
Он пахнул Лидией.
– Катрин. – Его голос был мягким, почти нежным. Голос заботливого мужа. – Как ты себя чувствуешь?
– Лучше, благодарю.
Я смотрела, как он приближается. Шаг, ещё шаг. Половицы не скрипели под его ногами, он двигался легко, бесшумно, как хищник. Остановился у края кровати, глядя на меня сверху вниз.
– Доктор Моррис говорит, что ты идёшь на поправку. Кость срастается хорошо.
– Да. Он очень доволен.
– Рад это слышать.
Пауза. Он смотрел на меня, и я не отводила взгляд. Маска на месте. Спокойствие. Покорность. Благодарность.
– Я принёс тебе кое-что.
Он достал из кармана сюртука небольшой флакон. Тёмное стекло, плотно притёртая пробка. Поставил на прикроватный столик, рядом с подсвечником, стаканом воды и молитвословом.
– Лауданум. Доктор Моррис упоминал, что ты плохо спишь. Боль мешает, бессонница… Это поможет.
Я смотрела на флакон. Маленький, безобидный с виду. Тёмное стекло не пропускало свет, нельзя было увидеть, сколько жидкости внутри. Какого она цвета. Какой консистенции.
– Как мило с твоей стороны, – сказала я, и слова царапали горло, как битое стекло.
– Десять капель на ночь. В стакан воды. – Колин чуть наклонил голову, и на его губах появилась тень улыбки. Тёплой, заботливой. Такой, от которой у меня мороз пробежал по спине. – Не больше. Лауданум – сильное средство. Мы же не хотим, чтобы ты приняла слишком много… по ошибке.
Последние слова он произнёс чуть медленнее. Чуть мягче. Глядя мне прямо в глаза.
– Конечно, – я заставила себя улыбнуться в ответ. – Я буду осторожна.
– Вот и умница.
Он постоял ещё мгновение, глядя на меня тем странным, оценивающим взглядом. Я чувствовала его присутствие, как чувствуют грозу: тяжёлое, давящее, заряженное чем-то тёмным и опасным.
Потом он кивнул, развернулся и направился к двери. Скрип петель. Щелчок замка. И я осталась одна.
Несколько минут я просто сидела, не двигаясь. Смотрела на дверь. На флакон на столике. На свои руки, которые, я только сейчас заметила, вцепились в одеяло так, что побелели костяшки.
Медленно, по одному, я разжала пальцы. Сделала глубокий вдох. Ещё один.
Потом взяла флакон. Стекло было прохладным, гладким. Тяжелее, чем казалось на вид. Я повертела его в руках, поднесла к свету из окна. Тёмное стекло не позволяло разглядеть содержимое, только смутный отблеск жидкости внутри.
Лауданум. Обезболивающее, снотворное, успокоительное. Лекарство, которое в этом времени давали от всего: от головной боли до чахотки, от бессонницы до истерики. Лекарство, которое убивало медленно, если принимать его долго, и быстро, если принять слишком много.
«Мы же не хотим, чтобы ты приняла слишком много… по ошибке».
Я открыла ящик прикроватного столика и положила флакон внутрь. В самый дальний угол, под носовые платки и нюхательные соли. Подальше от глаз. Подальше от соблазна.
Я не собиралась принимать эти капли. Ни сегодня. Ни завтра. Ни когда-либо. Буду плохо спать – переживу. По крайней мере, проснусь…
Руки всё ещё мелко дрожали. Я сцепила пальцы, пережидая, пока дрожь утихнет. Нужно было чем-то занять мысли. Чем угодно. Иначе я сойду с ума.
Газета уже прочитана. Вышивание – Мэри приносила пяльцы и нитки, но от одного взгляда на них меня мутило. Бессмысленное тыканье иглой в ткань, создание узоров, которые никому не нужны, – занятие для женщин, у которых нет ничего важнее в жизни. У меня было. У меня была собственная жизнь, которую нужно было спасти.
Взгляд упал на край столика. Молитвослов.
Небольшая книга в потёртом кожаном переплёте, с золотым тиснением на обложке. Углы стёрты от времени, корешок чуть надтреснут. Книга, которая лежала здесь с первого дня, которую я видела каждое утро и каждый вечер, но ни разу не открывала.
Воспоминание всплыло само: подарок от маменьки на шестнадцатилетие. «Молитва – утешение в скорби, дитя моё. Когда тебе будет тяжело, открой эту книгу, и Господь даст тебе силы». Катрин не была особенно набожной: ходила в церковь по воскресеньям, потому что так полагалось, читала молитвы перед сном, потому что так учили с детства. Но истинной веры, того горячего, всепоглощающего чувства, которое заставляет людей искать утешения в Боге, – этого в ней не было. Молитвослов лежал на столике больше для приличия, чем для пользы.
Но сейчас мне нужно было хоть чем-то занять руки. Хоть чем-то отвлечь мысли от флакона в ящике, от улыбки Колина, от слов, которые звучали как угроза.
Я взяла книгу, открыла наугад. Пожелтевшие страницы, мелкий шрифт, знакомые слова молитв. «Отче наш, сущий на небесах…» Я листала медленно, не вчитываясь: утренние молитвы, вечерние молитвы, молитвы за больных, молитвы за умирающих…
Стоп.
Я вернулась на несколько страниц назад. Что-то мелькнуло – не молитва, что-то другое.
«Таблица родства и свойства, в коей указаны все степени, в которых брак запрещён Англиканской церковью».
Две колонки, аккуратно разлинованные. Слева – «Мужчина не может жениться на своей…», справа – «Женщина не может выйти замуж за своего…». Я начала читать левую колонку.
«Бабушке, жене дедушки, бабушке жены, сестре отца, сестре матери, жене брата отца, жене брата матери…»
Список был длинным. Бабушки, тётушки, племянницы, свояченицы… Я скользила глазами по строчкам, и сердце билось всё быстрее.
«… матери жены, дочери жены, жене сына, жене брата, сестре жены…»
Я замерла.
Перечитала строчку. Потом ещё раз, медленно, по слогам, чтобы убедиться, что не ошиблась.
«Сестра жены».
Сердце забилось быстрее. Мужчина не может жениться на сестре своей жены. Это запрещено церковью. Это считается… я поискала глазами пояснение, нашла внизу страницы, мелким шрифтом:
«Степени родства и свойства, в которых брак запрещён законами Бога…»
Законы Божьи и законы королевства. Запрещённые степени родства. Женившись на Катрин, Колин стал родственником всей её семьи. Её мать – его тёща. Её брат – его шурин. Её сестра – его свояченица.
И брак с ней запрещён.
Я откинулась на подушки, чувствуя, как что-то тёплое разливается в груди. Надежда – забытое, почти незнакомое чувство, от которого щипало в глазах и перехватывало дыхание. Колин не сможет жениться на Лидии. Его план – весь этот чудовищный план с моей смертью и новым браком невозможен. Церковь не позволит. Закон не позволит. Я в безопасности.
Несколько долгих мгновений я просто лежала, глядя в потолок, и позволяла себе верить. Позволяла себе представить: Колин узнаёт, что не может получить Лидию даже после моей смерти. Его лицо искажается от ярости и бессилия. План рушится. Я выживаю.
А потом память Катрин шевельнулась, подбросив обрывок давнего разговора.
Гостиная в родительском доме. Отец у камина с бокалом портвейна. Маменька вышивает у окна. Разговор о ком-то из соседей – мистер Гринвуд, кажется? Или Гринфилд? Неважно. Важно другое.
«Женился на сестре покойной жены, представляете? Какой скандал!»
«Скандал-то скандал, – отец пожал плечами, – но венчание состоялось. Викарий согласился, родня не возражала. Брак оспоримый, но не ничтожный, пока никто не подаст жалобу в церковный суд, он законен. А кто станет жаловаться? Семья невесты только рада».
Оспоримый. Не ничтожный.
Тепло в груди начало остывать, превращаясь в знакомый, тошнотворный холод.
Я снова посмотрела на страницу молитвослова. Буквы расплывались перед глазами, но я уже не читала, я думала. Вспоминала. Складывала кусочки воедино.
Такие браки случались. Редко, с оглядкой, под шёпот соседей, но случались. Нужен был лишь священник, готовый закрыть глаза на запрет. За деньги, по знакомству, из сочувствия к «влюблённым». А потом тишина. Никто не жаловался в церковный суд, потому что некому было жаловаться. Семья невесты праздновала удачную партию, а до посторонних никому не было дела.
Кто оспорит брак Колина и Лидии?
Маменька? Она будет рыдать от счастья, что вторая дочь тоже стала виконтессой. Эдвард? Брат едва помнил, как выглядит младшая сестра, у него своя жизнь, своя семья, свои заботы. Соседи? Они пошепчутся за спиной и отправят поздравительные письма.
Никто. Никто не станет оспаривать.
Надежда умерла тихо, без агонии, просто истаяла, как свеча на сквозняке. Я лежала неподвижно, глядя в лепной потолок, и чувствовала себя такой измотанной, такой бесконечно уставшей, словно прожила за эти минуты целую жизнь.
Колин мог жениться на Лидии. После моей смерти – приличный траур, год или чуть меньше, – а потом тихое венчание в сельской церкви, подальше от лондонских сплетников. Пятнадцать тысяч фунтов приданого перейдут к нему, как перешли когда-то мои двадцать тысяч. Общество поворчит и забудет. Такое случалось и раньше.
Его план был не фантазией отчаявшегося человека. Его план был абсолютно, пугающе реалистичен.
Флакон лауданума в ящике столика. Лестница, с которой так легко упасть снова. Подушка, которой можно накрыть лицо спящей женщины. Тысяча способов умереть и ни один не вызовет подозрений.
Я закрыла глаза, пережидая накатившую волну страха. Дышать. Просто дышать. Вдох. Выдох. Ещё вдох.
И тут, откуда-то из глубины, из той части меня, которая не была Катрин, которая помнила что-то другое, пришла мысль.
Если только я не опережу их.
Глаза распахнулись сами собой.
Опередить. Не ждать, пока меня убьют. Ударить первой. Развод.
Слово всплыло в сознании, острое и опасное, как обнажённый клинок. Я читала об этом в газетах: частные билли в Парламенте, мужья, избавляющиеся от неверных жён. Долгий, скандальный, дорогой процесс, но возможный. Для мужчин возможный.
А для женщины?
Ни одна женщина ещё не подавала на развод через Парламент, я была почти уверена в этом. Но закон не запрещал. Просто никто не пробовал. Или никто не осмеливался.
Что, если я осмелюсь? Что, если основанием будет не простая измена, а нарушение канонического права? Связь мужа с сестрой жены. Грех по церковному праву. Преступление по законам королевства. То, что церковь не сможет проигнорировать. То, что общество не сможет замять.
Мысли неслись, обгоняя друг друга, и впервые за эти бесконечные недели я чувствовала не страх, а азарт. Холодный, отчаянный азарт загнанного зверя, который вдруг увидел просвет между деревьями.
Но для этого нужны доказательства. Неопровержимые. Такие, которые лорды в Парламенте не смогут отвергнуть. Такие, против которых Колин не сможет возразить.
Слова слуг? Недостаточно. Их можно запугать, подкупить, заставить отказаться от показаний.
Мои слова? Смешно. Слово жены против слова мужа, кому поверят, очевидно.
Мне нужно что-то вещественное. Письма. Записки. Подарки с подписью.
И свидетель. Кто-то, чьё слово имеет вес. Кто-то уважаемый, чьи показания примут без сомнений.
Доктор Моррис.
Он уже видел мои побои. Он уже составил документ с перечнем травм. Он уже – я чувствовала это – был на моей стороне. Насколько врач может быть на стороне пациентки против её мужа.
Но этого мало. Мне нужно, чтобы он увидел больше. Своими глазами. Чтобы он стал свидетелем не побоев, а самой связи. Как?
Я снова закрыла глаза, думая. План начинал складываться в голове, ещё смутный, ещё неоформленный, но уже обретающий очертания…
Глава 7
Сон был рваным, беспокойным. Я то проваливалась в забытьё, то выныривала обратно, и каждый раз одна и та же мысль билась в голове: доказательства. Мне нужны доказательства. Что-то внутри подгоняло, нашёптывало: нужно спешить, время уходит. Флакон лауданума в ящике столика не давал забыть мне об этом.
И где-то между полуночью и рассветом, в те тёмные часы, когда дом затих и только угли потрескивали в камине, я вспомнила.
Лидия всегда была сентиментальна до глупости. Из тех женщин, что хранят засушенные цветы от давно забытых поклонников и перечитывают старые записки при свечах. В детстве она прятала свои «сокровища» в шкатулку с перламутровой розой на крышке: ленточки, записочки, локоны волос. Хвасталась ею, не подпускала никого близко.
Если Колин писал ей, а он наверняка писал, такие мужчины любят красивые жесты, она сохранила всё. Каждое слово. Каждую строчку.
Оставалось только добраться до этих писем.
Весь день я ждала подходящего момента, улыбаясь Лидии, кивая в нужных местах, изображая слабость и благодарность. Внутри всё звенело от нетерпения, но я не позволяла ему прорваться наружу. Ещё не время. Ещё рано.
Мэри принесла обед около пяти часов пополудни. Я услышала её легкие, торопливые шаги в коридоре и успела спрятать молитвослов под подушку. Глупо, конечно. Что подозрительного в том, что больная женщина читает молитвы? Но осторожность уже стала второй натурой.
Дверь открылась, и Мэри вошла, неся поднос, от которого поднимался ароматный пар. Сегодня кухарка расщедрилась, я увидела это сразу.
– Вот, миледи. Миссис Патчетт велела передать, что вам нужно есть больше.
Мэри расставляла тарелки на столике у кровати, и я разглядывала их содержимое. Густой, золотистый, с плавающими кружками жира и кусочками моркови суп из телятины. Запах был божественный: травы, лук, что-то ещё, пряное и согревающее. Холодная говядина, нарезанная тонкими ломтями, с горкой острой горчицы на краю тарелки. Свежий, ещё тёплый хлеб, с хрустящей корочкой, от которой отламывались золотистые крошки. Печёное яблоко на десерт, сморщенное, потемневшее, истекающее мёдом и корицей. Графин с разбавленным вином, его рубиновая жидкость поблёскивала в свете из окна.
– Передай миссис Патчетт мою благодарность, – сказала я, беря ложку.
Суп был горячим, наваристым, с привкусом тимьяна и лаврового листа. Я ела медленно, ложка за ложкой, и впервые за две недели еда не вызывала отвращения. Может, тело, наконец, привыкало. Или я просто слишком устала сопротивляться. Или, и эта мысль была странно утешительной, у меня появилась цель, и это меняло всё.
Мэри возилась у камина, подбрасывая поленья. День выдался пасмурный, и в комнате было зябко. Огонь затрещал, разгораясь, и по стенам заплясали тёплые отблески.
– Мэри, – позвала я, стараясь, чтобы голос звучал небрежно, – где сейчас милорд и моя сестра?
Она выпрямилась, отряхивая руки от золы. На её простоватом круглом лице мелькнуло что-то, наверное, настороженность, но тут же исчезло.
– Уехали на прогулку верхом, госпожа. Ещё после полудня. Мисс Лидия хотела посмотреть на жеребят у мистера Картрайта – это в пяти милях отсюда, за холмами. Думаю, вернутся не раньше вечера.
Пять миль туда, пять обратно, плюс время на визит, на чай, на светскую беседу. Три часа минимум. Скорее четыре.
– Мэри, – я отложила ложку и посмотрела на неё прямо, – ты ведь убираешься в Синей комнате? Там, где живёт моя сестра?
Она замерла. Я видела, как напряглись её плечи, как она отвела быстро взгляд, почти незаметно.
– Да, миледи. Каждое утро.
– Мне нужна твоя помощь.
Мэри стояла у камина, теребя край передника, привычный жест, который я уже хорошо знала. Она ждала, не решаясь ни согласиться, ни отказать.
– У моей сестры есть шкатулка, – продолжила я, тщательно подбирая слова. – Небольшая, из красного дерева, с перламутровой инкрустацией на крышке. Цветок, кажется, роза или лилия, точно не помню. Она стоит на туалетном столике или в верхнем ящике в шкафу.
Я говорила уверенно, словно знала наверняка, хотя на самом деле лишь догадывалась. Память Катрин помнила эту шкатулку. Смутно, обрывочно, как помнят вещи из детства. Лидия хвасталась ею много лет назад: «Смотри, что папенька подарил мне на день рождения! Правда, красивая?» Перламутр блестел в свете свечей, крышка открывалась с мелодичным щелчком, и внутри лежали «сокровища»: ленточки, записочки, засушенные цветы.
Лидия была романтична. Из тех женщин, что хранят каждую мелочь, связанную с любовью, настоящей или воображаемой.
– Да, миледи, – Мэри кивнула, всё ещё не поднимая глаз. – Я видела такую шкатулку. На столике, возле зеркала.
– Принеси её мне.
Молчание стало тяжелее. Я видела, как Мэри переступила с ноги на ногу, как пальцы сжались на ткани передника.
– Миледи, я не знаю, можно ли… Мисс Лидия… если она узнает…
– Лидия не узнает.
Я сказала это твёрдо, уверенно. Голосом хозяйки, которая привыкла, что её слушаются. Голосом, который принадлежал Катрин, но который я уже научилась использовать.
– Лидия взяла мои серьги, – продолжила я, смягчая тон. Теперь в голосе звучала капризная, детская и такая понятная обида. – Жемчужные, с золотыми застёжками. Маменька подарила мне на свадьбу. Лидия попросила примерить ещё в прошлом месяце, сказала, хочет посмотреть, как они будут смотреться с её новым платьем. И так и не вернула. Я несколько раз напоминала, но она всё «забывала». Теперь хочу проверить сама, не лежат ли они в её шкатулке.
Ложь была хрупкой, но правдоподобной. Я знала это из памяти Катрин, Лидия вечно брала чужие вещи «на минуточку» и «забывала» вернуть. Маменькину брошь, отцовский лорнет, любимую шаль старшей сестры. «Ой, прости, я совсем закрутилась! Завтра обязательно отдам!» И не отдавала, пока ей не напоминали по десятому разу.
– Если хотите, я могу спросить у мисс Лидии, когда она вернётся… – начала Мэри.
– Нет. – Слишком резко. Я поймала себя и смягчила тон: – Не хочу устраивать скандал из-за ерунды. Ты же знаешь Лидию, она начнёт обижаться, дуться, говорить, что я её обвиняю… Просто принеси шкатулку. Я посмотрю сама. Если серьги там, то заберу. Если нет, ты отнесёшь шкатулку обратно, и никто ничего не узнает.
Мэри колебалась. Я видела борьбу на её лице, в её опущенных глазах, в её пальцах, которые всё теребили и теребили край передника. Страх нарушить правила, страх разозлить хозяев, страх потерять место. Против чего-то другого, против той молчаливой связи, которая выросла между нами за эти недели. Против сочувствия. Против преданности.
– Мэри, – я понизила голос, – я не прошу тебя делать ничего дурного. Просто помоги мне найти мои собственные серьги. Пожалуйста.
Последнее слово упало в тишину, как камень в воду. Катрин никогда не говорила слугам «пожалуйста». Это было слишком… слишком человечно, слишком равно. Хозяева не просят, хозяева приказывают. Но именно поэтому сработало.
– Хорошо, госпожа, – Мэри вздохнула, и я услышала в этом вздохе капитуляцию. – Я принесу.
Она вышла, и я осталась одна.
Минуты тянулись, как часы. Я сидела неподвижно, глядя на дверь, и считала удары сердца. Прислушивалась к звукам дома. Скрип половиц где-то в коридоре. Тишина. Потом далёкий стук, приглушённый расстоянием. Дверь? Ящик? Шаги еле слышные, осторожные. Снова тишина.
Я считала минуты. Пять. Семь. Десять.
Что, если кто-то её увидит? Что, если другая служанка войдёт в Синюю комнату? Что, если Лидия и Колин вернулись раньше? Дверь открылась, и я вздрогнула так, что чуть не опрокинула стакан с водой.
Мэри. В руках шкатулка.
Красное дерево, потемневшее от времени. Перламутровая инкрустация на крышке – цветок, роза с распустившимися лепестками. Бронзовые петли, чуть потускневшие.
– Вот, миледи.
Я взяла шкатулку. Она была легче, чем я ожидала, дерево тонкое, изящное, почти хрупкое. Положила на колени, провела пальцами по крышке. Перламутр был гладким, прохладным.
Крышка открылась с тихим щелчком. И я погрузилась в чужие воспоминания.
Целая коллекция ленточек, свёрнутых в аккуратные спирали. Голубые, розовые, алые, кремовые. Некоторые выцветшие, истрёпанные, старые, хранимые годами. Другие яркие, новые. Ленточки от подарков, от букетов, от коробок с конфетами.
Засушенная роза, судя по форме лепестков, потемневших до цвета старого пергамента. Когда-то она была красной, теперь бурой, хрупкой, рассыпающейся от прикосновения.
Локон волос – тёмный, почти чёрный, перевязанный шёлковой нитью. Чей? Колина? Или какого-то давнего поклонника, о котором Лидия давно забыла?
Золотая пуговица с гербом. С офицерского мундира, судя по форме. Ещё один трофей, ещё одно воспоминание о ком-то, кто когда-то вздыхал по хорошенькой Лидии Морган.
Театральная программка, сложенная вчетверо. «Друри-Лейн. Ромео и Джульетта. 14 февраля 1799 года». День святого Валентина. Романтично.
Флакон из-под духов – крошечный, пустой, из голубого стекла. Первые духи? Подарок от матери? От подруги?
И на самом дне бумага. Сложенный листок, спрятанных под всеми этими безделушками. Я достала его осторожно, стараясь не потревожить остальное.
Бумага была дорогой, плотной, кремовой, с водяными знаками. Почерк знакомый, размашистый, уверенный. Тот самый почерк, которым были написаны записки на моём прикроватном столике. «Надеюсь, тебе лучше». «Рад слышать, что ты поправляешься».
«Моя дорогая Лидия,
Эти перчатки лишь бледная тень той нежности, что я испытываю к тебе. Каждый раз, когда я вижу твои руки, я думаю о том, как хотел бы держать их в своих без преград, без запретов, без этой невыносимой необходимости притворяться.
Надевая их, думай обо мне, как я думаю о тебе каждую минуту, каждый час, каждый бесконечный день, что мы вынуждены проводить порознь, хотя живём под одной крышей.
Твой навеки, Колин Сандерс»
Я смотрела на эти строчки, и сердце билось так громко, что, казалось, его слышно на весь дом. Полная подпись. Не инициалы, полное имя. «Колин Сандерс». Обращение к Лидии. Слова, которые не оставляли сомнений в характере их отношений.
Это было доказательство. Прямое. Неопровержимое. Почерк Колина, его подпись, его слова чёрным по белому, на дорогой бумаге с водяными знаками. Но… увы, я не могла сейчас это забрать.
Если записки исчезнут, Лидия заметит. Не сразу, может, через день, через неделю. Но заметит. Она сентиментальна, она перебирает свои «сокровища», любуется ими, вспоминает. И когда обнаружит пропажу, поднимет шум. Начнёт искать. Начнёт спрашивать.
И рано или поздно выяснится, что шкатулку брали. Что Мэри относила её в комнату больной сестры. Что я рылась в чужих вещах.
Колин узнает. И тогда…
Я сглотнула. Медленно, аккуратно сложила записку обратно. Положила ее на дно шкатулки, под ленточки и цветы. Поправила засушенную розу, локон волос, пуговицу, чтобы всё лежало точно так же, как было.
Закрыла крышку. Щелчок показался оглушительно громким в тишине комнаты.
– Серёжек нет, – сказала я ровным голосом, протягивая шкатулку Мэри. – Верни на место. Точно так же, как стояла. Наверное, Лидия держит их где-то ещё.
Мэри взяла шкатулку, кивнула. Её глаза быстро, внимательно скользнули по моему лицу. Она что-то заметила? Что-то поняла? Если и так, она ничего не сказала.
– Да, миледи. Я отнесу.
Дверь закрылась за ней. Я откинулась на подушки и закрыла глаза.
Так… записка есть. Доказательства существуют. Лежат в шкатулке на туалетном столике в Синей комнате, ждут своего часа. Теперь мне нужен свидетель. Кто-то, кто видел их вместе. Кто-то, чьё слово невозможно отмести. Но кто? И как это устроить?
Мои мысли прервал стук в дверь: не лёгкий, как у Мэри, и не игривый, как у Лидии. Уверенный, решительный стук человека, который привык входить без приглашения.
Дверь распахнулась, и в комнату вплыла миссис Морган.
Маменька.
Память Катрин отозвалась мгновенно: запах фиалковых духов, тот самый, из детства. Платье тёмно-лилового шёлка – траурный полутон, который она носила с тех пор, как овдовела два года назад. Седеющие волосы, уложенные по моде прошлого десятилетия. Лицо, которое когда-то было красивым, а теперь несло на себе печать времени и вечного недовольства жизнью.
– Катрин, дитя моё!
Она подплыла к кровати, и я ощутила волну фиалок, пудры и лавандовой воды, которой она опрыскивала бельё. Её сухие, прохладные губы коснулись моего лба. Формальный поцелуй, обязательный жест.
– Как ты себя чувствуешь? Лидия говорила, что ты совсем плоха, я так волновалась! Все эти дни молилась, чтобы Господь сохранил тебя.
– Мне уже лучше, маменька.
Я изобразила слабую улыбку. Маска на месте. Всегда на месте.
– Лучше? – Миссис Морган опустилась в кресло у кровати, расправляя юбки. – Ну слава богу, слава богу. Я говорила Эдварду, нужно ехать, нужно проведать Катрин. Но ты же знаешь брата, у него вечно дела, дела… А я вот вырвалась. Материнское сердце не камень.
Она оглядела комнату цепким, оценивающим взглядом. Я видела, как её глаза скользнули по бархатным портьерам, по хрустальной люстре, по фарфоровым статуэткам на каминной полке. Считает, прикидывает, оценивает.
– Какая прекрасная комната, – вздохнула она. – Колин так заботится о тебе. Такой внимательный муж, такой благородный человек. Ты даже не представляешь, как тебе повезло, Катрин.
Я молча кивнула.
– Нет, правда! – Миссис Морган подалась вперёд, и в её голосе зазвучали нотки, которые Катрин хорошо помнила из детства. Нотки поучения, наставления, материнской мудрости. – Я вижу, как он о тебе печётся. Лидия рассказывала, что он каждый день справляется о твоём здоровье, присылает лучшего доктора, следит, чтобы тебе ни в чём не было отказа. Это ли не любовь? Это ли не преданность?