Книга Хроники Марко " Как Арминий с Римом подружился " - читать онлайн бесплатно, автор Avraam Ibragimov Adamov
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Хроники Марко " Как Арминий с Римом подружился "
Хроники Марко " Как Арминий с Римом подружился "
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Хроники Марко " Как Арминий с Римом подружился "

Avraam Adamov

Хроники Марко " Как Арминий с Римом подружился "

Глава 1

Телега была старой, скрипучей, с одним колесом, которое на каждом ухабе издавало такой звук, будто кто-то пытался зарезать кошку тупым ножом. Второе колесо поставили в Антиохии перед выходом — новое, дубовое, обтянутое железом. Оно пока молчало. Марко не сомневался: рано или поздно и оно заорёт. Всё, что связано с этим караваном, рано или поздно начинало орать.Под Марко — тюки с шёлком. Ткань дорогая, мягкая, но скользкая. Марко скатывался то влево, то вправо, каждые десять минут цепляясь за верёвки, чтобы не вывалиться к дьяволу. Сверху тюки прикрыли рваной парусиной — от дождя и солнца. Получился навес, под которым можно было лежать, не поджариваясь заживо, но зато задыхаясь от духоты.Слева от телеги, почти касаясь коленом деревянного борта, топал Алкион. Грек выбрался из седла ещё час назад — осёл устал, а Алкиону надоело трястись. Теперь он шёл пешком, держась за телегу, и разговаривал.Разговаривал Алкион всегда. С Марко, с погонщиками, с ослами — без разницы. Сейчас его собеседником был Вафик, который сидел на верблюде впереди телеги. Верблюд был рыжим, старым, с гнойной раной на боку. Вафик называл его Буба — по-арамейски что-то обидное, вроде «толстый». Буба шёл мерно, пережёвывая свою жвачку, и делал вид, что ему нет дела до трепа грека.Алкион, впрочем, этого не замечал.— ...И он говорит: «Алкион, твои руки помнят скальпель». А я говорю: «Мои руки, почтенный, помнят не только скальпель. Они помнят амфору, которую я вчера разбил у ворот твоего дома».Вафик молчал.— Но тот купец из Пальмиры, — продолжал Алкион, — был упёртый, как твой верблюд. «Ты, — говорит, — шарлатан. Ты человека чуть не зарезал». А я ему: «Я не зарезал. У него нога гнилая была, я хотел ампутировать».— Надо было? — спросил Вафик.— Надо! — уверенно сказал Алкион. — Нога гнилая, человеку всё равно не жить. Ампутирую — получит пару месяцев. Родные успеют попрощаться. Красота же?— Умер бы на столе, — сказал Вафик.— Не успел. Я только нож достал, а он уже в обмороке.Вафик ухмыльнулся.Алкион вытер пот со лба. Весна, но солнце уже припекало так, что воздух над дорогой дрожал. Пахло пылью, потом и верблюжьим навозом — тем запахом, который не выветривается никогда.— Вафик, — сказал Алкион. — А почему ты не едешь на втором верблюде? Он хромой, но выглядит бодро.— Тяжело ему, — ответил Вафик.— А Бубе не тяжело?— Буба старый. Привык.— А если я сяду?— Скинет.— Почему?— Чужой.— А ты проверь.Вафик глянул на Алкиона. Потом на Бубу. Буба глянул на Алкиона. Алкион сделал шаг назад.— Уже проверил, — сказал Вафик.— Ладно, — сказал Алкион. — Пойду пешком. Для здоровья полезно.Вафик кивнул.— А на осле? — спросил вдруг Алкион.— Что — на осле?— Может, мне на верблюда пересесть? А ты на осла?Вафик обернулся. Посмотрел на Алкиона. Потом на осла.— Я на осле? — спросил Вафик. — Перед предками?— А предкам скажешь — лечебный. Для спины.— Ах ты, говноед греческий, — сказал Вафик. И отвернулся.— Сам говноед, — беззлобно ответил Алкион. — У тебя верблюд вонючий, как римская канализация.— Зато мой.Алкион вздохнул, отхлебнул из фляги, крякнул. Посмотрел на небо, потом на дорогу, потом на Марко, который высунул голову из-под парусины.— Продажный, — сказал он. — Ты живой там?— Живой, — ответил Марко. — А ты чего на осле не едешь?— Осёл устал.— Осёл или ты?— Мы оба устали, — Алкион похлопал осла по спине. — Мы команда. Команда «Задница Мира». Потому что куда мы едем, там и есть задница мира.— В Риме задница?— В Риме — золотая задница, — Алкион мечтательно закатил глаза. — Там даже дерьмо пахнет деньгами.— Ты был в Риме?— Нет. Но слышал.Вафик, не оборачиваясь:— Он везде был. По его словам.— А я и был! — обиделся Алкион. — Я был в Александрии, в Афинах, в Коринфе, в Эфесе...— В Пергаме выгнали.— Выгнали. Но был.— В Иерусалиме побили.— Побили.— В Дамаске штаны проиграл.— Вернул!— Не захотели носить.Алкион засмеялся.— Вафик, ты злой как шакал. Дай обниму.— Не подходи. Буба укусит.— Вафик, — сказал грек. — Ты во что веришь?Вафик помолчал. Сплюнул.— В верблюда.— А консулы?— Для дураков.— А для умных?— Верблюд. Накормил — работает. Нет — сдох.Алкион задумался.— А как же душа?— У верблюда есть. Пнул раз — три года помнил. Это душа.Алкион засмеялся.Буба даже ухом не повёл. Ему было плевать на Алкиона.Марко снова лёг на тюки. Парусина хлопала над головой, телега скрипела, колёса стучали по камням. Алкион что-то бормотал про купца из Пальмиры, который торговал верблюжьей мочой и разбогател. Вафик молчал, вглядываясь вперёд, туда, где дорога уходила за холм.Караван шёл на запад. В Эфес. В Рим. В неизвестность.К вечеру караван свернул с дороги в небольшой лог, где за остатками старой каменной стены можно было укрыться от ветра. Вафик объехал место по кругу, посмотрел на небо, на землю, сплюнул — значит, можно.Он слез с Бубы, первым делом проверил рану у верблюда, потом взялся за вьюки. Алкион слез с осла, повёл плечами, хрустнул шеей.— Ну, продажный, — сказал он Марко, — выползай. А то усохнешь в этой телеге.Марко выбрался, размял ноги. Алкион собрал сушняк, развёл костёр. Пока угли разгорались, грек крутился у огня, грел руки.— Вафик, — сказал он. — Хватит молчать как рыба об лёд. Расскажи про Рим. Ты же там был.Вафик возился с Бубой, не оборачивался. Потом подошёл, сел на корточки напротив Алкиона. Помолчал. Сплюнул.— Был, — сказал он. — Один раз. И больше не хочу.— О, началось! — Алкион потер руки. — Давай, выкладывай. Как там? Бабы, вино, золото? Рассказывай, не томи, а то я сейчас от любопытства лопну.Вафик посмотрел на огонь. Крякнул.— Пригнал я в Рим шесть верблюдов. Красивых. Из самой Петры. Шесть месяцев вёс, чтоб их. Двое по дороге сдохли. Четверо дошли. Красивые, как девки на выданье. Шерсть блестит, горбы стоят, ноги ровные. Люди на базаре рты разевали, пальцами тыкали, дети визжали от восторга.— И? — Алкион подался вперёд, чуть в костёр не упал, Марко его за шиворот оттащил.— И пришёл какой-то начальник. Толстый, морда красная, как варёный рак, в тоге с пурпурной полосой. Посмотрел на верблюдов, присвистнул. Говорит: «Хороши, собаки. А где остальные два?» Я говорю: «Сдохли в дороге». Он на меня так посмотрел, будто я лично их зарезал и сожрал на ужин, да ещё и косточки не выплюнул. Говорит: «За них император заплатил. Ты, верблюжий выкормыш, отвечать будешь».— Это как? — не понял Марко.— А вот так, — Вафик сплюнул в огонь. — Схватили меня двое легионеров. Здоровенные, как быки. Морды кирпичом, кулаки как моя голова, и усами шевелят, будто коровы жвачные. Поволокли во двор. Я ору: «За что, суки?!» Молчат, волокут. Только один хрюкнул что-то, но я не разобрал — то ли «молчи», то ли «терпи».Алкион уже не сидел на месте. Он подпрыгивал, как уж на сковородке, и глаза у него горели, как два уголька.— Доволокли до столба. Столб вкопанный, высокий, жирный. Рядом скамейка стояла. Я думаю — может, отдохнуть дадут. Хуй там!Вафик повысил голос, даже Марко подался вперёд.— Привязали меня к этому столбу. Верёвками. Так крепко, что я дернуться не мог. Легионер один, рыжий, с ухом рваным (видать, в драке оторвали, не иначе), говорит: «Будешь знать, как верблюдов не довозить, грязный бедуин». А я ему: «Верблюды сдохли от чумы, я тут при чём, мудозвон?» А он мне — в ухо. Раз. Я аж присел.— В ухо?! — заорал Алкион. — За верблюдов?— За верблюдов, — кивнул Вафик. — За то самое, за что и положено.— А дальше? Глаза у Алкиона были размером с плошку.— А дальше, — Вафик усмехнулся, — сняли с меня штаны.Алкион замер с открытым ртом. Марко тоже вытаращился.— Сняли, — повторил Вафик. — Принародно. На всём базаре. Римляне вокруг собрались, глазеют. Им, видите ли, представление подавай. Бабы носы воротили, но не уходили, стояли смотрели. Дети пальцами показывали и хихикали. Один старик в тоге даже лепешку достал и принялся жевать, будто в театре. Я стою голой жопой к столбу, весь в верёвках, и думаю: «Вот оно, величие Рима, мать его».— И чё они сделали? — голос у Алкиона сел от предвкушения, он аж закашлялся.— Командир, рыжий мудозвон, достал флагеллум.— Чего?!— Флагеллум, — повторил Вафик, чеканя слово. — Это такая штука. Короткая рукоятка, от неё три ремня. Толстых, кожаных. И на конце каждого ремня — кусочки кости. Острые, чтоб мясо рвать. Я такие в армии видел, где римляне своих же наказывали. Только никогда не думал, что на мне их опробуют.Алкион присвистнул и зачем-то почесал собственную задницу.— Командир подходит ко мне, ремнями потряхивает, костяшки стучат друг о дружку, как погремушка у египетской плясуньи. Говорит: «За каждый недостающий верблюд — десять ударов. Два верблюда — двадцать ударов. Справедливо?» И усмехается, сука.— И ты что? — спросил Марко.— А что я мог? Висел на верёвках, как колбаса в коптильне, жопой к небу. Говорю: «Справедливо, бля. Только бей быстрее, у меня верблюды не кормлены». Он и начал.Вафик сделал паузу. Подбросил сучьев в костёр. Пламя взметнулось, осветило его лицо — спокойное, будто он не про себя рассказывал, а про чужого дядю.— Первый удар, — говорит, — я чуть не сдох. Кости эти врезаются в задницу, аж искры из глаз. Кожа горит, будто её раскалённым железом прижгли. Я так заорал, что у меня верблюды в стойле на дыбы встали. Второй — я заорал ещё громче, и ослы на соседней улице заорали следом. Третий — я уже не орал. Просто дышал и считал, и молился всем, кого знал, чтобы быстрее кончилось.— А они считали? — выдохнул Алкион.— А как же! Рыжий считал вслух. «UNUS! DUO! TRES!» По-латыни, сука. Гордится, что учился в школе, пока другие в поле горбатились. Десятый удар он уже не кричал, а орал, как глашатай на форуме. А вокруг толпа каждый удар охом провожала, будто на гладиаторских боях.— Десятый удар, — продолжал Вафик, — мне показалось, что жопа у меня отвалилась и ускакала в сторону Греции. Пятнадцатый — я понял, что жопы больше нет. Вообще. Осталась только боль и пустота. Двадцатый — я уже ничего не чувствовал. Потому что жопа умерла, переродилась в новую, но уже не мою, и улетела в Элизиум, где блаженные задницы гуляют по облакам.Алкион ржал уже в голос, не сдерживаясь, схватившись за живот, икая и всхлипывая. Слёзы текли по его грязным щекам, размазывая грязь. Он упал на землю и катался, как поросёнок в луже.— И что потом? — простонал он, вытирая лицо рукавом, когда немного успокоился.— Потом меня отвязали. Штаны подали. Они в крови были и в клочьях. Я их надел — с дыркой на самом интересном месте. Пошёл к верблюдам. Сел на Бубу — и уехал. Даже денег не взял.— Почему? — спросил Марко, хотя уже догадывался.— Потому что не мог сидеть, — сказал Вафик. — Двадцать ударов костями по голой жопе — это не шутка, парень. Я три месяца стоя спал. Прислонившись к стене. На осла не мог сесть — только лежа, на животе, свесив ноги в одну сторону. Ел стоя. Срал стоя, держась за стенку. Мылся стоя. Всё стоя. Женщины на меня смотрели с подозрением, думали — я святой. А я просто не мог присесть.— А верблюды? — спросил Алкион, вытирая последние слёзы.— Верблюды ушли с другим погонщиком. Тоже бедуином. Я ему сказал: «Забирай, бля. С меня хватит. Я теперь пешком буду, но стоя». И ушёл пешком в Петру. Четыре месяца. На животе спал, завернувшись в плащ, как червяк в коконе. Жопа заживала медленно. Теперь там шрамы, как карта неизведанных земель. Хочешь, покажу? Рим на левой ягодице, Пальмира на правой.— Не надо, — быстро сказал Алкион, замахав руками. — Я верю, верю!— Вот тебе и Рим, — сказал Вафик. — Вот тебе и величие. А бабы... — он махнул рукой. — Какие бабы, когда жопа болит? Я даже на танцующих смотреть не мог — они меня пугали. Казалось, что каждая их виляющая задница сейчас ударит меня снова.Алкион снова захохотал, но уже тише, устало.— Вафик! — выдавил он наконец. — Ты... ты святой человек! Ты герой, бля! Ты прошёл через такое и теперь сидишь тут с нами, как ни в чём не бывало.— Я дурак, — сказал Вафик. — Дурак, что согласился везти тех верблюдов. Но больше я туда не хотел. А сейчас... сейчас всё равно. Жопа старая, зажившая, шрамы уже не болят. Пусть бьют. Может, на этот раз начнут с левой — будет симметрично.Он встал, подошёл к Бубе, погладил верблюда.— Хоть этот не подведёт. Сдохнет — на том же месте, где ехал. Честная смерть, верблюжья.— А если сдохнет? — спросил Алкион, уже зная, что ответит Вафик.— Похороню, справлю поминки. И назову следующего Алкионом. Чтоб память осталась.— Это почему?!— А ты на кого больше похож? На верблюда, бля. Такой же вонючий, языкастый и жрёшь как лошадь, а работаешь как осёл. Но с характером — как Буба. Упрямый, вредный, но свой.Алкион хотел обидеться, но улыбнулся.— Ладно, хоть не на осла.— Осла жалко, — сказал Вафик.— Вафик! — обиделся грек.— Спи, Алкион. Завтра перевал.— Валим из Рима, — сказал Алкион. — Мне своих двадцать ударов не надо. У меня жопа нежная, царская, греческая. Она не переживёт такого пиздеца. Её в мраморе лепить надо, а не флагеллумом портить.— Нежная у тебя язык, — сказал Вафик. — А жопа как у верблюда. Выдержит. Но если боишься — прячься за меня.— А ты прикроешь?— Прикрою. Мне уже всё равно. У меня уже всё прикрыто было. Шрамы — лучшая броня.Вафик накрылся бурнусом и отвернулся.Алкион ещё долго фыркал у костра, вспоминая историю, что-то бормоча про «безумных бедуинов» и «проклятых римлян».Марко сидел, смотрел на огонь.— Продажный, — сказал Алкион. — Ты понял, куда мы едем?— Понял, — ответил Марко. — В Рим, где бьют костями по голой жопе за каждую ошибку. И даже если ты не ошибся — всё равно найдут за что.— И мы туда сами, добровольно. Пиздец, бля, мы с тобой психи, продажный.— Пиздец, — согласился Марко.Звёзды висели над головой, холодные и равнодушные.— Ладно, — Алкион зевнул, потянулся. — Завтра перевал. А послезавтра Эфес. А там корабли. А на кораблях качка. Но это хуже, чем двадцать ударов.— Почему?— Потому что от качки блевать надо. А блевать с больной жопой — это, брат, высший пилотаж. Никто не умеет. Но я, Алкион, попробую.Он лёг, свернулся калачиком.— Спокойной ночи, продажный. Не дай тебя привязать к столбу. Спи на животе, на всякий случай.Марко подбросил сучьев.— Постараюсь, — сказал он.Костер трещал, рассыпая искры в темноту. Где-то вздохнул Буба. Где-то всхрапнул осёл.Ночь. Дорога. Рим где-то далеко, впереди.Жопа — тоже впереди. Будем надеяться, что не на ремнях.Марко разбудил шум.Сначала он не понял, где находится. Телега не скрипела — стояла. Сверху всё та же рваная парусина, под боком тюки с шёлком. Но воздух изменился. Вместо пыли и верблюжьего дерьма — влажность, соль, гнилые водоросли, рыба, пот, тысячи тел. И гул. Такой гул, будто кто-то разворошил муравейник и теперь все его жители бегают с ножами и орут друг на друга матом.— Проснулся, продажный? — раздался голос Алкиона.Марко высунул голову из-под парусины и чуть не охренел.Солнце стояло высоко, белое, жаркое — как конская пизда после галопа. Перед ним, в какой-то сотне шагов, поднимались каменные стены. В стенах — ворота, распахнутые настежь, как портки у пьяного легионера после драки. Через ворота текла река людей, телег, животных, дерьма и воплей. А над стенами — крыши, храмы, колоннады, статуи. И всё это, до самого неба, залито белым каменным блеском.— Эфес, — сказал Алкион с гордостью, будто сам его построил из говна и палок. — Столица Азии, мать твою. Второй Рим, если первый проебали по дороге.— Это... — Марко проглотил ком в горле, — это город?— Не город, блядь, — Алкион сплюнул с осла, попал в телегу, даже не глядя. — Это муравейник, где деньги рекой. Ты никогда не был в таком месте, продажный.— Откуда ты знаешь?— У тебя глаза по пятаку. И лицо как у девственника, которого первый раз ведут в бордель. И прикинь — вокруг ещё хуже. Дерьма больше, крыс больше, воров больше. И все тебя наебут при первой возможности.Вафик сидел на Бубе перед телегой, оглянулся. Сплюнул.— Толкучка, — сказал он.— Это не толкучка, — поправил Алкион. — Это базар мира. Там торгуют всем, от рабов до снов. Хочешь девственницу из Британии? Пожалуйста. Хочешь попугая, который матерится на латыни? Возьми двух, третий в подарок. Хочешь, чтобы тебе нагадали будущее, обоссали на счастье и продали амулет от геморроя? Всё в одном месте, блядь. Главное — кошелек держи в штанах, а не в руках. Потому что отрежут хер вместе с кошельком и не заметишь.Марко смотрел на ворота. Сквозь них, прямо из города, вывалил мужик на телеге, груженной чем-то зелёным и вонючим. Мужик орал: «Дорогу, сукины дети! Посторонись, я сказал, мудила ебучий!» — и хлестал осла, который и так бежал как ошпаренный. Осел свернул вправо, телега влево, одно колесо отлетело и покатилось в толпу. Толпа взвыла. Кто-то заорал: «Твою мать, Аристид! Ты мою ногу переехал, гнида!» Аристид, не останавливаясь, крикнул в ответ: «Не подставляйся, Сократ, пиздюк позорный!»Колесо врезалось в лоток с фруктами. Продавец, жирный мужик с лицом, похожим на сожженную лепешку, заорал: «Суки! Кто кинул?! Я вас всех, мрази, ножом порежу!» — и выхватил из-за пазухи здоровенный тесак.— О, — сказал Алкион. — Типичный вторник.— Сейчас кого-нибудь убьют, — пробормотал Марко.— Это в лучшем случае, — ухмыльнулся грек. — В худшем — тебя самого. И сначала изнасилуют. Потому что у тебя рожа свежая. Им нравится.— Ты шутишь?— Я никогда не шучу про насилие, продажный. Только про смерть. Смерть — это смешно. А насилие — это бабки. За изнасилование платят отдельно.Вафик слез с Бубы, подошёл к телеге, взял за узду.— Идём, — сказал он. — Тише. Не дышать.— Это как?— Как умеешь. Молись, чтобы тебя не заметили.Они двинулись в ворота. Толпа сомкнулась вокруг них, как море вокруг дохлой рыбы, и сразу стало понятно — их здесь не ждали, но и не прогоняли. Просто влились, как говно в прорванную канализацию.Первое, что ударило Марко — запах. Не воздух, а суп. Густой, горячий суп из пота, дерьма, жареного мяса, ладана, рыбы, кожи, цветов и ещё чего-то кислого, от чего глаза слезились и хотелось блевать. Впереди кто-то вывалил ведро с чем-то жидким прямо под ноги. Марко отскочил. Алкион засмеялся.— Не ссы, продажный. Это просто помои. Могло быть и хуже. В прошлый раз на меня вылили парашу с верхнего этажа. Я тогда три дня отмывался уксусом.— Чем воняет? — спросил Марко, зажимая нос.— Всем, — ответил Алкион. — И даже больше. Тут один мужик торгует сушеными пенисами быков. Говорит, для потенции. Воняют, сука, так, что дохлые крысы за углом дохнут повторно.Второе — звук. Десятки, сотни голосов орали одновременно на греческом, латыни, арамейском, ещё на каком-то языке, где все слова были похожи на кашель умирающего тюленя. Кто-то продавал мясо, кто-то покупал раба, кто-то спорил, кто-то ругался, кто-то просто орал в небо, потому что устал от этой жизни. Рядом, прямо на земле, два мужика вцепились друг другу в волосы. Один орал: «Ты украл мой кошель, падла!» Второй отвечал: «Сам ты падла, это мой кошель, я его у тебя украл вчера!»— Пиздец, — сказал Марко.— Это нормально, — отозвался Алкион. — Здесь если никто никого не убил за час — день прошёл зря.Третье — люди. Их было много. Слишком много. Толстые и тонкие, богатые в белых тогах и нищие в тряпье, солдаты в блестящих доспехах и рабы с клеймами на лбах. Женщины в прозрачных платьях смотрели на Марко так, будто оценивали, сколько за него дадут на ночь — три монеты или четыре, если он не будет брыкаться. Мужики с ножами на поясах смотрели на него так, будто прикидывали, сколько у него денег и где лучше перерезать горло — здесь или за углом.— Опусти голову, — сказал Алкион. — Не смотри никому в глаза. Здесь взгляд — это вызов. А вызов — это нож в печень.— А если я случайно посмотрю?— Тогда беги. И не останавливайся. Если тебя догонят — ты труп. Если не догонят — они найдут другого. Здесь на трупах не экономят.Прямо перед ними какой-то мужик в грязной тунике схватил женщину за руку. Та заорала: «Отпусти, мразь!» Он не отпустил. Тогда она врезала ему коленом между ног так, что мужик сложился пополам и завыл, как раненый шакал.Вафик остановился у двери. Дверь была деревянная, обитая железом, с кольцом вместо ручки. Он постучал три раза, два раза, ещё раз.Дверь приоткрылась, высунулась рожа — старая, морщинистая, с одним глазом. Второй глаз был затянут бельмом.— Чего надо? — спросила рожа.— Ночлег, — сказал Вафик. — На троих. И верблюд.— Верблюд? — рожа поморщилась. — За верблюда отдельно. Если нассыт — убирать вам. Сам будешь мыть, пока шкура с рук не слезет.— Я заплачу.— Деньги вперёд.Вафик сунул руку за пазуху, достал монету, показал.— Заходите, — сказал одноглазый. — Только без драк. Мне трупы не нужны.— Драться не будем, — заверил Алкион.— Убивать тоже не будем? — переспросил хозяин.— Только если самих убьют.— Хитрый грек, — сказал хозяин.Он открыл дверь шире. Буба фыркнул и уставился на него. Тот сделал шаг назад.— Он не нассыт, — сказал Вафик. — Он умный.— Все вы так говорите, — буркнул хозяин и скрылся в темноте. — Внутри не курить, не шуметь, не срать в углах. Для дерьма — отхожее место во дворе.— Поняли, — сказал Алкион и втолкнул Марко внутрь.В комнате было душно. Маленькое оконце под потолком выходило во двор, и оттуда тянуло нагретой за день пылью, верблюжьей шерстью и конским навозом. Масляная лампа на стене коптила, давая больше дыма, чем света. Тени прыгали по дощатым стенам, на которых кто-то когда-то нацарапал имя — греческими буквами, коряво, будто ребенок.Вафик развязал свой тюк и разложил товар на единственной лавке. Алкион тут же подсел рядом, заглядывая через плечо.— Осторожно, — сказал Вафик, не глядя. — Руки убери.— Я только посмотреть, — Алкион сунул руки за спину, но наклонился еще ближе. — Ничего себе. Это что, настоящий шелк?Вафик развернул край ткани. В свете лампы материя отливала тусклым золотом — не ярко, а тяжело, как старая монета.— Серский шелк, — сказал Вафик. — Из самой Серики. Через всю Индию везли, через горы, через пустыни. Если бы ты знал, сколько верблюдов подохло на этой дороге.Алкион протянул руку, но не дотронулся — только провел пальцами в воздухе над тканью.— А это? — он кивнул на кожаный мешочек, который Вафик достал следом.— Перец, — Вафик развязал завязки, высыпал на ладонь несколько маленьких черных зерен. Они были сморщенными, сухими, как старые изюминки. — Черный перец. С Малабарского берега. Там его собирают, сушат на солнце, потом грузят на корабли и везут через океан в порты Индии, а оттуда караванами — сюда.— Дорогой? — Алкион понюхал.— Очень. На вес золота. В Риме за такой перец платят бешеные деньги. Одна горсть — и ты месяц не работаешь.— А ты месяц работаешь?— Я работаю всегда, — Вафик ссыпал перец обратно в мешочек, затянул шнурок. — Но если повезет — этот рейс меня обеспечит до конца жизни.— Ты так говоришь каждый раз, — усмехнулся Алкион.— Каждый раз — не значит неправда.Вафик убрал мешочек в тюк, поверх шелка положил какую-то тряпицу — грубую, дешевую — и только после этого завязал тюк снова.— Ты зачем так прячешь? — спросил Алкион. — Боишься, украдут?— В Эфесе? — Вафик оглядел комнату. Стены были тонкие, за досками кто-то шаркал, переставлял какие-то предметы, ругался вполголоса. — Здесь украдут всё. И тебя, и тюк, и сандалии твои вонючие. Я плачу хозяину, чтобы он сторожил. Но хозяин — пьяница. Он скорее украдет сам, чем убережет.— Завтра отплываем, — сказал Вафик. — Вечером. Капитан — египтянин. Я его в первый раз вижу. Корабль старый, но ходит. Завтра надо всё загрузить. Мой шёлк, перец, ладан. У него в трюме амфоры с вином и маслом.Алкион поднял голову.— Вечером? А чего так поздно?— Ветра хорошие, — сказал Вафик. — Капитан сказал — ночью пойдём. К утру будем в открытом море.Алкион хотел спросить что-то ещё, но передумал.— Ладно, — сказал он. — Завтра так завтра.Вафик завязал тюк, отодвинул его к стене, поближе к себе. Выпрямился, потянулся, хрустнул спиной.— Спать, — сказал он. — Завтра рано вставать. А ты — не пей больше сегодня. А то хозяин сказал, что выгонит, если ещё раз застанет тебя под столом.— Это было один раз, — обиделся Алкион.— Два. Я считал.Вафик отвернулся к стене, натянул на голову край плаща.Алкион посидел ещё немного, посмотрел на лампу, на тюк с шёлком, на дверь, за которой шумел Эфес. Потом вздохнул, достал флягу, отхлебнул, спрятал.— Ладно, — сказал он. — Спать. Но завтра я с тобой в порт. Хочу посмотреть на твой шёлк. Настоящий. Не тот, что ты прячешь от моих грязных рук.— Не говори «настоящий», — буркнул Вафик из-под плаща. — Продавец услышит — поднимет цену.Алкион усмехнулся, но спорить не стал.Комната затихла. Только лампа чадила и где-то во дворе всхрапывал Буба — верблюд, который, кажется, уже знал, что завтра опять дорога.


Глава 2

Алкион храпит так, будто в глотке у него застряла кость и он пытается её выкашлять. Вафик возится в углу, бормочет что-то по-арамейски — то ли молится, то ли проклинает Бубу.Тишина. Только доски скрипят да за стеной кто-то сражается с женой — посуда гремит, баба орет: «Ах ты, пьяная рожа, я тебе яйца оторву!»А потом дверь слетает с петель.— Обыск, суки! — орет мужик с факелом. За ним еще двое. Рожи кирпичом, кулаки как башки новорожденных бычков. Все в коже, с ножами, один с дубиной.— Чего надо? — спокойно спрашивает Вафик, не вставая.— Где он? — орет первый.— Кто?— Вор, блядь! Который кошель у моего брата спер сегодня на базаре!— У нас нет вора, — говорит Вафик.— Врешь, старая жопа!Первый замахивается факелом. Языки пламени метутся по зале, выхватывают из темноты грязные углы, спящих постояльцев, храпящего Алкиона.Марко понимает: сейчас начнется. Или он встанет, или его поднимут с пола трупом.— У нас никого нет, — повторяет Вафик. — Ищи в другом месте.— Я сам посмотрю!Мужик с дубиной шагает вперед. И тут Алкион, который, оказывается, не спал, а просто притворялся, подсекает его ногой под колени. Дубина летит в сторону. Мужик падает, как мешок с говном.— Стоять, суки! — орет Алкион и вскакивает. — Трое на троих, кто кому наделает!Первый с факелом кидается на Алкиона. Грек уворачивается, но факел опаляет ему волосы. Воняет паленым. Алкион орет: «Волосы, сука! Я их три месяца растил, мудила!» — и бьет первого в челюсть.Первый отлетает, падает на стол, стол ломается, щепки летят во все стороны.Марко не успевает ничего сообразить — второй, тот, что без дубины, хватает его за ворот и швыряет в стену. Голова трещит, в глазах звезды, но Марко не падает — злоба берет верх.— Ты, ёбаный кусок дерьма! — орет Марко и с размаху влетает ногой мужику в пах.Тот складывается пополам, хрипит и оседает на пол, как куль с картошкой.— Яйца, сука! — кричит мужик, катаясь по полу. — Разбил яйца!— А зачем их носить, если не ныть? — рычит Марко.Третий, с дубиной, уже вскочил и бежит на Вафика. Старик даже не шевелится. Просто смотрит.— Давай, подойди, — говорит Вафик. — Ближе.Мужик замахивается. Вафик уворачивается, хватает его за руку, выкручивает. Хруст. Мужик орет.— Рука! Ёбаная рука!— Заткнись, — говорит Вафик и бьет его лбом в переносицу.Кровь фонтаном. Мужик отключается, падает как подкошенный.Первый, тот, у которого челюсть съехала, пытается встать. Алкион добивает его табуретом. Табурет ломается на голове мужика. Мужик вырубается.— Хорошая мебель, — говорит Алкион, вытирая руки о штаны.— Не наша, — говорит Вафик. — У хозяина спросим.Трое лежат на полу. Один стонет, держась за пах. Второй молчит, без сознания, с разбитой мордой. Третий пытается ползти к двери, весь в крови.Вафик подходит к нему, ставит ногу на шею.— Скажешь брату, — говорит Вафик, — чтобы искал своих воров в другом месте. А сюда не приходил. Понял?— Понял! — хрипит мужик. — Понял, отпусти!Вафик убирает ногу. Мужик вываливается в дверь и ползет по улице, подвывая.Алкион садится на пол, достает флягу, пьет.— Ну, продажный, — говорит он, вытирая кровь с разбитых губ. — А ты говорил, что спать хочешь. Доспался?— Я вмазал одному, — отвечает Марко. У самого руки трясутся. Адреналин бурлит в крови.— Я видел. Как в яйца. Красиво.— Он заслужил.— Все они заслуживают, — философски замечает Алкион. — Вопрос в том, кто начнет, а кто закончит.Вафик садится на пол, закрывает глаза.— Спать, — говорит он. — Утром встаем рано.— После такого спать? — удивляется Алкион.— А что делать? Плакать?Алкион пожимает плечами, ложится на пол, накрывается плащом. Марко — рядом.В зале тихо. Только дышит без сознания мужик у двери. Только потрескивает лампа, догорая. Только за стеной, где-то далеко, лают собаки и кричат чайки.Алкион уже храпит. Вафик сопит в углу.Марко смотрит в потолок. Думает: «Эфес, мать твою. И это только начало».Потом закрывает глаза.Уснули все трое. До утра.****Утро пришло серым светом сквозь щели в ставнях.Марко открыл глаза. Вафик уже не спал — сидел на своей лежанке, чистил трубку.— Вставай, — сказал Вафик.— Встаю.Марко сел, потёр лицо. Тело ломило после вчерашней драки. Он посмотрел на руки — костяшки сбиты, под ногтями засохшая кровь.Вафик поднялся и начал собирать тюки.Они вышли во двор. Буба стоял под навесом, жевал какую-то дрянь и смотрел на них с видом глубокого презрения. Марко подошёл к колодцу, набрал воды, умылся.Потом они вышли на улицу.Эфес просыпался. Из дверей выползали торговцы, открывали ставни, выкатывали бочки. Воздух наполнялся запахами — жареный лук, оливковое масло, свежая рыба, горячий хлеб.Вафик купил у продавца лепёшки. Они сели у стены — Марко на корточках, Вафик на низком камне, выступающем из мостовой.Марко жевал лепёшку, запивал кислым вином из общей фляги и смотрел по сторонам.Рядом, у лотка с рыбой, толстый торговец спорил с тощим. Толстый орал, что ему подсунули тухлую скумбрию, тощий — что толстый просто жмот. Прямо под ноги Марко вывалили ведро с помоями — жижа растеклась по камням, завоняло кислятиной. Марко отдёрнул ногу, но сандалии уже промокли.Вафик жевал молча, иногда поглядывая на солнце. Оно уже поднялось над крышами.— Вафик, — сказал Марко.Бедуин поднял глаза.— Мы сейчас пойдём искать Алкиона, — сказал Марко. — Но прежде... расскажи.— Что рассказать? — голос у Вафика был хриплый, низкий, как скрип колёс по камням.— Всё, — сказал Марко. — Как ты оказался в этой жизни? Откуда ты? Кто ты?Вафик затянулся, выпустил дым. Помолчал. Потом убрал трубку, положил на колено.— Ладно, — сказал он. — Расскажу.Он пересел на камень, поудобнее. Крякнул.— Я родился в Петре, — сказал Вафик. — Это в Набатее. За Иудеей. Город в скалах, розовый, как задница новорождённого верблюжонка. Там дома не строят — их вырезают в камне. Тысячи лет. Раньше, чем Рим встал на ноги и обоссался первый раз, а греки начали считать себя умными.Марко усмехнулся.— Не смейся, — сказал Вафик, но без обиды. — Правда. Набатея древняя. Мы торговали ладаном, когда твои предки ещё в дуплах жили и жёлуди жрали. У нас вода стоила дороже золота. Человек с бурдюком был богаче человека с кошельком. Я в детстве бегал за водоносами, как собака за сукой в течке. Хотел хоть каплю украсть. Поймали раз — отлупили так, что я до сих пор на левый бок спать не могу. До сих пор, понял? Это было, бля, тридцать лет назад.— И что, помогло? — спросил Марко.— Нет, — сказал Вафик. — Я начал воровать воду у других. Но это другая история. И не для твоих ушей.Он замолчал, достал флягу, отхлебнул. Подал Марко. Марко тоже отхлебнул. Вода была тёплая, пахла медью и старой кожей.— А отец твой? — спросил Марко, возвращая флягу. — Ты говорил, он торговал благовониями.— Торговал, — кивнул Вафик. — Ладан возил из Йемена, через всю пустыню. Три месяца караван, сорок верблюдов. Он возвращался домой раз в год. Раз в ёбаный год. Я его почти не помню. Только запах. От него всегда пахло верблюдом и ладаном. И ещё чем-то сладким — корица, наверное, или старость, или женщины. Я не знал тогда. Думал, так пахнет счастье. Потом понял — счастье пахнет верблюдом и дорогой. А ладан — это для мертвецов.Он пожевал губами, облизал их.— Я с ним ходил в первый караван, когда мне было четырнадцать. Он сказал: «Сын, посмотри на пустыню. Запомни её. Потому что она не прощает. Она не женщина, не базар, не твоя мать. Она — хуйло, которое тебя убьёт, если ты не будешь внимателен». Я не понял. Я думал, он шутит. Через неделю мы потеряли двух верблюдов. Заблудились в песках. Я плакал. Отец ударил меня по щеке и сказал: «Плачь дома. В пустыне ты мужчина». Я больше никогда не плакал.— Никогда? — спросил Марко.— Один раз, — сказал Вафик. — Когда умерла мать. Но это было не в пустыне. Это было дома. Так что не считается.Он раскурил трубку снова. Руки у него дрожали — то ли от старости, то ли от воспоминаний.— А мать твоя? — спросил Марко.Вафик помолчал. Погладил чубук трубки, покрутил её в пальцах.— Мать была бедуинка чистая. Не смешанная с городскими. Умела находить воду в камнях. Я как-то спросил её: «Мама, откуда ты знаешь, где копать?» Она сказала: «Я слушаю землю». Я сказал: «А что она говорит?» Она сказала: «Она говорит: копай здесь, дурак, иначе помрёшь от жажды, и даже собаки тебя не найдут». Я копнул. Вода была. С тех пор я верю в землю. Больше, чем в богов.Вафик улыбнулся — в первый раз за всё утро. Улыбка у него была кривая, с провалом на месте переднего зуба, но в глазах засветилось что-то тёплое, что Марко ещё не видел.— Она умерла, когда мне было тринадцать. От лихорадки. Врач сказал: «Ничем не помочь, не моя вина, заплатите три драхмы». Алкион тогда ещё штаны не обоссал, а я уже понял: врачи — это те, кто берёт деньги за то, что говорят «ничем не помочь». Я тогда хотел стать врачом. Чтобы помогать. А понял, что врачи — это наебалово. Самое обычное наебалово.— И ты поэтому не любишь врачей? — спросил Марко.— Я люблю верблюдов, — ответил Вафик. — Они честнее. Если верблюд говорит, что не пойдёт — он не пойдёт, хоть ты его бей, хоть целуй, хоть золотом обсыпь. А врач говорит: «Помогу» — и дерёт за это три драхмы. А потом ты всё равно умираешь. И твоя мать умирает. И никто не возвращает деньги.— Ты поэтому взял Алкиона в караван? — спросил Марко. — Потому что он не настоящий врач?Вафик усмехнулся, сплюнул.— Алкион, — сказал он, — он хотя бы не врёт, что он врач. Он врёт, что он человек. Это я и сам вижу. Но он весёлый. И ему не жалко поделиться последней флягой. Это важнее, чем умение резать ноги. В пустыне человек с флягой дороже человека с дипломом. Потому что фляга — это жизнь. А диплом — это клочок пергамента, которым даже подтереться нельзя, потому что он воняет и жёсткий.— Ты сам ушёл из Петры или тебя выгнали? — спросил Марко.Вафик затянулся. Долго, молча. Выпустил дым.— Сам, — сказал он. — В двадцать лет. Не из-за отца. Из-за себя. Хотел увидеть мир. Думал: «Я верблюдов вожу, я пустыню знаю, как свои яйца, я везде пройду, никто меня не остановит». Молодой был, дурак. Как ты сейчас. Только верблюдов у меня было больше.— И прошёл? — спросил Марко.— Прошёл, — Вафик выпустил дым носом, сквозь ноздри. — До Антиохии. Там меня наняли в караван. Толстый купец, с перстнем на каждом пальце, с цепью на шее, с животом, который тащили два раба. Предложил хорошую цену. Я согласился. А через неделю хозяин исчес. С деньгами. С верблюдами. Даже с моими сандалиями, которые я оставил у входа в караван-сарай. Я остался в чужом городе без гроша, босиком, без воды, в одной тунике. И даже туника была дырявая, потому чтоя не успел её починить.— И что ты сделал? — спросил Марко.— Нашёл его, — Вафик пожал плечами, как будто речь шла о том, чтобы найти потерянную монету. — Через месяц. Он торговал моими верблюдами в Дамаске. Я шёл пешком. Триста миль. Босиком. На одной чечевице. Когда я вошёл в лавку, он меня не узнал. Я был чёрный, худой, страшный, как смерть. Он спросил: «Что тебе, старик?» Я сказал: «Я не старик, я Вафик, сын Абдаллаха, из Петры. Ты украл моих верблюдов». Он побледнел, как полотно. Я сказал: «Верни верблюдов, и я уйду». Он сказал: «А если нет?» Я ударил его головой о прилавок. Кровь была, как из бочки с вином на празднике Диониса.Вафик ухмыльнулся.— Продавцы визжали. Женщины в палатке закричали. Какой-то мальчишка побежал за стражей. Стражник прибежал, здоровенный, с дубиной. Я сказал стражнику: «Он украл моих верблюдов». Стражник сказал: «Докажи». Я сказал: «Вот они, стоят у входа, я их узнаю». Стражник сказал: «Имя каждого?» Я назвал. По кличкам. Стражник посмотрел на верблюдов. Верблюды посмотрели на стражника. Один плюнул. Стражник сказал: «Не убедительно». Я ударил стражника. Потом ещё одного. Потом меня арестовали.— И как ты выпутался? — спросил Марко.— Откупился, — Вафик сплюнул. — Верблюды нашлись у другого купца. Честного. Он согласился вернуть их за половину стоимости. Я отдал всё, что у меня было. Остался с тремя верблюдами. С тех пор никому не верю.— Совсем? — спросил Марко.— Совсем, — Вафик посмотрел на Марко долгим, тяжёлым взглядом. — Кроме Алкиона. И Бубы. Но Буба — верблюд, он не считается.— Почему Алкион? — спросил Марко.Вафик улыбнулся снова, но не тепло, а как-то криво, по-стариковски, с усмешкой.— Алкион, — сказал он, — однажды спас меня от смерти. По пьяни, конечно. Но спас. А я, знаешь, уважаю тех, кто спасает по пьяни. Это значит — не специально. От души. И без расчёта. Такие люди редко встречаются. Они обычно быстро умирают. Или становятся алкашами.— И как он тебя спас?Вафик затянулся, выпустил дым, посмотрел куда-то в небо, где облака тянулись с востока на запад, медленно, как караван.— Потом расскажу, — сказал он. — Если доберёмся до Рима. И если этот мудила не выкинет ещё какой-то фокус. А он выкинет. Он всегда выкидывает. Это его работа — выкидывать фокусы и пить моё вино.Вафик поднялся, отряхнул бурнус. Потрепал Бубу по шее — верблюд открыл глаза, посмотрел на хозяина, фыркнул и закрыл их снова.— Всё. Хватит болтать. Алкиона надо искать. Корабль через два часа. Капитан сказал: «Опоздаете — уплыву без вас». Он не шутит. Я таких капитанов знаю. Они сначала говорят, потом делают. А некоторые даже не говорят — просто уплывают.Марко встал, размял затекшие ноги. Одна нога затекла, вторая занемела. Он потопал, чтобы разогнать кровь.— Ты думаешь, он в порту? — спросил Марко.— Или в канаве, — сказал Вафик. — Или у баб. Или у всех трёх сразу. С Алкионом никогда не угадаешь. Он может быть там, где его меньше всего ждёшь. Например, в тюрьме. Или в храме. Или у императорского наместника на приёме, с бокалом в руке.— Он же без денег.— Алкиону деньги не нужны. Ему нужны уши, чтобы слушать его истории, и рот, чтобы пить. Всё остальное — от лукавого.Они двинулись вниз по улице, туда, где между складами и тавернами текла густая, грязная, весёлая жизнь утреннего Эфеса. Вафик шёл впереди, Марко за ним. Буба остался у стены, спать.Сначала улица была ещё терпимой. Те же лотки, тот же гам, но можно было дышать. Вафик шагал впереди, Марко — за ним, на полшага отставал, чтобы не наступать на пятки. Бубу оставили у стены постоялого двора — старый верблюд даже ухом не повёл, когда они уходили.Вафик свернул в первый переулок. Остановился у лотка с оливками. Продавец — тощий, с длинным носом и жидкой бородёнкой — перебирал товар в глиняной миске, не поднимая головы.— Здорово, — сказал Вафик.— Здорово, — ответил продавец. Голос сонный, безразличный.— Грек здесь не проходил? Невысокий, лысеющий, язык как помело.Продавец поднял глаза. Посмотрел на Вафика, потом на Марко.— Много тут вас проходит, — сказал он. — Не уследишь.— А ты вспомни.— А платить кто будет за воспоминания?Вафик пошарил за пазухой, вытащил медяк, кинул на прилавок. Продавец проводил монету глазами, но не взял.— Утром, — сказал он нехотя, — забегал один. Спрашивал, где тут вино дешевле. Я сказал — в порту. Он сказал — спасибо, красавчик. И ушёл.— Куда?— А я не смотрел. У меня бизнес.Продавец отвернулся и продолжил перебирать оливки. Вафик забрал монету со стола и пошёл дальше. Марко за ним.— Не туда, — сказал Вафик, свернув налево. — Таверна, где он любит, — в порту. Но сначала проверим вон ту.Он кивнул на дверь с вывеской. Вывеска была старая, с потускневшей надписью по-гречески. Марко разобрал только слово «амфора». Рядом с дверью стоял мужик в засаленном фартуке и курил какую-то дрянь, скрученную в трубочку. Дым шёл чёрный, вонючий, ел глаза.— Слышь, — сказал Вафик.Мужик медленно повернул голову. Глаза красные, опухшие. Он вынул трубочку изо рта, сплюнул на землю.— Чего?— Грек здесь был? С утра?Мужик подумал. Почесал щетину. Зачем-то посмотрел на небо.— Был, — сказал он наконец.— Где он?— Ушёл.— Куда?— А я сторож, что ли? — мужик обиженно скривился. — Я пришёл, а он ушёл. Сказал: «Жди, я скоро». Я жду уже два часа. Нет его. Значит, не вернётся. А должен был вернуться.— Зачем?— Вино обещал. Хорошее. Из-под прилавка.Вафик вздохнул. Кивнул Марко. Они пошли дальше. Теперь он шагал быстрее, почти бежал. Марко едва поспевал.Они вышли на небольшую площадь. Посередине — фонтан. Вода текла из львиной пасти, падала в каменную чашу с громким плеском. У фонтана толпились женщины с кувшинами — шумно, весело, с визгом и смехом. Одна, молодая, с чёрными волосами до пояса, обернулась, посмотрела на Марко, улыбнулась. Марко не успел ответить — Вафик дёрнул его за рукав.— Не стой. Времени нет.Они обогнули фонтан, свернули в переулок. Здесь было темно, пахло кошками и мочой. Стены высокие, окна маленькие, закрытые ставнями. Из одного окна выглянула старуха, посмотрела на них, скривилась и захлопнула ставни с такой силой, что щепки полетели.— Не тот переулок, — сказал Вафик, остановился, посмотрел на солнце. Нахмурился. — Пошли обратно.Вышли на площадь. Теперь здесь было ещё шумнее. Какой-то оратор на ящике вещал о налогах. Толпа слушала — кто с интересом, кто с ненавистью. Один мужик в рваной тунике закричал: «Врёшь, продажная глотка!» Оратор ответил: «Сам ты продажный!» Началась перепалка, кто-то кинул гнилое яблоко, попал оратору в лоб. Толпа заржала.— Эфес, — сказал Вафик. — Вечный балаган.Он пересёк площадь, не глядя по сторонам, и остановился у лотка с тканями. Продавец — полный, с круглым лицом и маслеными глазами — сразу насторожился.— Чем могу?— Человека ищу, — сказал Вафик.— По объявлению? — продавец улыбнулся. — У меня тут объявлений нет. Только ткани. Шёлк, лён, пурпур. Хороший пурпур, из Тира.— Грека не видел? Невысокий, лысеющий, похож на пьяного философа.Продавец поморщился. Провёл рукой по своим тканям, будто защищая их от дурного слова.— Если он похож на философа, значит, денег у него нет. А без денег — что мне смотреть? Я смотрю только на кошельки.— Он часто здесь бывает, — сказал Вафик.— Бывает, — нехотя признал продавец. — Заходил недавно. Спрашивал, где тут выпить. Я сказал — в порту, у «Ники». Он сказал — а где это? Я сказал — за складами. Он сказал — спасибо, я тебя отблагодарю. Я жду до сих пор.Продавец хмыкнул и отвернулся к своему товару. Вафик постоял секунду, потом развернулся и зашагал к порту. Теперь уже неспеша — но в этой медленности было что-то пугающее. Как перед прыжком.В порту их встретил запах смолы, рыбы и тёплого дерева. Корабли стояли у причалов, паруса свисали вялыми тряпками. Грузчики таскали тюки, матросы дрались за последнюю амфору с вином, какая-то баба с корзиной на голове орала так, что у Марко заложило уши.Вафик подошёл к первому попавшемуся человеку — здоровенному мужику с бычьей шеей и красной рожей, который отдыхал, прислонившись к столбу. Мужик держал в руке кружку с вином.— Слышь, — сказал Вафик.Мужик даже не пошевелился. Молча пил вино.— Я к тебе обращаюсь, — повторил Вафик.Мужик допил, вытер рот рукавом. Посмотрел на Вафика сверху вниз.— Чего?— Грек здесь не проходил? Невысокий, лысеющий.Мужик подумал. Почесал пузо.— Был такой, — сказал он. — Утром. Пришёл, спросил, где тут можно пожрать бесплатно. Послали его в одно место. Он ушёл.— В какое место?— В храм Артемиды. Там бедных кормят.— Он не бедный.— А выглядит как бедный, — мужик усмехнулся, — значит, бедный. Нефиг выёживаться.Вафик кивнул и пошёл дальше. Марко — за ним. Теперь они направлялись к храму.Храм Артемиды возвышался над крышами, как огромная белая гора. Колонны были толщиной в три обхвата, и Марко, задрав голову, не видел их верхушек — они терялись в голубом небе.У входа в храм было людно. Паломники, туристы, нищие. Нищие сидели прямо на ступенях, протягивали руки, завывали молитвы. Один слепой старик тянул какую-то песню на непонятном языке. Вафик бросил ему монету, даже не глядя.— Что, Алкион там? — спросил Марко.— Вряд ли, — сказал Вафик. — Но надо проверить.Он поднялся по ступеням, заглянул внутрь. В храме было прохладно, пахло ладаном и мрамором. Статуя богини сверкала золотом. Жрецы в белых одеждах ходили между колоннами, что-то бормотали.— Служитель! — позвал Вафик.Один из жрецов обернулся. Лицо бледное, важное, с выражением вечной скорби.— Здесь не кричат, — сказал он.— Здесь ищут человека, — ответил Вафик. — Грек, невысокий, лысеющий. Не заходил?Жрец поджал губы.— К нам заходят только верующие. Или бедные. Или те, кто хочет пожертвовать. Твой грек — кто?— Верующий, — сказал Вафик.— В кого?— В вино.Жрец отвернулся и ушёл в глубину храма, не сказав больше ни слова.— Его здесь нет, — сказал Марко.— Нет, — сказал Вафик. — Пошли.Они спустились со ступеней и вышли на улицу. Теперь они шли к порту, но не прямо, а кружным путём — заглядывали в каждый переулок, в каждую таверну, в каждую дыру, где мог спрятаться пьяный грек.У одной из таверн — грязной, с ободранной вывеской — их окликнул мужик в рваном хитоне.— Вы того ищете? — спросил он.— Какого? — спросил Вафик.— Который вчера с вами был. Грек.Вафик напрягся.— Видел его? Где?Мужик огляделся по сторонам, понизил голос.— Его увели. Там, — он кивнул в сторону складов, — ночью. Те самые, с которыми вы вчера дрались. Они его караулили. Как он вышел — они его цап.— Куда увели?— В подвалы. Там, за складами. Я слышал крики.Мужик перекрестился на всякий случай и быстро ушёл, растворился в толпе.Вафик посмотрел на Марко. Глаза у старика стали холодными, как лёд.— Пошли, — сказал он. — Идём вытаскивать нашего греческого друга.— Ну что, грек? — сказал Котис. Не заорал, не рявкнул. Сказал спокойно, вкрадчиво, как старый повар, который режет курицу и прикидывает — на какие части. — Думал спрятаться от нас? Думал, мы тебя не найдём? Хуй там, нашли, уёбок.Алкион сидел на земле, прислонившись спиной к ржавой бочке. Руки связаны за спиной, губа разбита, но глаза живые. Он посмотрел на Котиса, потом на его людей — трое фракийцев, здоровенных, в грязных туниках, с ножами на поясах. Двое стояли у стен, третий сидел на ящике и точил нож о ремень. Монотонно. Скучно. Звук такой, будто мышь скребётся в пустом кошельке.— Нашли, — сказал Алкион. — Молодцы. Палец вверх. Только вы не тех ищете, мудилы.— Кого надо, тех и ищем, — Котис присел на корточки перед Алкионом. Теперь их лица были на одном уровне. Фракиец был огромен — даже на корточках он возвышался над греком, как скала над говном. — Ты вчера с моим братом дрался. Ты, твой молчаливый старик и ещё один парень. Я про того, который яйца отбил. Мне брат рассказал. Плакал, сука, три часа. Сказал, что никогда не сможет иметь детей. Ты представляешь, грек, что это значит для мужчины?— Во-первых, — сказал Алкион, — твой брат и до этого вряд ли мог иметь детей. Он же фракиец. У вас, фракийцев, вместо спермы — кислое вино и слёзы. Во-вторых, если он три часа плакал из-за яиц, то я ещё раз повторяю — я не отбивал. Это тот парень, Марко. Высокий, симпатичный, без татуировок. Бегает быстро, как заяц. Вы его не догоните даже на лошадях, а лошадей у вас нет, потому что вы их проиграли в кости, как и всё остальное.Котис медленно кивнул. Встал, прошёлся по подвалу. Подвал был старый, с низким потолком, с плесенью на стенах, с трещинами, в которых копилась вековая грязь. Пахло вином, крысами и сыростью. Пахло страхом и потом. Пахло старыми обидами, которые не выветриваются, а только киснут, как прокисшее вино в бочке. Где-то капала вода. Монотонно. Успокаивающе. Как отсчёт времени до смерти.— Знаешь, грек, — сказал Котис, не оборачиваясь. Разглядывал стену, водил пальцем по трещинам. — Мы, фракийцы, раньше не знали, что такое тюрьма. У нас не было тюрем. Не было. Если кто провинился — его убивали. Или изгоняли. Просто. Честно. Без этих ваших греческих разговоров, без римских законов, без «справедливости» и «доказательств». Заебись жили, понял? Свободно жили.— Золотой век, — сказал Алкион. Голос его был ровным, но внутри всё дрожало — он знал, что сейчас главное не показывать страха. — Прямо как у нас, греков. Только мы в это время строили храмы и писали поэмы, а вы, фракийцы, дрались голыми жопами в горах и ели сырое мясо.— А ты думаешь, это плохо? — Котис повернулся. Глаза его горели. — Сырое мясо — это сила. Это здоровье. Это свобода. А вы, греки, развариваете всё до состояния говна, приправляете чесноком и думаете, что вы культурные. Нет, грек. Вы размякли. Вы стали тряпками. Римляне вас завоевали даже без боя — вы сами приползли к ним на коленях со своей философией и оливками.— Римляне всех завоевали, — сказал Алкион. — Даже нас. Даже вас. Даже тех, кто жрёт сырое мясо и спит в шкурах. Разница в том, что мы, греки, хотя бы оставили им библиотеки и театры. А вы, фракийцы, оставили им татуировки и дурной запах.Третий фракиец, который до этого молчал и ковырял в зубах щепкой, хрюкнул.— Слышь, Котис, — сказал он, вытаскивая щепку изо рта и рассматривая её. — А может, он и правда не тот? Может, того парня надо искать в порту? Вон, говорят, корабль на Рим сегодня отходит. Может, они уже там, на палубе, машут нам ручкой?— Не тот, — сказал Котис, глядя на Алкиона в упор. — Но знает, где тот. И где старик. А молчит — значит, есть что скрывать, сука. Ты, грек, думаешь, я тупой? Я всё понимаю. Ты их прикрываешь. Вы, греки, всегда прикрываете друг друга. Как крысы в одной норе.— Я не крыса, — сказал Алкион. — Я лекарь. У меня есть принципы. Врачебная тайна, Котис. Слышал о таком? Если бы у тебя была венерическая болезнь, я бы тоже никому не сказал. Даже твоей матери. Хотя она, наверное, уже всё знает. У неё, наверное, та же самая болезнь. Семейное, блядь.Котис усмехнулся, но ничего не сказал.— А ещё я философ, — продолжал Алкион. — Мы, философы, любим молчать. Особенно когда нас бьют. Это помогает думать.— О чём думать, грек? — спросил Котис.— О том, что вино в Эфесе дорогое, а могло бы быть дешевле. Если бы не вы, фракийцы. Вы всё портите. Приходите, таскаете амфоры, дерётесь, пьёте бесплатно, а потом жалуетесь на римлян. Сами себя забили в рабство своей тупостью. Вместо того чтобы учиться, торговать, строить — вы носите грузы и ноете. Сколько можно, Котис?— Мы работаем, — сказал второй фракиец, не отрываясь от ножа. — В порту. Грузим корабли. Не ебём мозги людям, как вы, греки. У нас руки делают дело, а языки — нет. Это вы умеете только языками работать. И философствовать.— Я тоже работаю, — сказал Алкион. — Лечу. Но вы не лечитесь. Вы болеете тупостью. Это неизлечимо даже за тридцать драхм. Хоть за сто. Я бы мог вам прописать настойку из чеснока и бычьей желчи, но вы даже не сможете её купить, потому что всё проиграли в кости тем же самым грекам, которых ненавидите.Котис подошёл к Алкиону снова. Наклонился. Теперь голос его стал тихим, почти ласковым — таким ласковым, что у Алкиона яйца сжались. Пахнуло от него чесноком, потом и ещё чем-то кислым, застарелым, как из открытой могилы.— Грек, — сказал он. — Я тебя уважаю. Ты не ноешь. Ты шутишь. Это хорошо. Ты, сука, веселый. Я таких люблю. С ними весело умирать. Но я сейчас спрошу в последний раз. В последний, грек. Я не шучу. Где твои друзья, сука? Где старик? Где тот парень, который отбил яйца моему брату? Отвечай, пока я добрый.Алкион посмотрел на него. Помолчал. Долго. Тяжело. Взвесил каждое слово, как купец взвешивает золото на краденых весах.— А хуй ты их найдёшь, Котис, — сказал он наконец, сплюнув на пол. Плевок был красный — он прокусил губу, когда его били. — Они уже уплыли. Корабль вчера ночью отчалил. В Рим. Прямо после того, как твоему брату яйца отбили. Я их сам проводил до причала. Там и стоял, на пирсе, с флягой в руке, махал им рукой и желал счастливого пути. Они теперь в Брундизии, пьют хорошее вино, смеются над тобой и рассказывают матросам историю о том, как фракиец плакал из-за своих яиц. А я остался. Потому что люблю Эфес и вот такие тёплые, уютные подвалы с приятной компанией. И потому что кто-то же должен здесь философствовать, пока вы, быки, таскаете амфоры.— А старик? — спросил Котис. — Тот, молчаливый, с верблюдом?— Тоже уплыл, — сказал Алкион. — На том же корабле. Старый и мудрый, как змей. Он тебя, кстати, тоже вспоминал. Сказал: «Котис — дурак, но дурак опасный. Если увидишь его, беги». Вот я и не побежал. Потому что я философ. А философы не бегают. Они идут навстречу судьбе с высоко поднятой головой и пустым кошельком.— И верблюд его? — спросил фракиец у стены. — Тоже уплыл? Верблюды не плавают, грек. Ты хоть ври правдоподобно.— Этот верблюд, — сказал Алкион, — умеет всё. Он, может, и по воде ходит. Ты его не знаешь. Это особенный верблюд. Фракийский. Ваш, блядь. Он умеет даже философствовать, но молча. В отличие от вас.Котис вздохнул. Отошёл к стене. Взял дубину, лежавшую на бочке. Покрутил её в руках, почесал об неё спину. Потом поставил к стене и взял нож — короткий, широкий, с костяной ручкой.— Если ты врёшь, грек, — сказал он, поигрывая ножом. — Если ты врёшь, я тебя закопаю. Прямо здесь. В подвале. Рядом с этими амфорами. Будешь стоять как пугало для крыс. А крысы в Эфесе жирные. Они тебя сожрут за ночь. Останутся только кости. И я сделаю из твоих костей свистульку для своего племянника. Того самого, у которого теперь нет яиц. Пусть хоть посвистит.— А если не вру, Котис? — спросил Алкион. — Если они правда уплыли? Что тогда?— Тогда я всё равно тебя закопаю, — сказал Котис. — Но неглубоко. Чтоб ноги торчали. Для смеха. Прохожие будут проходить, дёргать тебя за ноги и говорить: «Смотрите, грек вырос, как редиска». Будешь местной достопримечательностью.Фракиец у стены засмеялся. Гулко, по-бычьи.— А можно я его сам закопаю? — спросил он. — Я умею. У меня лопата есть. Хорошая, из Рима привезли.— Закопаешь, — сказал Котис. — Если я прикажу. А пока — молчи и точи нож.Тот, что точил нож, снова заскрёб. Монотонно. Скучно. Алкион закрыл глаза. Прислонился головой к холодной стене. Стена была влажной, скользкой, покрытой чем-то, что напоминало слизь. Алкион подумал, что если его здесь закопают, то эта слизь будет его последним одеялом.— Знаешь, Котис, — сказал он, не открывая глаз. Голос его стал тише, задумчивее. — У вас, фракийцев, была когда-то великая культура. Я слышал. Ещё мой дед рассказывал. Он путешествовал по вашим горам, когда был молодым. Вы, говорит, пели такие песни, что камни плакали. И бабы ваши плясали так, что мужики падали замертво — от восторга, а не от страха. И вино вы пили не из амфор, а из золотых кубков, отбитых у врагов.— Была, — сказал Котис. Голос его дрогнул. — Была, блядь. А теперь нет. Всё кончилось. Как тот кубок, который я проиграл в кости. Как песни, которые забыли наши старики. Как бабы, которые теперь пляшут не для своих, а для римских легионеров за пару медяков.— А теперь вы грузчики, — сказал Алкион, открывая глаза. — В Эфесе. Дерётесь с пьяными греками из-за того, что кому-то отбили яйца. Пьёте кислое вино в подвалах. Носите амфоры на спинах. Слушаете, как какой-то пьяный философ поёт вам песни о былом величии. И твоя мать смотрит на тебя с небес и думает: «Вот хуйню я родила, лучше бы выкинула в пропасть вместе с пуповиной».Котис размахнулся. Дубина свистнула в воздухе, как крыло огромной птицы. Алкион успел втянуть голову в плечи, и удар пришёлся по стене рядом с его ухом. Штукатурка посыпалась, посыпалась мелкая, как мука, и осела на плечах Алкиона. Белая пыль покрыла его грязную тунику, посыпалась на связанные руки.— Зачем ты стену ломаешь, мудила? — спросил Алкион, отплёвываясь от пыли и мелких камешков. — Она тебе ничего не сделала. Она, может, тоже фракийка. Вон, серая, грязная, с трещинами. Вылитая твоя сестра. Такая же старая, такая же унылая и такая же безмозглая.— У меня нет сестры, — сказал Котис. Губы его дрожали. Не от страха — от гнева.— Теперь нет, — сказал Алкион. — А была. Стена тебе её напоминает. Посмотри внимательно. Вон там, трещина — это шрам от ожога. Твоя сестра, наверное, тоже обожглась, когда варила похлёбку для вашего отца. А он, наверное, даже не сказал спасибо.Котис замер. Дубина повисла в руке. Нож он так и не поднял. Смотрел на стену, на трещины, на плесень. Молчал. Долго. Тяжело.— Ты прав, грек, — сказал он вдруг. Опустился на бочку рядом. Сесть ему было тяжело — он грузно плюхнулся на крышку, и бочка застонала под его весом. — Римляне. Это они во всём виноваты. Они пришли, построили дороги, акведуки, храмы. Сказали: «Теперь вы цивилизованные, мрази фракийские». А мы стали их рабами. Только называться по-другому — союзники, помощники, федераты, хуета подзаборная. А по сути — рабы, блядь. Я в детстве мечтал быть свободным. Как мой дед. Он жил в горах, никому не кланялся, никого не боялся. Только богов. И ветра. И смерти. А мы — рабы. С рождения и до смерти.— И что с ним стало? — спросил Алкион. — С твоим дедом?— Умер, — Котис усмехнулся. — Свободным. Но умер. Как все. А мы, дураки, ещё живём. И грузим амфоры. И слушаем таких, как ты, греков, которые вместо ответа философствуют. И у которых всегда есть ответ на любой вопрос. Даже на тот, которого не задавали.— Вот видишь, — сказал Алкион. — Философия. Я же говорил. Учись, Котис. Может, станешь лучше. Может, перестанешь ныть и начнёшь что-то делать. Откроешь лавку. Купишь рабов. Сам станешь хозяином.— Кого учить? Тебя?— Нет. Себя. Это главная философия. Познай самого самого себя, как говорил один мой знакомый. Он был мудрец. Пил много и спал в бочке. Мы с ним часто спорили о смысле жизни. Он умер от пьянства. Свободным.— Заткнись, грек, — сказал Котис беззлобно. Встал. Взял дубину, но не замахнулся — просто переложил из руки в руку. — Увести его в подвал поглубже. И пусть посидит там до вечера. А вечером мы решим, что с ним делать. Может, продадим. Может, утопим в порту. Может, отдадим в бордель для любителей пожирнее. Там, говорят, на греков спрос. Они нежные, как девушки.— А если он сбежит, Котис? — спросил третий фракиец, отрываясь от своей щепки.— Куда он сбежит, нахуй? — Котис посмотрел на Алкиона с почти отеческой усмешкой. — У него ноги связаны. И руки. И язык. Хотя язык лучше бы отрезать и надеть на шнурок — будет свисток для верблюдов. Хороший такой свисток, музыкальный. Греческий.— Не отрезай, Котис, — сказал Алкион. — Я ещё пригожусь. Я, между прочим, могу вылечить твою печень. Она у тебя не в порядке. Я вижу по глазам. Жёлтые белки — это первый признак того, что ты скоро сдохнешь. И никто не заплачет. Даже твои фракийцы отвернутся и пойдут искать нового вожака. Ты им не нужен больной, Котис. Ты им нужен здоровый, чтобы таскать амфоры и драться с греками.— У меня нормальные белки, грек.— Жёлтые. Как оливки в собственном соку. Как моча старого верблюда. И воняет от тебя перегаром за версту. Ты, Котис, не живёшь, а доживаешь. Твоя печень — как эта стена. Трещины, плесень и скоро рухнет. И если сейчас меня убьёшь, то умрёшь через полгода в страшных мучениях. Будешь корчиться, блевать кровью и звать маму. Потому что некого будет спросить, как лечить печень. А я знаю. Я — лекарь. Плохой, но лекарь.— А ты знаешь, как лечить? — спросил Котис, и в голосе его прозвучала тень сомнения.— Знаю, — сказал Алкион. — Но скажу только на свободе. И за деньги. И за амфору хорошего вина. Не того, кислого, что вы пьёте, а настояшего, с Хиоса.— Хитрый грек, — Котис покачал головой. — Хитрый, сука. Ладно. Посиди пока. Подумай над своей печенью. Над моей печенью. Над философией.Двое фракийцев подхватили грека под руки, потащили в темноту, к лестнице, ведущей вниз. Ступеньки были скользкими, и Алкион чуть не упал, но его удержали.— Котис! — крикнул он уже с лестницы. — Береги печень! Она у тебя одна! Как и родина, которую ты проебал! Как и яйца твоего брата, которых больше нет!— Пошёл на хуй, — ответил Котис без злости.— Это не лечится, — крикнул Алкион, и голос его растаял в сырой темноте подвала, смешиваясь с капающей водой и запахом смерти.Двое фракийцев волокли Алкиона по ступеням вниз. Грек упирался, спотыкался, матерился, но они держали крепко — за плечи, за шиворот, тащили как мешок с костями.— Да отпустите вы, идиоты! — орал Алкион, стараясь вывернуться. — Я сам умею ходить!— Заткнись, грек, — сказал один. Здоровенный, с рожей, покрытой синими татуировками.— А если нет?— Тогда мы тебя по ступеням спустим мордой вниз, — сказал второй. — И зубы твои греческие останутся на каждой ступеньке.— У меня зубы плохие, — ответил Алкион, пытаясь укусить первого за руку. — Тебе такие не нужны.Первый рассмеялся. Гулко, как гром над морем.— Слышь, он ещё шутит! А мы его в подвал, к крысам.Второй толкнул его в спину. Алкион чуть не упал, но удержался, зацепившись за стену. Ладони заскрежетали по сырому камню.— Иди, иди, философ. Там твоё место.Они дотащили его до тяжёлой деревянной дверцы в конце узкого коридора. Пахло сыростью, плесенью, гнилью. Из-под двери тянуло холодом — таким, какой бывает только в могилах.— Открывай, — сказал первый.Второй откинул массивный засов. Железо лязгнуло, как цепь на галере. Дверца со скрипом отворилась, и чёрная дыра подвала дохнула в лицо Алкиону старой безнадёгой.— Прыгай, грек.— Не прыгай, — сказал Алкион, упираясь ногами в пол. — Я не кузнечик.— Лекарь? — первый усмехнулся. — Мы тебя вылечим. Быстро. Навсегда.Они подхватили его за пояс и за руки, раскачали и кинули в темноту.Алкион упал на что-то мягкое. Солома? Гнилое тряпьё? Он не успел понять — ударился плечом, выругался, перекатился на спину. Сверху, в прямоугольнике света из открытой дверцы, маячили два силуэта.— Сиди тут, грек, — сказал первый.— Крысы компанию составят, — добавил второй.— Пошли вы, — ответил Алкион.— Мы уже, — заржали оба и захлопнули дверцу.Засов лязгнул.Темнота стала полной.