

Роман Поплескин
Марфа да Матвей. Книга вторая
Пролог
Ночь над Белым Бором стояла тихая, звёздная, такая, какая бывает только в самом конце лета — когда воздух уже остыл, но земля ещё хранит дневное тепло. Луна, тонкая, как лезвие косы, висела низко над деревьями, и её свет, серебристый и холодный, пробивался сквозь голые ветви, ложась на землю причудливыми узорами.
Лес спал.
Деревья с белыми, как кость, стволами стояли неподвижно, не шелохнув ни единой веткой. Ни птиц, ни зверей, даже насекомые притихли, будто чувствовали, что ночь эта — не простая. Тишина была такой полной, что казалось, можно услышать, как падают звёзды с неба. Мягкий мох стелился под ногами пружинистым ковром, поглощая любой звук, и даже случайный ветерок, забредший сюда, не смел нарушить эту величественную, древнюю тишину.
Тишина эта была особенной, звенящей, наполненной до краёв памятью. Казалось, сами камни и деревья помнили тот день, когда грань между мирами трещала по швам, и двое детей закрыли её ценой своей крови и мужества. Теперь же здесь царил покой. Умиротворение. Забвение.
Луна поднялась выше, и её свет залил поляну жидким серебром. Стволы белых деревьев, покрытых рунами, вспыхнули ответным сиянием — не ярким, не живым, а тем особенным, холодным свечением, какое бывает у костей, пролежавших в земле тысячу лет. Каждая ветка, каждая неровность коры отбрасывала длинные, искореженные тени, которые тянулись к центру поляны, будто хотели коснуться того, что там стояло.
Красота этого места была мёртвой. Не той, что пугает, а той, что заставляет замереть, забыть о дыхании и почувствовать себя песчинкой перед вечностью. Здесь не пели птицы, не шуршали листья — здесь царила абсолютная, величественная тишина, которая давила на уши, заставляла сердце биться громче обычного. Воздух был прозрачен и неподвижен, и в нём, казалось, застыли сами звуки веков.
В центре поляны, как пуп земли, стоял Камень.
Он был огромен — три человеческих роста в высоту, не меньше. Формой напоминал яйцо, поставленное вертикально, но время и непогода сделали своё дело: некогда гладкая поверхность теперь была покрыта глубокими трещинами, похожими на морщины древнего старца. Серый, с едва заметными прожилками кварца, он не отражал лунный свет — он впитывал его, оставаясь тёмным, почти чёрным на фоне сияющих деревьев.
Камень спал. Его дыхание, если оно и было, не ощущалось. Пульсация, которую помнили те, кто видел его раньше, исчезла. Он был просто камнем — холодным, безмолвным, потухшим. И всё же в его неподвижности чувствовалась скрытая сила. Как у зверя, который притворяется мёртвым, но при малейшей опасности готов вскочить.
Бока камня поросли плющом — его тёмно-зелёные листья, покрытые серебристым налётом, цеплялись за трещины, ползли вверх, пытаясь скрыть древние письмена, что когда-то горели на поверхности. У подножия мох стелился густым, мягким ковром, поглощая любые звуки, делая шаги неслышными. Там, где мох был особенно толстым, из него проглядывали мелкие белые цветы — ночные фиалки, распускающиеся только при луне.
Трещины на Камне зияли тёмными провалами. Некоторые были тонкими, как паутина, другие — широкими, в палец толщиной. Из самой глубокой, у самого основания, сочилась вода — или не вода, а что-то более тягучее, более древнее, но при лунном свете это было незаметно.
Всё здесь дышало древностью. Камень помнил времена, когда боги ходили по земле, когда волоты строили горы, а люди ещё не научились говорить. Он помнил битву, помнил кровь, помнил клятвы. И хранил их.
А потом тишина треснула.
Сначала едва слышно — где-то далеко, на краю поляны, хрустнула ветка. Звук был таким неестественным в этом мёртвом безмолвии, что казалось, сам воздух содрогнулся. Потом — ещё один шаг. И ещё. Хруст сухих листьев, шорох мха под подошвой, треск мелких сучьев — всё это врывалось в благоговейную тишину, как острые камни в гладь спокойной воды.
Напряжение росло с каждым звуком. Кто-то шёл. Шёл уверенно, не таясь, не оглядываясь. Шаги раздавались всё громче, всё ближе, и уже можно было различить не только хруст, но и глухое, мерное постукивание — может быть, посоха, может быть, тяжёлой походной палки. Этот стук отдавался в груди, заставляя сердце биться в такт.
Деревья, казалось, сжимались, пропуская незваного гостя. Тени метались между стволами, будто предупреждая о чём-то, но он не обращал на них внимания. Шёл прямо к Камню.
Наконец из чащи, из-за последнего ряда белых деревьев, показался силуэт. Человек в тёмном, почти чёрном плаще с глубоким капюшоном, скрывающим лицо. Он был невысок, но в его походке чувствовалась уверенность и сила. Он не крался, не прятался — он шёл как хозяин, который пришёл забирать своё.
Несколько мгновений он стоял на опушке, оглядывая поляну. Голова его медленно поворачивалась из стороны в сторону — он изучал деревья, землю, луну, а потом остановил взгляд на Камне. Долго смотрел на него. Очень долго.
Затем шагнул вперёд, и тьма плаща растворила свет луны.
Он вышел на поляну. Подошёл к Камню вплотную. Поднял руку и медленно провёл по холодной, потрескавшейся поверхности кончиками пальцев. Жест был почти нежным, почти ласковым.
— Спишь. Голос был тихим, но в этой тишине прозвучал как удар набата.
Человек в чёрном медленно обошёл Камень по кругу. Пальцы его, бледные в лунном свете, скользили по холодной поверхности, ощупывая трещины, письмена, углубления. Он словно изучал Камень заново, хотя, казалось, знал его вдоль и поперёк. Остановился у самой широкой трещины, кивнул своим мыслям, и начал.
Тяжёлый рюкзак опустился на мох с глухим стуком. Из него были извлечены предметы: литая чаша из тёмного металла, тускло поблёскивающая в свете луны; пять чёрных свечей, толстых, грубых, с фитилями, скрученными из скрученной пакли; и нож — не простой, с лезвием, покрытым письменами, которые, казалось, шевелились в неверном свете.
Он расставил свечи в пяти направлениях, не по звёздам, не по ветру — куда-то в пустоту. Зажёг их от лучины, которую достал из-за пазухи.
Пламя не было жёлтым.
Оно вспыхнуло зелёным — болотным, ядовитым, и свет его лёг на Камень, на деревья, на лицо (скрытое капюшоном) так, что обычный мир исчез, уступив место иному, где царили тени.
Из того же рюкзака он извлёк небольшие лезвия — тонкие, длинные, с тусклым серебряным отливом. Каждое было острым, как жало змеи. Он подошёл к первой трещине, из которой сочилась вода или что-то более древнее, и вонзил лезвие прямо в плоть камня, глубоко, почти по рукоять.
— Первая рана, — прошептал он. — Первая память. Открой глаза.
Зелёное пламя свечей дёрнулось, будто кто-то невидимый дохнул на него, и вспыхнуло багровым.
Он перешёл ко второй трещине. Вонзил второе лезвие.
— Вторая рана. Вторая память. Раскрой уши.
Огонь свечей полыхнул синим, холодным, как ледяная вода.
Третье лезвие — в самую глубокую трещину, ту, что зияла чёрной пастью у основания Камня.
— Третья рана. Третья память. Вспомни.
Пламя погасло. Все пять свечей погасли разом, и поляна погрузилась во тьму. Такую густую, что луна, казалось, съёжилась и спряталась за облака.
Но человек не остановился. В темноте он обошёл Камень, втыкая одно лезвие за другим, и каждое его слово было как удар молота:
— Четвёртая рана. Пятая. Шестая. Седьмая. Вспомни боль. Вспомни кровь. Вспомни клятвы. Проснись!
Свечи зажглись снова. Но теперь каждая горела своим цветом: зелёным, багровым, синим, жёлтым, как старая кость, и чёрным, поглощающим свет.
Человек опустился на колени перед Камнем. Закатал рукав. Лезвие ножа, того самого, с письменами, полоснуло по запястью — глубоко, вскрывая не только кожу, но и саму жизнь.
Кровь не была красной. Она была чёрной, как смола, и текла густо, нехотя, падая в подставленную чашу с глухим, тошнотворным шлепком. Когда чаша наполнилась до краёв, человек поднялся. Подошёл к Камню. И выплеснул содержимое прямо на серую, потрескавшуюся поверхность.
Кровь растеклась по камню, заполняя трещины, впитываясь в письмена, исчезая в глубине. А когда чаша опустела, человек взял нож обеими руками и с размаху вонзил его в самое сердце камня — в то место, где когда-то пульсировал слабый, умирающий свет.
Клинок вошёл по рукоять. И в тот же миг Камень закричал.
Это был не звук, не вибрация, не стон. Это было нечто, родившееся внутри, в самой природе вещей, и вырвавшееся наружу немым, всепроникающим воплем, от которого земля содрогнулась.
Всё затихло на мгновение.А затем камень издал волну.
Она ударила во все стороны, невидимая, но осязаемая, как удар огромного колокола. Человека в чёрном отшвырнуло на несколько шагов назад, он едва устоял, вцепившись в ближайшее дерево. Волна прокатилась по стволам, сдирая кору, вырывая сучья, разметая сухие ветки в щепки. С треском и воем полетели в стороны обломки, поднялась пыль, и на секунду показалось, что сам лес застонал в агонии.
Деревья, ещё миг назад сиявшие серебряным светом, потухли. Их магия, питавшаяся от древней печати, угасла, оставив лишь голые белые стволы, похожие на кости. А через мгновение на их коре вспыхнули письмена — ярким, оранжево-красным пламенем.
Горел воздух. Горели деревья. Горели даже мох и трава под ногами, охваченные неестественным, колдовским огнём, что не подчинялся законам природы. Всё вокруг камня полыхало, отбрасывая багровые тени, пляшущие в диком танце. Жар стоял такой, что воздух дрожал.
В свете этого зарева было видно, как по камню побежали трещины.
Сначала тонкие, как паутина, потом всё шире, глубже, разрывая древнюю плоть менгира. Куски откалывались от него — сначала мелкие, со звоном падающие на выжженную землю, потом всё крупнее. Камень разрушался.
Человек в чёрном стоял, прикрывая лицо рукой от летящих осколков, и смотрел. Глаза его горели — отблеском пламени или собственным светом, было не разобрать.
И камень с глухим, тяжёлым стоном осел, треснул пополам, и две его половины рухнули в разные стороны, подняв облако пыли и пепла. Остатки рухнули следом, и вскоре на месте некогда величественного менгира лежала лишь груда бесформенных обломков.
Обычных обломков. Никакой магии. Никакого свечения. Просто древний, старый камень, каких много в лесах и горах.
Человек шагнул к груде, наклонился, поднял один осколок. Провёл по нему пальцем — стёр пепел и грязь. Под ними ничего не было. Ни рун, ни знаков. Ничего, кроме холодного, мёртвого камня.
— Исполнено — сказал он. И в его голосе не было радости — только холодная, пустая констатация факта.
Он убрал осколок в карман, поправил капюшон и, не оглядываясь, зашагал прочь от разрушенного камня.
За его спиной догорал лес. Ветер, поднявшийся откуда ни возьмись, раздувал пламя, и скоро весь Белый Бор превратился в пылающий костёр. Чёрный дым поднимался к небу, застилая звёзды, и в этом дыму, в этом пламени, в этом хаосе, кто-то уже начинал двигаться.
Из трещин в земле, из-под корней обгоревших деревьев, из самого сердца разрушенной печати поднимались они — навьи. Серые, тощие, с пустыми глазницами и длинными, костлявыми руками. Они поднимались из земли, как ростки из семян, стряхивали с себя комья грязи и замирали, поворачивая головы в сторону удаляющейся фигуры.
Глава 1
Последствия.Сентябрь стоял тёплый и ясный, как будто само небо решило подарить людям последние ласковые дни перед осенними дождями. Солнце светило, но не жгло — оно золотило верхушки берёз, играло в ещё зелёной листве и отражалось в гладкой глади реки Сновки. Лето кончилось, уступив место поре сбора урожая, и вся Ольховка, от мала до велика, высыпала в поля.
Поля пшеницы простирались до самого леса, золотистые волны колосьев клонились к земле под тяжестью зерна. Ветер пробегал по ним лёгкими порывами, заставляя их шелестеть, словно они перешёптывались о чём-то важном, доступном только земле и небу. Вдалеке уже виднелись фигуры жнецов — мужики в белых рубахах, закатав рукава, мерно взмахивали косами, и лезвия, сверкая на солнце, срезали колосья, укладывая их ровными рядами.
В воздухе пахло свежим хлебом, сухой травой и тем особенным, терпким ароматом, какой бывает только в это время года — когда лето уже сказало своё последнее слово, а осень ещё не вступила в полные права.
Женщины и девушки шли следом за косами, собирая срезанные колосья в снопы. Они были в светлых сарафанах, головы повязаны платками от солнца, и их весёлые голоса разносились далеко вокруг, перебивая монотонный звон кос. Среди них была и Марфа.
Она сжимала в руке горсть колосьев, ловко связывая их в сноп, и её губы шевелились в беззвучной песне — той самой, что когда-то пела Прасковья, той, что теперь она пела сама, когда работа спорилась. Волосы её, короткие, выбивались из-под платка, и на лбу блестели мелкие капли пота. Загорелые руки быстро привыкали к колючей соломе, и Марфа почти не чувствовала усталости.
— Марфа, не отставай! — крикнула ей соседка, молодая баба с весёлыми глазами.
— Не отстаю, — улыбнулась Марфа в ответ, перехватывая очередной сноп.
Работа спорилась, солнце ласково припекало, где-то в вышине жаворонок заливался своей бесконечной песней. Казалось, что весь мир замер в этом спокойном, неторопливом счастье — в труде, в единстве, в тихой радости от того, что закрома снова наполнятся зерном, а зима не будет голодной.
Марфа выпрямилась, разогнула спину и посмотрела вдаль, где над лесом уже сгущалась лёгкая дымка. И в этот миг ей показалось, что среди деревьев мелькнула чья-то тень. Но она моргнула — и видение исчезло. Только ветер пробежал по полю, да колосья зашептались громче прежнего.
— Какой урожай в этом году, можно позавидовать. Сказала она сново оборачиваясь к Марфе. Марфа взглянула на неё но не ответила потому что перевела взгляд на огромного волколака бежавшего позади Ольги прямо на неё.
— Ольга, берегись! Волк! — закричала Марфа, и крик её разорвал тишину, как острый нож — холст.
Ольга обернулась. В широко раскрытых глазах её отразились жёлтые огни — два немигающих, голодных огня. А потом волк прыгнул. Огромное, серое тело, ещё мгновение назад бывшее лишь тенью на краю поля, сократило расстояние в один неуловимый миг.
Зубы щёлкнули, смыкаясь на её шее.
Крик Ольги оборвался, не родившись — только хрип, только булькающий звук, который Марфа будет помнить ещё долгие ночи. Тело женщины дёрнулось, обмякло и рухнуло в золотистую пшеницу, окрашивая колосья в багровое.
— А-а-а-а! — закричали женщины. Кто-то побежал к лесу, кто-то к деревне, кто-то просто упал на землю, закрывая голову руками и молясь всем богам сразу.
Снопы полетели в стороны. Грабли, серпы, вязанки колосьев — всё было брошено. Крики неслись над полем, смешиваясь с рычанием и чавканьем, от которого у Марфы застыла кровь в жилах.
Волколак — это был он, не простой волк. Слишком крупный, слишком жёлтый взгляд, и шерсть на загривке стояла дыбом, как щетина. Он оторвался от Ольги и обвёл поле пустыми, злыми глазами, выбирая новую жертву.
Марфа стояла, не в силах пошевелиться. Ноги налились свинцом, руки онемели, голос пропал. Она смотрела в жёлтые глаза — и не могла отвести взгляд.
— Марфа! Беги! — закричала какая-то женщина, и крик этот выдернул её из оцепенения.
Она обернулась и ахнула .Не было больше ясного неба, ни ласкового солнца, ни золотистой пшеницы. Всё вокруг заволокло чёрным дымом, тяжёлым, едким, выедающим глаза. Небо затянули багровые тучи, и они не несли дождя — они давили, низкие и страшные, как потолок в погребе, где заживо хоронят.
Дома горели.Ольховка, только что такая мирная, утопающая в зелени и свете, теперь полыхала, как огромный костёр. Пламя лизало крыши, вырывалось из окон, карабкалось по стенам, и в этом алом зареве метались тени — не живых людей, тех, кто уже перестал быть человеком. Волколаки.
Их было много — десятки, сотни? Они бежали по улицам, не разбирая дороги, прыгали через заборы, врывались в дома, из которых доносились крики ужаса и боли. Звуки смешивались в один сплошной, жуткий гул, от которого закладывало уши.
Люди бежали. Прятались. Падали. Волки настигали их, вцеплялись, и крики обрывались так же внезапно, как и начинались.
Марфа стояла посреди этого ада, не в силах двинуться. Мир вокруг рассыпался на куски — вот женщина тащит ребёнка, вот мужик с топором пытается отбиться от троих волков, вот старуха, споткнувшись, упала на колени и закрыла голову руками.
— Мама! — закричал кто-то детским голосом.
— Помогите! — ещё один.
Марфа ринулась бежать, но ноги не слушались, будто приросли к земле. Она дёрнулась, попыталась вырваться, но тут же почувствовала, как что-то холодное и липкое сжимает её лодыжки.
Она упала на живот, больно ударившись коленями о выжженную землю. Обернулась — и сердце её остановилось.
Из земли, из чёрных, дымящихся трещин, лезли руки. Серые, костлявые, с длинными, чёрными ногтями, они хватали её за щиколотки, поднимались выше, впиваясь в икры, колени, бёдра. Мёртвая хватка, от которой невозможно освободиться. Холод, проникающий сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь самые кости.
Из земли вылезали и сами мертвецы — их скелетообразные тела, обтянутые гниющей кожей, выползали из-под камней, из-под корней, из сомой Нави. Они смотрели на неё пустыми глазницами, и в этих провалах не было ни жалости, ни злобы — только голод. Только желание утащить её туда, откуда они пришли.
Марфа закричала, попыталась встать, но они уже держали её за пояс, за плечи, прижимая к земле.
А спереди, стремительно сокращая расстояние, бежал волколак. Огромный, серый, с горящими жёлтыми глазами и пеной, капающей из разинутой пасти. Он нёсся прямо на неё — неумолимый, как сама смерть.
Марфа выставила руку — не для удара, не для сопротивления, а так, инстинктивно, понимая, что это её не спасёт. Просто хотела закрыться.
Клыки вонзились в предплечье. Острая, невыносимая боль пронзила руку, разрывая плоть, мышцы, жилы. Тёплая, густая кровь брызнула ей в лицо, заливая глаза, нос, губы.
Она почувствовала вкус собственной крови, услышала хруст своих костей, и этот звук был таким реальным, таким близким, что мир вокруг неё лопнул.
Марфа закричала.Кричала она и уже в своей постели, в своей пристройке, мокрая от пота, с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди.
Она вскочила с кровати, судорожно проводя ладонями по лицу — мокрому, липкому от пота и слёз. Взглянула на них — ничего. Ни крови, ни сажи. Только чистая кожа, лишь слегка покрасневшая от того, как сильно она тёрла.
Потом посмотрела на руку — ту самую, в которую вонзились клыки волколака. Цела. Ни раны, ни шрама. Только едва заметный след от подушки, на которой она спала, положив руку под щёку. Жива. Здорова. Дома.
Она огляделась. Изба, знакомая до последней половицы. Пристройка, которую они с Матвеем отгородили год назад — своё пространство, где можно было уединиться, поговорить о том, о чём не говорят при взрослых. Стены из грубо обтёсанных брёвен, на окнах — занавески, вышитые ею самой. На столе — вчерашние травы, которые она не успела разобрать. В углу — печь, ещё тёплая после вчерашнего.
Тихо. Спокойно.Марфа подошла к окну. За стеклом уже серело — солнце только начинало подниматься над лесом, окрашивая небо в бледно-розовые тона. Ни дыма, ни пламени, ни бегущих людей. Только привычный вид родной деревни: крыши изб, покосившиеся заборы, дорога, ведущая к колодцу. Петухи перекликались где-то вдалеке, и от этой обыденности на душе стало чуть легче.
Она вздохнула. Выдохнула.
— Опять этот сон, — прошептала она в пустоту. — Опять.
Спать больше не хотелось — даже ложиться обратно было страшно. А вдруг сон продолжится? А вдруг в этот раз она не проснётся?
Марфа подошла к рукомойнику, висящему у двери. Дёрнула верёвку — холодная, колодезная вода полилась на руки, обжигая кожу ледяной свежестью. Она умылась, не жалея воды, фыркая и отплёвываясь, пока лицо не перестало гореть, а мысли не прояснились.
Холодная водица быстро отогнала сон, вернув её в реальность. Но его ужасы и образы ещё долго стояли перед глазами. Волколак, прыгающий с разинутой пастью. Мертвецы, хватающие за ноги. Кровь, брызнувшая на лицо. Крики людей, которые она не могла спасти.
Марфа вытерлась рушником, висевшим тут же, и посмотрела в маленькое мутное зеркальце — единственное в доме, оставшееся от матери. Из отражения на неё глядела девушка с бледным лицом и тёмными кругами под глазами, которых раньше не было. Взгляд — уже не детский, взрослый, внимательный. Тот самый, каким смотрят на мир люди, видевшие слишком много.
— Что же это всё значит? — спросила она своё отражение.
Отражение не ответило. Марфа вздохнула, поправила сарафан и направилась к двери. Надо было умыться, привести мысли в порядок и начинать новый день.
Лес на рассвете был тихим, но не мёртвым — живым, только ещё сонным. Солнце ещё не показалось из-за верхушек, но его первые лучи уже золотили края облаков, обещая тёплый, ясный день. Туман стелился по земле низкими, клочковатыми облаками, оседая на траве холодной росой. Воздух был прозрачен и свеж, как родниковая вода, и пахло в нём мокрой корой, прелыми листьями и чем-то ещё — тем особенным, утренним, что бывает только на рассвете, когда мир ещё не проснулся, но уже потягивается, готовясь к новому дню.
Где-то высоко в ветвях защёлкала первая птица, пересвистнулась с другой, третьей, и скоро лес наполнился осторожным, пока ещё робким щебетом. Белки ещё не проснулись, ёжики доползали до своих нор, а сова, уставшая за ночь, тяжело взлетела с ветки и бесшумно скользнула в чащу — досыпать.
Всё дышало покоем. Казалось, что даже воздух застыл в ожидании. И в этом ожидании, в этой мягкой, убаюкивающей тишине, трудно было представить, что лес может быть страшным. Что в нём водятся волколаки и навьи. Что здесь, кто-то крался между деревьями, выслеживая добычу.
И всё же — крался.Потому что даже в самом красивом, самом безмятежном лесу всегда есть тот, кто охотится. И тот, за кем охотятся.
Аккуратно, медленно, прижимаясь к самой земле, среди кустов крался волк. Его серая шерсть, ещё влажная от утренней росы, сливалась с тенями, и даже самый зоркий глаз мог бы принять его за кочку или поваленный ствол. Он ступал бесшумно, переставляя лапы с хищной грацией — привычной, отработанной веками охоты. Ноздри его то и дело раздувались, втягивая утренний воздух, полный запахов: мокрой коры, прошлогодних листьев, сонных птиц и — где-то там, впереди — сладковатого, дразнящего аромата добычи. Зайца? Лисицы? Медведя? Не важно. Главное — добыча была.
Он не знал, что добычей был он сам.
Из-за толстого ствола старого дуба, за ним наблюдали.
Волк вышел на поляну. Она была небольшая, окружённая молодыми берёзками, ещё не сбросившими листву. Туман здесь был гуще, а трава — ниже, будто кто-то специально вытоптал место для схватки.
Посреди поляны лежала заячья тушка. Волк замер, втянул воздух. Пахло зайцем — свежим, недавно убитым, кровь ещё не запеклась, мясо ещё хранило тепло. Он медленно, крадучись, двинулся к добыче. Лапы ступали бесшумно, глаза впились в тушку, все мысли были только о еде.
Он подошёл ближе. Наклонил голову. Широко раскрыл пасть, готовясь вцепиться. И замер.Это был не заяц. Старая, содранная шкура, набитая камнями и сухой травой. Приманка. Ловушка.
Волк дёрнулся, но было поздно. Из кустов, с громким криком, вылетел Матвей. Он не держал оружия — только голые руки, широко раскрытые для захвата. Он прыгнул на волка, обхватив его за шею, и они покатились по земле, ломая сухие ветки и сминая траву.
Волк рычал, пытаясь вырваться, его когти царапали землю, зубы щёлкали у самого лица Матвея. Но тот держал крепко, обхватив зверя за шею одной рукой, второй — за загривок, прижимая к земле.
— Сдавайся! — прорычал Матвей, чувствуя, как горячее дыхание волка обжигает щёку.
Волк дёрнулся сильнее, пытаясь сбросить человека, но Матвей был тяжелее, сильнее, опытнее. Он прижал коленом волчью спину к земле и стиснул зубы.
— Сдавайся, Иван!
Волк замер. Дёрнулся ещё раз, уже слабее. И вдруг — обмяк. Шерсть его, стоявшая дыбом, пригладилась, хвост поджался, и он, жалобно заскулив, лизнул Матвею руку.
— Вот так-то, — усмехнулся Матвей, отпуская его.
Волк вскочил, отряхнулся и, поджав хвост, отошёл на несколько шагов. Но глаза его — человеческие, умные — смотрели не с обидой, а с уважением.
— Ты слишком долго нюхал приманку, — сказал Матвей, вытирая с лица землю. — В настоящей схватке тебя бы уже убили.
Волк фыркнул, будто возражая, и сел на траву, положив голову на лапы.
— Ладно, — Матвей подошёл к нему, потрепал по загривку. — Хорошая тренировка. Но в следующий раз не давай себя обмануть.