы ненавидим друг друга.
Ненавидим ли?
Я проглатываю этот вопрос, как кость, которая застряла в горле. Сейчас не время. Сейчас — ночь, и в этой ночи мы оба слишком уязвимы.
Амелия просыпается не сразу. Сначала её ресницы дрожат, потом она делает вдох глубже и открывает глаза. Серые. Стальные. Я чувствую, как меня цепляет этот взгляд даже в полумраке, будто она встала, хотя всё ещё лежит.
Её взгляд находит меня у окна. На секунду — пустота, как у человека, который выдернут из сна без подготовки. Потом в глазах появляется холодная ясность.
Она садится. Медленно, будто проверяет, не рухнет ли мир вместе с ней. Спина — прямая, даже в ночной рубашке, даже с растрёпанными волосами. Как меч.
— Ты… — она начинает, но слово застревает. Она резко втягивает воздух сквозь зубы, будто в грудь воткнули иглу. Не кричит. Не позволяет себе.
Я понимаю: она чувствовала мою попытку уйти. И чувствует мою боль сейчас — ту, что ещё дрожит в горле.
— Хотел сбежать? — спрашивает она тихо. Голос ровный, но на последнем звуке есть едва заметный срыв — как трещина в льду.
— Хотел проверить, — отвечаю я. И сам слышу: это почти честно. — Что вы мне на шею надели.
Она смотрит на меня долго. В этом взгляде — не страх. Не жалость. Оценка. Но теперь к оценке подмешано что-то новое: знание, что мы связаны болью.
— И как? — спрашивает она.
Я усмехаюсь — коротко, зло.
— Туго, магистр. Тянет назад, когда я пытаюсь дышать.
Её пальцы на покрывале сжимаются, белеют, потом она заставляет их разжаться. Она контролирует тело так же, как контролирует голос. Но я вижу: контроль стоит ей дорого.
— Не называй меня так во сне, — бросает она.
— А что, тебя это трогает? — слова выскакивают сами, как укус. — Или ты думаешь, что ночь делает нас мягче?
Она не отвечает сразу. Она поднимает руку — не к мне, не как заклинание, а просто проводит пальцами по виску, будто стирает сон. Её ладонь дрожит на долю секунды, и она прячет дрожь, опуская руку.
— Я думаю, — говорит она наконец, — что если ты умрёшь здесь, это будет неудобно.
Я хмыкаю.
— И ты проснулась, потому что тебе неудобно?
Она смотрит на меня. И я вижу в её глазах то, что сильнее любого ответа: она проснулась от боли. От моей. И, значит, от своей тоже.
Я делаю шаг к кушетке. Колени вдруг подламываются — не сильно, но достаточно, чтобы злость сменилось на другое: тело трясёт. Откат. После ритуала, после петли, после попытки уйти — всё накатывает разом, как холодная вода.
Я стискиваю зубы. Я не позволю ей увидеть слабость. Не ей.