
Котис медленно кивнул. Встал, прошёлся по подвалу. Подвал был старый, с низким потолком, с плесенью на стенах, с трещинами, в которых копилась вековая грязь. Пахло вином, крысами и сыростью. Пахло страхом и потом. Пахло старыми обидами, которые не выветриваются, а только киснут, как прокисшее вино в бочке. Где-то капала вода. Монотонно. Успокаивающе. Как отсчёт времени до смерти.
— Знаешь, грек, — сказал Котис, не оборачиваясь. Разглядывал стену, водил пальцем по трещинам. — Мы, фракийцы, раньше не знали, что такое тюрьма. У нас не было тюрем. Не было. Если кто провинился — его убивали. Или изгоняли. Просто. Честно. Без этих ваших греческих разговоров, без римских законов, без «справедливости» и «доказательств». Заебись жили, понял? Свободно жили.
— Золотой век, — сказал Алкион. Голос его был ровным, но внутри всё дрожало — он знал, что сейчас главное не показывать страха. — Прямо как у нас, греков. Только мы в это время строили храмы и писали поэмы, а вы, фракийцы, дрались голыми жопами в горах и ели сырое мясо.
— А ты думаешь, это плохо? — Котис повернулся. Глаза его горели. — Сырое мясо — это сила. Это здоровье. Это свобода. А вы, греки, развариваете всё до состояния говна, приправляете чесноком и думаете, что вы культурные. Нет, грек. Вы размякли. Вы стали тряпками. Римляне вас завоевали даже без боя — вы сами приползли к ним на коленях со своей философией и оливками.
— Римляне всех завоевали, — сказал Алкион. — Даже нас. Даже вас. Даже тех, кто жрёт сырое мясо и спит в шкурах. Разница в том, что мы, греки, хотя бы оставили им библиотеки и театры. А вы, фракийцы, оставили им татуировки и дурной запах.
Третий фракиец, который до этого молчал и ковырял в зубах щепкой, хрюкнул.
— Слышь, Котис, — сказал он, вытаскивая щепку изо рта и рассматривая её. — А может, он и правда не тот? Может, того парня надо искать в порту? Вон, говорят, корабль на Рим сегодня отходит. Может, они уже там, на палубе, машут нам ручкой?
— Не тот, — сказал Котис, глядя на Алкиона в упор. — Но знает, где тот. И где старик. А молчит — значит, есть что скрывать, сука. Ты, грек, думаешь, я тупой? Я всё понимаю. Ты их прикрываешь. Вы, греки, всегда прикрываете друг друга. Как крысы в одной норе.
— Я не крыса, — сказал Алкион. — Я лекарь. У меня есть принципы. Врачебная тайна, Котис. Слышал о таком? Если бы у тебя была венерическая болезнь, я бы тоже никому не сказал. Даже твоей матери. Хотя она, наверное, уже всё знает. У неё, наверное, та же самая болезнь. Семейное, блядь.
Котис усмехнулся, но ничего не сказал.
— А ещё я философ, — продолжал Алкион. — Мы, философы, любим молчать. Особенно когда нас бьют. Это помогает думать.
— О чём думать, грек? — спросил Котис.
— О том, что вино в Эфесе дорогое, а могло бы быть дешевле. Если бы не вы, фракийцы. Вы всё портите. Приходите, таскаете амфоры, дерётесь, пьёте бесплатно, а потом жалуетесь на римлян. Сами себя забили в рабство своей тупостью. Вместо того чтобы учиться, торговать, строить — вы носите грузы и ноете. Сколько можно, Котис?
— Мы работаем, — сказал второй фракиец, не отрываясь от ножа. — В порту. Грузим корабли. Не ебём мозги людям, как вы, греки. У нас руки делают дело, а языки — нет. Это вы умеете только языками работать. И философствовать.
— Я тоже работаю, — сказал Алкион. — Лечу. Но вы не лечитесь. Вы болеете тупостью. Это неизлечимо даже за тридцать драхм. Хоть за сто. Я бы мог вам прописать настойку из чеснока и бычьей желчи, но вы даже не сможете её купить, потому что всё проиграли в кости тем же самым грекам, которых ненавидите.
Котис подошёл к Алкиону снова. Наклонился. Теперь голос его стал тихим, почти ласковым — таким ласковым, что у Алкиона яйца сжались. Пахнуло от него чесноком, потом и ещё чем-то кислым, застарелым, как из открытой могилы.
— Грек, — сказал он. — Я тебя уважаю. Ты не ноешь. Ты шутишь. Это хорошо. Ты, сука, веселый. Я таких люблю. С ними весело умирать. Но я сейчас спрошу в последний раз. В последний, грек. Я не шучу. Где твои друзья, сука? Где старик? Где тот парень, который отбил яйца моему брату? Отвечай, пока я добрый.
Алкион посмотрел на него. Помолчал. Долго. Тяжело. Взвесил каждое слово, как купец взвешивает золото на краденых весах.
— А хуй ты их найдёшь, Котис, — сказал он наконец, сплюнув на пол. Плевок был красный — он прокусил губу, когда его били. — Они уже уплыли. Корабль вчера ночью отчалил. В Рим. Прямо после того, как твоему брату яйца отбили. Я их сам проводил до причала. Там и стоял, на пирсе, с флягой в руке, махал им рукой и желал счастливого пути. Они теперь в Брундизии, пьют хорошее вино, смеются над тобой и рассказывают матросам историю о том, как фракиец плакал из-за своих яиц. А я остался. Потому что люблю Эфес и вот такие тёплые, уютные подвалы с приятной компанией. И потому что кто-то же должен здесь философствовать, пока вы, быки, таскаете амфоры.
— А старик? — спросил Котис. — Тот, молчаливый, с верблюдом?
— Тоже уплыл, — сказал Алкион. — На том же корабле. Старый и мудрый, как змей. Он тебя, кстати, тоже вспоминал. Сказал: «Котис — дурак, но дурак опасный. Если увидишь его, беги». Вот я и не побежал. Потому что я философ. А философы не бегают. Они идут навстречу судьбе с высоко поднятой головой и пустым кошельком.
— И верблюд его? — спросил фракиец у стены. — Тоже уплыл? Верблюды не плавают, грек. Ты хоть ври правдоподобно.
— Этот верблюд, — сказал Алкион, — умеет всё. Он, может, и по воде ходит. Ты его не знаешь. Это особенный верблюд. Фракийский. Ваш, блядь. Он умеет даже философствовать, но молча. В отличие от вас.
Котис вздохнул. Отошёл к стене. Взял дубину, лежавшую на бочке. Покрутил её в руках, почесал об неё спину. Потом поставил к стене и взял нож — короткий, широкий, с костяной ручкой.
— Если ты врёшь, грек, — сказал он, поигрывая ножом. — Если ты врёшь, я тебя закопаю. Прямо здесь. В подвале. Рядом с этими амфорами. Будешь стоять как пугало для крыс. А крысы в Эфесе жирные. Они тебя сожрут за ночь. Останутся только кости. И я сделаю из твоих костей свистульку для своего племянника. Того самого, у которого теперь нет яиц. Пусть хоть посвистит.
— А если не вру, Котис? — спросил Алкион. — Если они правда уплыли? Что тогда?
— Тогда я всё равно тебя закопаю, — сказал Котис. — Но неглубоко. Чтоб ноги торчали. Для смеха. Прохожие будут проходить, дёргать тебя за ноги и говорить: «Смотрите, грек вырос, как редиска». Будешь местной достопримечательностью.
Фракиец у стены засмеялся. Гулко, по-бычьи.
— А можно я его сам закопаю? — спросил он. — Я умею. У меня лопата есть. Хорошая, из Рима привезли.
— Закопаешь, — сказал Котис. — Если я прикажу. А пока — молчи и точи нож.
Тот, что точил нож, снова заскрёб. Монотонно. Скучно. Алкион закрыл глаза. Прислонился головой к холодной стене. Стена была влажной, скользкой, покрытой чем-то, что напоминало слизь. Алкион подумал, что если его здесь закопают, то эта слизь будет его последним одеялом.
— Знаешь, Котис, — сказал он, не открывая глаз. Голос его стал тише, задумчивее. — У вас, фракийцев, была когда-то великая культура. Я слышал. Ещё мой дед рассказывал. Он путешествовал по вашим горам, когда был молодым. Вы, говорит, пели такие песни, что камни плакали. И бабы ваши плясали так, что мужики падали замертво — от восторга, а не от страха. И вино вы пили не из амфор, а из золотых кубков, отбитых у врагов.
— Была, — сказал Котис. Голос его дрогнул. — Была, блядь. А теперь нет. Всё кончилось. Как тот кубок, который я проиграл в кости. Как песни, которые забыли наши старики. Как бабы, которые теперь пляшут не для своих, а для римских легионеров за пару медяков.
— А теперь вы грузчики, — сказал Алкион, открывая глаза. — В Эфесе. Дерётесь с пьяными греками из-за того, что кому-то отбили яйца. Пьёте кислое вино в подвалах. Носите амфоры на спинах. Слушаете, как какой-то пьяный философ поёт вам песни о былом величии. И твоя мать смотрит на тебя с небес и думает: «Вот хуйню я родила, лучше бы выкинула в пропасть вместе с пуповиной».
Котис размахнулся. Дубина свистнула в воздухе, как крыло огромной птицы. Алкион успел втянуть голову в плечи, и удар пришёлся по стене рядом с его ухом. Штукатурка посыпалась, посыпалась мелкая, как мука, и осела на плечах Алкиона. Белая пыль покрыла его грязную тунику, посыпалась на связанные руки.
— Зачем ты стену ломаешь, мудила? — спросил Алкион, отплёвываясь от пыли и мелких камешков. — Она тебе ничего не сделала. Она, может, тоже фракийка. Вон, серая, грязная, с трещинами. Вылитая твоя сестра. Такая же старая, такая же унылая и такая же безмозглая.
— У меня нет сестры, — сказал Котис. Губы его дрожали. Не от страха — от гнева.
— Теперь нет, — сказал Алкион. — А была. Стена тебе её напоминает. Посмотри внимательно. Вон там, трещина — это шрам от ожога. Твоя сестра, наверное, тоже обожглась, когда варила похлёбку для вашего отца. А он, наверное, даже не сказал спасибо.
Котис замер. Дубина повисла в руке. Нож он так и не поднял. Смотрел на стену, на трещины, на плесень. Молчал. Долго. Тяжело.
— Ты прав, грек, — сказал он вдруг. Опустился на бочку рядом. Сесть ему было тяжело — он грузно плюхнулся на крышку, и бочка застонала под его весом. — Римляне. Это они во всём виноваты. Они пришли, построили дороги, акведуки, храмы. Сказали: «Теперь вы цивилизованные, мрази фракийские». А мы стали их рабами. Только называться по-другому — союзники, помощники, федераты, хуета подзаборная. А по сути — рабы, блядь. Я в детстве мечтал быть свободным. Как мой дед. Он жил в горах, никому не кланялся, никого не боялся. Только богов. И ветра. И смерти. А мы — рабы. С рождения и до смерти.
— И что с ним стало? — спросил Алкион. — С твоим дедом?
— Умер, — Котис усмехнулся. — Свободным. Но умер. Как все. А мы, дураки, ещё живём. И грузим амфоры. И слушаем таких, как ты, греков, которые вместо ответа философствуют. И у которых всегда есть ответ на любой вопрос. Даже на тот, которого не задавали.
— Вот видишь, — сказал Алкион. — Философия. Я же говорил. Учись, Котис. Может, станешь лучше. Может, перестанешь ныть и начнёшь что-то делать. Откроешь лавку. Купишь рабов. Сам станешь хозяином.
— Кого учить? Тебя?
— Нет. Себя. Это главная философия. Познай самого самого себя, как говорил один мой знакомый. Он был мудрец. Пил много и спал в бочке. Мы с ним часто спорили о смысле жизни. Он умер от пьянства. Свободным.
— Заткнись, грек, — сказал Котис беззлобно. Встал. Взял дубину, но не замахнулся — просто переложил из руки в руку. — Увести его в подвал поглубже. И пусть посидит там до вечера. А вечером мы решим, что с ним делать. Может, продадим. Может, утопим в порту. Может, отдадим в бордель для любителей пожирнее. Там, говорят, на греков спрос. Они нежные, как девушки.
— А если он сбежит, Котис? — спросил третий фракиец, отрываясь от своей щепки.
— Куда он сбежит, нахуй? — Котис посмотрел на Алкиона с почти отеческой усмешкой. — У него ноги связаны. И руки. И язык. Хотя язык лучше бы отрезать и надеть на шнурок — будет свисток для верблюдов. Хороший такой свисток, музыкальный. Греческий.
— Не отрезай, Котис, — сказал Алкион. — Я ещё пригожусь. Я, между прочим, могу вылечить твою печень. Она у тебя не в порядке. Я вижу по глазам. Жёлтые белки — это первый признак того, что ты скоро сдохнешь. И никто не заплачет. Даже твои фракийцы отвернутся и пойдут искать нового вожака. Ты им не нужен больной, Котис. Ты им нужен здоровый, чтобы таскать амфоры и драться с греками.
— У меня нормальные белки, грек.
— Жёлтые. Как оливки в собственном соку. Как моча старого верблюда. И воняет от тебя перегаром за версту. Ты, Котис, не живёшь, а доживаешь. Твоя печень — как эта стена. Трещины, плесень и скоро рухнет. И если сейчас меня убьёшь, то умрёшь через полгода в страшных мучениях. Будешь корчиться, блевать кровью и звать маму. Потому что некого будет спросить, как лечить печень. А я знаю. Я — лекарь. Плохой, но лекарь.
— А ты знаешь, как лечить? — спросил Котис, и в голосе его прозвучала тень сомнения.
— Знаю, — сказал Алкион. — Но скажу только на свободе. И за деньги. И за амфору хорошего вина. Не того, кислого, что вы пьёте, а настояшего, с Хиоса.
— Хитрый грек, — Котис покачал головой. — Хитрый, сука. Ладно. Посиди пока. Подумай над своей печенью. Над моей печенью. Над философией.
Двое фракийцев подхватили грека под руки, потащили в темноту, к лестнице, ведущей вниз. Ступеньки были скользкими, и Алкион чуть не упал, но его удержали.
— Котис! — крикнул он уже с лестницы. — Береги печень! Она у тебя одна! Как и родина, которую ты проебал! Как и яйца твоего брата, которых больше нет!
— Пошёл на хуй, — ответил Котис без злости.
— Это не лечится, — крикнул Алкион, и голос его растаял в сырой темноте подвала, смешиваясь с капающей водой и запахом смерти.
Двое фракийцев волокли Алкиона по ступеням вниз. Грек упирался, спотыкался, матерился, но они держали крепко — за плечи, за шиворот, тащили как мешок с костями.
— Да отпустите вы, идиоты! — орал Алкион, стараясь вывернуться. — Я сам умею ходить!
— Заткнись, грек, — сказал один. Здоровенный, с рожей, покрытой синими татуировками.
— А если нет?
— Тогда мы тебя по ступеням спустим мордой вниз, — сказал второй. — И зубы твои греческие останутся на каждой ступеньке.
— У меня зубы плохие, — ответил Алкион, пытаясь укусить первого за руку. — Тебе такие не нужны.
Первый рассмеялся. Гулко, как гром над морем.
— Слышь, он ещё шутит! А мы его в подвал, к крысам.
Второй толкнул его в спину. Алкион чуть не упал, но удержался, зацепившись за стену. Ладони заскрежетали по сырому камню.
— Иди, иди, философ. Там твоё место.
Они дотащили его до тяжёлой деревянной дверцы в конце узкого коридора. Пахло сыростью, плесенью, гнилью. Из-под двери тянуло холодом — таким, какой бывает только в могилах.
— Открывай, — сказал первый.
Второй откинул массивный засов. Железо лязгнуло, как цепь на галере. Дверца со скрипом отворилась, и чёрная дыра подвала дохнула в лицо Алкиону старой безнадёгой.
— Прыгай, грек.
— Не прыгай, — сказал Алкион, упираясь ногами в пол. — Я не кузнечик.
— Лекарь? — первый усмехнулся. — Мы тебя вылечим. Быстро. Навсегда.
Они подхватили его за пояс и за руки, раскачали и кинули в темноту.
Алкион упал на что-то мягкое. Солома? Гнилое тряпьё? Он не успел понять — ударился плечом, выругался, перекатился на спину. Сверху, в прямоугольнике света из открытой дверцы, маячили два силуэта.
— Сиди тут, грек, — сказал первый.
— Крысы компанию составят, — добавил второй.
— Пошли вы, — ответил Алкион.
— Мы уже, — заржали оба и захлопнули дверцу.
Засов лязгнул.
Темнота стала полной.
Глава 3
Марко и Вафик шли вдоль портовых складов, стараясь держаться теней, потому что солнце уже клонилось к закату и длинные тени от штабелей амфор и составленных друг на друга бочек укрывали их лучше любого плаща. Воздух здесь пах иначе, чем в городе: вместо пряностей и жареного мяса — смола, мокрая пенька, рыба, дешёвое вино и ещё что-то кислое, напоминающее уксус, которым, судя по запаху, не один месяц оттирали палубу после пьяного матроса.Вафик шёл впереди, медленно, хотя Марко знал, что старик умеет двигаться быстро, и каждый шаг он делал с паузой — прислушивался, смотрел, нюхал воздух. Рука его лежала на рукояти ножа, но клинок он не вынимал, а Марко плёлся следом, стараясь ступать бесшумно, но камни под сандалиями всё равно хрустели, будто он шёл по сухарям.— Тише, — бросил Вафик, не оборачиваясь.— Я тише не могу, — прошептал Марко.— Можешь, просто не хочешь. Представь, что под ногами — яйца твоего врага, сразу станешь осторожнее.— У меня нет врагов.— Есть — фракийцы, а у них есть яйца, и ты хочешь, чтобы они остались при них.Они свернули между двумя складами, где справа от них высилась груда пустых амфор, сложенных одна на другую до высоты человеческого роста, а слева стояло приземистое каменное здание с заколоченными окнами и одной только дверью — низкой, обитой железными полосами, похожей на вход в склеп. Пахло оттуда сыростью, плесенью и ещё чем-то, что Марко не хотел идентифицировать.Вафик остановился, прижался спиной к стене и замер.— Слышишь? — спросил он, и Марко прислушался.Сначала ничего не было, кроме крика чаек и далёких голосов из порта, но потом донеслись обрывки разговора — мужские голоса, грубые, со смехом, говорившие на ломаном греческом с фракийским акцентом. Кто-то рассказывал, как вчера удачно набил морду одному сирийцу, который не хотел платить за охрану, кто-то ржал, как конь, кто-то кашлял.— Они, — сказал Вафик.— Откуда ты знаешь, что они? — шёпотом спросил Марко.— Ржёт один, а остальные поддакивают, и это фракийская национальная черта — один умный, остальные согласные.Он осторожно выглянул из-за угла, а потом отступил обратно.— Четверо, может, пятеро. Сидят у входа, пьют.— Что делают?— Пьют, — повторил Вафик, — и ждут кого-то или чего-то, а ещё один спит у стены — видно, вино было слишком хорошее для его головы.— Как думаешь, Алкион там? — спросил Марко.— А где ещё ему быть? В бане? В библиотеке? На приёме у наместника? Алкион всегда там, где его не ждут, и не там, где надо, но сейчас он там, я чую.— Носом?— Нутром, — Вафик постучал себя по животу, — а у бедуинов нутро никогда не врёт, хотя иногда путает право с левым, но это не страшно, страшно, когда оно молчит.Марко прислонился спиной к холодному камню, задрал голову и посмотрел в небо. Начинало темнеть, и где-то над Эфесом загоралась первая звезда.И тут его накрыло.Это был не страх и не холод, а что-то другое, тяжёлое, как мешок с песком, который сбросили на плечи. Он вдруг подумал: зачем? Зачем он вообще сюда полез — не в этот склад, а в эту эпоху, в этот мир?Римская империя, блядь, с её мрамором, статуями, акведуками и величием, которого никто не заказывал, а он сидит за каким-то вонючим складом, в грязной тунике, с чужим ножом в руке, и собирается лезть в драку с фракийцами, потому что какой-то греческий алкаш вляпался в историю из-за того, что его дружок отбил кому-то яйца.«Нахуй, — подумал Марко, — нахуй я сюда полез?»Он не помнил, как оказался здесь, как сел на корабль, как шёл через горы и как проснулся в телеге у Вафика, но он помнил другое — своё имя, своё время, свой мир, где были бетонные дороги, железные птицы в небе и еда, которую не надо жевать часами, чтобы проглотить. Там была вода из крана, туалет с кнопкой и бухло, от которого не болит голова наутро, если не перебирать, а здесь — грязь, боль, страх, похмелье без надежды на аспирин и эти фракийские рожи, которые сейчас, наверное, обсуждают, как выгоднее продать их всех на невольничьем рынке или сдать мяснику на котлеты.— Ты чего? — спросил Вафик.— Думаю, — ответил Марко.— Плохое время для мыслей, голова сейчас нужна не для этого.— А для чего?— Чтобы её не пробили дубиной, а думать будешь потом, в Риме, за чашей хорошего вина. Сейчас делай, как я сказал, и не философствуй.— Ты тоже философствуешь.— Я старый, мне можно, мне осталось недолго, а тебе — ещё нет.Марко посмотрел на нож в своей руке — короткий, кривой, с рукоятью, обмотанной потрёпанной кожей, обычное оружие для обычного убийцы или для обычного человека, который просто хотел позавтракать, а теперь вынужден спасать душу грека, не умеющего держать язык за зубами даже под дулом копья.— Сколько их? — спросил он.— Четверо, может, пятеро.— А если пятеро?— Значит, будем драться с пятью.— А если шестеро?— Откуда в Эфесе шесть фракийцев? — Вафик усмехнулся. — Они размножаются только до пяти, это закон природы, а шестой фракиец — это уже не фракиец, а проблема. Но пока пятого не видно, будем надеяться, что он ушёл за вином.— А если он вернётся с вином?— Тогда он будет пьян, а пьяный фракиец — это полфракийца, так что мы справимся.Марко чуть не улыбнулся.— Ладно, — сказал он, — что делаем?— Ты ждёшь здесь, — сказал Вафик, — а я выйду к ним и поговорю.— О чём?— О погоде, — Вафик пожал плечами, — об урожае оливок, о том, как правильно солить рыбу, главное — чтобы они отвлеклись.— А если они не захотят говорить?Вафик похлопал по ножу на поясе.— Захотят, у нас с ними будет культурный обмен мнениями с аргументами, причём кровными.— А я?— А ты, — Вафик кивнул в сторону склада, — бежишь к двери, и как только они на меня отвлекутся — а они отвлекутся, я громкий, — ты срываешь засов и заходишь внутрь.— А там темно.— Зажжёшь.— Чем?— Носом, — Вафик вздохнул, — огнивом, дурак, я тебе дал огниво.Марко похлопал себя по карманам — огниво было, и он даже не помнил, когда его положил.— И что делать внутри?— Найти Алкиона и вытащить его.— А если там ещё кто-то?— Тогда вытащишь двоих.— А если там не Алкион?Вафик посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.— Тогда мы умрём здесь все за того, кого нет, но я в это не верю, а ты?Марко промолчал.— Вот и не надо, — сказал Вафик, — верь в то, что он там, что он жив, и что он, как всегда, что-нибудь жрёт или пьёт, и что он, как всегда, не заплатил.Он поднялся, поправил пояс и выдохнул.— Жди здесь, я подам знак.— Какой?— Крик.— Чей?— Их, — сказал Вафик, — и наш тоже, но сначала их.Он шагнул из-за угла и исчез, а Марко остался один, прижавшись спиной к холодной стене, сжимая в потной ладони чужой нож, и думал о том, что в его родном времени сейчас, наверное, кто-то смотрит дурацкий фильм по телевизору и понятия не имеет, как ему повезло.Алкион сидел на соломе, прислонившись спиной к холодной каменной стене. В подвале было так тихо, что он слышал, как где-то далеко, за толщей камня, сочится вода — не капает, а именно сочится, просачиваясь сквозь вековые трещины и оставляя на стенах мокрые разводы, похожие на пальцы утопленников, и как скребутся крысы — невидимые, наглые, сытые чужими страхами и чужими объедками.Он пошевелился, пытаясь устроиться поудобнее, но солома кололась, стена давила на лопатки, а плечо, о которое он ударился, когда его кинули, ныло. Алкион выругался, сплюнул в темноту — не глядя, на всякий случай — и вытянул ноги.Посидел так, а потом встал.Ноги затекли, и он прошёлся по подвалу, насколько позволяло пространство — три шага в одну сторону, три в другую. Нащупал рукой стены — скользкие, шершавые, вонючие, покрытые чем-то, что напоминало слизь, холодную и липкую, с кислым запахом, от которого щипало в носу. Нащупал дверь — тяжёлую, деревянную, с железными полосами, провёл пальцами по засову — массивному, ржавому, с заусенцами — и дёрнул. Бесполезно.— Заперто, — сказал он сам себе, — умно, очень умно, гении фракийской мысли.Вернулся на место и сел.В углу, на другой куче соломы, кто-то был. Алкион заметил его ещё когда его кинули — смутный силуэт в темноте, сжавшийся комок, но тот не двигался, не издавал ни звука, и Алкион решил, что это не человек, а тряпьё, мешки, брошенные амфоры или что-то неживое, забытое здесь прежними хозяевами.Но сейчас он услышал дыхание — ровное, спокойное, не спящего, а скорее человека, который просто лежит с открытыми глазами и смотрит в потолок, и не просто лежит, а ждёт, только неизвестно чего.Алкион помолчал, прислушался к себе — плечо болит, губа распухла, живот подвело, но это не страшно. Страшно другое — темнота, густая, как старая патока, которую можно было не видеть, но чувствовать на коже, на глазах, в горле, потому что она давила.Он помолчал ещё немного, а потом сказал негромко в темноту:— Ты это живой?Молчание было таким плотным, что Алкион почти услышал, как оно стекает по стенам, смешиваясь с сыростью.— Я спрашиваю, — повторил он чуть громче, — ты живой вообще? Или как?Из угла донёсся вздох — не тяжёлый, не жалобный, а просто констатация факта: да, я здесь, я дышу, я ещё не сдох.— Живой, — ответил голос, молодой, с римским акцентом, равнодушный, но не злой, уставший, но не сломленный. — А ты?— Пока да, — сказал Алкион, — но это ненадолго, потому что у меня в запасе фляга кислого вина и остроумие, и вино кончится быстрее.Из угла не ответили, но дыхание стало чуть громче — человек, кажется, повернул голову, медленно и осторожно, как старый пёс, который ещё не решил, стоит ли доверять новому человеку.Алкион помолчал, обдумывая следующий шаг. Спросить напрямую — не поймут, промолчать — заснёт, и тогда до утра не разбудишь.— Давно ты здесь? — спросил он наконец.— Не считал, — ответил голос.— День? Два? Сотня лет? — Алкион усмехнулся. — Я просто спросить, для хронологии, мне, знаешь, важно знать, сколько времени я уже не пью.— Больше, — сказал голос.— Чего больше? Дня? Двух? Или моей фляги, которая скоро кончится?— Двух дней, — ответили из угла, коротко и сухо.Алкион кивнул, хотя в темноте это было бесполезно.— Тебя как зовут?Пауза была такой долгой, что Алкион решил — не ответит, пошлёт на хуй, и дело с концом, но нет.— Гай, — сказал наконец голос, без вызова, без доверия, просто назвал имя, как называют погоду — ясно, сухо, неинтересно, будто имя ничего не значило или будто он уже отвык, что его кто-то зовёт.— Алкион, — ответил грек, — грек, лекарь из Александрии, сейчас, правда, без работы, без лицензии и без совести, но с флягой.— Я заметил, — сказал Гай.— Что именно? Что я с флягой?— Что без работы.— Это ты мне? — Алкион хмыкнул. — Ты на себя посмотри: в подвале сидишь, с крысами разговариваешь, тоже мне карьерист. Куда рвался?— В Рим, — ответил Гай.Алкион ждал продолжения, но Гай молчал.— И как, получилось? — спросил Алкион.— Как видишь.— Ага, — Алкион отхлебнул из фляги и крякнул, — в Рим, говоришь, а я тоже в Рим еду, вернее, ехал, но сейчас, кажется, пересадка. Ты, римлянин, как думаешь, долго ещё эта экскурсия в эфесский подвал продлится? Потому что у меня, знаешь, планы, деньги, женщины, всё такое.Гай не ответил, только шевельнулся в темноте — переложил ногу на ногу, и солома зашуршала.— Молчишь? — спросил Алкион.— Думаю, — сказал Гай.— О чём?— Стоит ли с тобой разговаривать, потому что ты слишком много болтаешь, а для подвала это опасно.— Почему?— Стены тонкие, — сказал Гай, — а фракийцы любопытные.Алкион замолчал и прислушался. За дверью, наверху, действительно иногда проходили шаги — тяжёлые, пьяные, с матом.— Ладно, — сказал он тихо, — понял, я — рот на замок, а ты — кто такой и откуда — расскажешь позже, идёт?Гай не ответил, но Алкион почему-то подумал, что он кивнул. В темноте это было трудно понять, но хотелось верить.— Приветствую, мужики, — сказал Вафик, выходя из темноты с пустыми руками и раскрытыми ладонями, и рожа у него была спокойная, как у верблюда, который решил, что сегодня его всё равно не насилуют.Фракийцы сидели у входа, четверо: Котис на бочке, дубина на плече, тощий рядом жуёт, здоровенный дремлет, а мелкий ногами болтает.— Ты кто? — Котис руку на дубину положил.— Хороший вопрос, — Вафик присел на корточки в десяти шагах, не ближе, — я тот, кто пришёл сказать вам спасибо.— За что?— За то, что вы избавили меня от одного греческого мудилы. Вы его уже три дня держите и молодцы, так что пусть посидит ещё, может, поумнеет.Фракийцы переглянулись, тощий перестал жевать, а мелкий ногами болтать перестал.— Ты чего, старик? — спросил Котис. — Ты за ним пришёл или против него?— Я за своими деньгами пришёл, — Вафик достал трубку, набил и раскурил, — а он мне должен, и если он у вас сдохнет, то кто мне отдаст? Вы, у которых своих долгов выше жопы?— Мы его не трогаем, — сказал тощий.— И правильно, потому что трогать его бесполезно, я пробовал, а он всё равно не умнеет.Котис усмехнулся, и напряжение чуть спало.— Ты, старик, забавный, — сказал он, — для бедуина.— А ты для фракийца слишком умный, — ответил Вафик, — тебя не нанимали на философа. Ты чей? Того, который вчера яйца себе отбил?Котис нахмурился.— Тот парень, — сказал Вафик, — он не специально, он просто не знает меры, как и этот грек, у них у обоих кукушка ебнулась на одинаковый манер.— Ты их знаешь, — сказал Котис, и это был не вопрос, а утверждение.— Знаю, — кивнул Вафик, — и того, который яйца отбил, и этого, который в подвале. Оба долбоёбы, но первый хоть умеет молчать, а этот — нет.— Зачем они тебе?— А кто сказал, что они мне нужны? — Вафик выпустил дым. — Мне нужны мои деньги, а они — мои деньги, только в долг и без процентов, сволочи.— Ты их выкупать пришёл? — спросил тощий.— Я пришёл узнать, сколько они стоят, чтобы решить — выкупать или пусть живут у вас платным общежитием, так сказать.Котис убрал дубину и сложил руки на груди.— Ты странный старик, — сказал он.— Я старый, — ответил Вафик, — а старым можно быть странными, молодым — нет, молодым за это по ебалу дают.— А нам за что дадут? — спросил мелкий.— За то, что вы грека в подвале держите, — сказал Вафик, — он же не человек, а природное бедствие, как саранча, только пьяное. Вы его кормите, а он вам в душу плюёт. Уже плюнул? Ещё плюнет.— Он молчит, — сказал здоровенный, просыпаясь, — почти не орёт.— Значит, уснул, — вздохнул Вафик, — проснётся — начнёт, я вас предупредил.Он поднялся, отряхнул колени и сказал:— Ладно, мужики, спасибо за компанию, пойду я, а грека оставляю вам в подарок, скатертью дорога.— Стоять, — сказал Котис.Вафик обернулся.— Ты пришёл, поговорил и уходишь? — Котис прищурился. — Странно.— А что мне тут делать? — Вафик пожал плечами. — Вина нет, баб нет, только вы и ваши кислые рожи, а мне ещё верблюда кормить.— Верблюда? — удивился тощий.— Да, верблюда, Бубу, толстого, старого, злого, который вас впустую переплюет. А вас, между прочим, четверо, и у вас даже шансов нет.— Ты, старик, — Котис встал, — или самый смелый человек в Эфесе, или самый тупой.— Третье, — сказал Вафик, — я тот, кто потерял четырёх верблюдов в Сирийской пустыне и не заплакал, а вы тут со своим греком, как с писаной торбой, носитесь. Смешно.Фракийцы замерли, кто-то хотел встать, но Котис махнул рукой — сидеть.— Иди, — сказал он, — пока я добрый.— Ты не добрый, — сказал Вафик, — ты уставший, и вы все уставшие, а грек вас заебал, признайтесь.Никто не признался, но и возражать не стали.— Так я и думал, — сказал Вафик, развернулся и пошёл, — счастливо оставаться, крысам привет передавайте.Он скрылся за углом, а фракийцы молчали.— Заебёт, — сказал тощий.— Кто? — спросил здоровенный.— Грек, он прав, старик.— Заткнитесь, — сказал Котис и сел обратно на бочку.А за углом Вафик выдохнул, вытер пот со лба и кивнул Марко, который стоял в тени, сжимая нож.— Уводи своих, — сказал он, — быстро, пока они не поняли, что я их развёл.— Ты их развёл? — спросил Марко.— Нет, — сказал Вафик, — я просто заставил их задуматься, а когда человек задумывается, он теряет время, а нам только это и нужно.И они пошли к складу, в темноте.— Слышь, Котис, — сказал тощий, не поднимая головы, — а этот старик, он чё, реально пришёл просто так? Потрындеть и уйти?— Похоже на то, — ответил Котис, но сам смотрел в ту сторону, куда ушёл Вафик.— Странный он какой-то, — сказал здоровенный сонным и густым голосом, — пришёл, наговорил и ушёл, а зачем?— Мозги нам пудрил, — предположил мелкий, — бедуины умеют, я слышал.— А нахуя ему нам мозги пудрить? — спросил тощий. — Мы ему ничего не должны, мы его вообще первый раз видим.Котис молчал, а потом встал, прошёлся, поправил пояс, посмотрел на дверь склада, а потом на дорогу, где скрылся Вафик.— Он говорил про грека, — сказал Котис, — сказал, что тот ему должен.— Мало ли кому что должен, — отмахнулся тощий, — грек этот, если его выпустить, сам будет должен тому, кто его выпустит, и не заплатит, такие они.— Так зачем он приходил? — снова спросил здоровенный.— Может, хотел узнать, жив ли его должник, — предположил мелкий, — чтобы потом, если сдохнет, долг не платить, хитрые они, бедуины.— А если не хотел узнавать? — Котис остановился и посмотрел на своих. — А если он приходил, чтобы посмотреть, сколько нас и где мы сидим?Тишина стала другой, более плотной.— Ты чё, Котис? — спросил тощий, откладывая еду. — Думаешь, он в разведку ходил?— А похоже, — сказал Котис, — пришёл, выведал и ушёл.— А где его кореша? — спросил здоровенный. — Один же пришёл.— Может, и не один.Фракийцы переглянулись, а мелкий спрыгнул с ящика и подошёл к Котису.— Слушай, — сказал он, понизив голос, — а ты узнал его, того старика?— Вроде нет, — сказал Котис.— А я узнал, — мелкий заговорил быстро, как заведённый, — это же тот уёбок, который был с греком, помнишь, в драке, тот, который старый, но вертлявый! Это он, блядь, который мне в жопу палец засунул!Котис прищурился.— Точно?— Точно, блядь! Я его по глазам запомнил, сто процентов, Котис, это он, тот самый уёбок!— А я говорил! — подал голос тощий, вскакивая. — Я сразу сказал — странный старик, не верю я этим бедуинам, никогда не верил!— Ты не веришь никому, — сказал здоровенный.— И правильно, смотрите, к чему привело!— Заткнитесь, — сказал Котис, и он уже не сидел, а стоял, держа дубину на плече, и смотрел в темноту, куда ушёл Вафик. — Значит, он за ними пришёл, за греком и за тем, который яйца отбил.— А про деньги? — спросил здоровенный.— Всё враки! Нет у него денег, и долгов никаких нет, он их вытаскивать пришёл!— А как? — спросил мелкий. — Их же четверо: он один старый, грек в подвале, второй — тот парень, третий — этот римлянин, которого мы взяли. Они что, все сейчас сюда ломанутся?— Ломанутся, — сказал Котис, — или уже ломанулись. Обыщите всё вокруг, живо!— Сколько тебе лет? — спросил Алкион, и Гай поднял глаза и помолчал.— Двадцать.— Двадцать, — кивнул Алкион, — а я думал, больше.— Жизнь такая, — сказал Гай.Алкион поковырял солому.— Чем в Риме занимался?— Работал.— На кого?— На отца.— А он кто?— Должник.Алкион присвистнул.— Хорошая профессия, платит много?— Не платил, я платил ему.— За что?— За то, что родился.— У нас в Александрии тоже так, — сказал Алкион, — родился — будь добр отработать, а если не хочешь — беги. Ты побежал?— Побежал.— И как, помогло?— Как видишь.Алкион оглядел подвал.— Не очень.— Спасибо, — сказал Гай, — я и сам заметил.Помолчали. Скреблась крыса.— А ты, грек, как сюда попал? — спросил Гай.— По глупости, — сказал Алкион, — ввязался в драку, не я начал, но мне прилетело, как всегда.Гай кивнул.— А чего ты в Эфес приехал?— Работу искал.— Нашёл?— Не успел.Помолчали снова.— Ты веришь, что выберешься? — спросил Гай.— Нет, — сказал Алкион, — но надеюсь, а это разные вещи.Он зевнул и потянулся.— Ладно, римлянин, давай спать.— Спокойной ночи, — сказал Гай.— Ага, — сказал Алкион и закрыл глаза.Гай тоже лёг и закрыл глаза, и в подвале стало тихо.Но тишина продержалась недолго.Сначала послышались шаги — не одного человека, нескольких, тяжёлые и быстрые, потом голоса, а потом — удар.Кто-то влетел в стену сверху, где-то над их головами, и заскрежетали доски, посыпалась штукатурка, и что-то тяжело шлёпнулось на пол.— Стоять, сука старая! — заорал фракиец.— Сам стой, — ответил Вафик спокойно, как на базаре.— Я тебя сейчас...— Ничего ты мне не сделаешь, ты даже пальцем не пошевелишь.Зарычали, стукнулись два тела, кто-то охнул, кто-то заматерился длинно, сочно, на трёх языках.— Держи его, держи!— А ты держи!— Я держу, а он вырывается!— Палец! — заорал вдруг один из фракийцев, тот самый мелкий, и голос у него был высокий, истеричный, почти женский. — Палец, сука, он мне палец в жопу засунул!— Не выдумывай, — сказал здоровенный, тяжело дыша.— Сам выдумывай! Я чувствую! Он там! Шевелится!— У тебя крыса в штанах, — сказал кто-то третий.— Какая крыса?! Это палец! Его палец! Бедуинский!— Заткнитесь все! — рявкнул Котис. — Вяжите его, мудилы!Снова удар, и тело упало гулко, как мешок с костями.— Валяй, — сказал Вафик, — вяжи, посмотрим, у кого быстрее получится.И тут же раздался голос Марко с другой стороны, будто он заходил с тыла:— А это тебе за грека, мудила ебучая!Удар, короткий вскрик, кто-то выругался, но не договорил, потому что его перебил новый звук — глухой и мокрый, будто кусок мяса шлёпнули об стол.— Держите второго! Держите!— А ты держи, я занят!— Палец! — снова заорал мелкий. — Опять палец, сука! Он мне второй засунул!— Я же говорил, — спокойно сказал Вафик, — будешь знать.— Сука-а-а!Сверху загремело, что-то тяжёлое покатилось по полу и врезалось в стену, кто-то закричал не то от боли, не то от ярости. Марко выругался, и послышался звук борьбы — тела, тяжёлое дыхание, удары.— Ах ты, щенок! — заорал фракиец.— Сам щенок! — ответил Марко.Звук удара, и Марко охнул.— Получай, падла!— А это тебе за подвал!— Не уйдёшь!— Я и не ухожу!— Марко! — крикнул Вафик. — Слева!— Вижу!Снова удар, кто-то упал и застонал.— Лежи, — сказал Марко, тяжело дыша, — не вставай.— Я тебе встану...— Попробуй.Гай сел на соломе, глядя в потолок, и Алкион тоже приподнялся.— Это он, — сказал грек тихо.— Старик?— Он, Вафик, и Марко с ним.— А второй?— Молодой, яйца отбивает, слышишь, как старается?Сверху заорали снова:— Где второй? Где второй, я спрашиваю?!— Я здесь, — ответил Марко напряжённым, но злым голосом.— Ах ты, сука!Звук удара, звук другого удара, чей-то вскрик.— Получай, гнида!— Сам получай, фракиец вонючий!Снова топот, и что-то разбилось.— Слышь, — сказал Алкион, глядя в потолок, — ты там аккуратнее, я ему ещё должен.— Не помрёт, — ответил сверху Вафик глухим через доски голосом, — ты бы лучше о себе думал.— А что обо мне думать? Я уже всё продумал.— Молодой, — сказал Марко сверху, с одышкой, — римлянин, с нами.— Откуда ты знаешь? — спросил Алкион.— Видел, когда тебя кинули, я в щель видел.— А, — сказал Алкион, — ну да.Сверху снова зашумели, звякнуло железо, кто-то упал, кто-то заорал: «Нога, блядь, нога моя!» — а кто-то ответил: «Была твоя!»— Суета, — сказал Гай.— Это не суета, — ответил Алкион, — это освобождение с хулиганством и членовредительством.— Палец! — снова заорал мелкий. — Опять палец, сука!— Я тебе сейчас второй засуну, — ответил Вафик, — будешь знать, как греков воровать.— Я не воровал! Я их держал!— Вот и держи теперь.Раздался глухой удар, и голос мелкого перешёл в скулёж, кто-то ещё упал, кто-то побежал, кто-то крикнул: «Ухожу, я ухожу, валите сами!»— Стоять! — рявкнул Котис.Но его уже не слушали, и раздался звук тяжёлого удара, короткий вскрик, и голос Котиса оборвался.— Чисто, — сказал Вафик.— А этот? — спросил Марко, тяжело дыша.— Лежит, не встанет.— Я ему, кажется, яйца отдавил.— Он сам виноват, не надо было грека трогать.— Твой грек, — сказал Марко, — ты за него отвечаешь.— Отвечаю, потому и пришёл.Топот стал удаляться, голоса стихали, и остался только один — спокойный, тягучий, как песок в пустыне.— Выходите, — сказал Вафик сверху, и дверь подвала скрипнула, впуская свет, — быстро, корабль через час.Алкион встал, и Гай — следом.— Ты с нами? — спросил грек.Гай посмотрел на него, а потом наверх, где в проёме двери маячили два силуэта — старик и молодой парень, оба в крови, оба тяжело дышащие.— С вами, — сказал он.Они бежали не потому, что кто-то гнался — сзади уже никто не орал, и фракийцы остались там, в темноте склада, кто на полу, кто без сознания. Но корабль уходил через полчаса, а порт — это ещё полтора километра кривых, грязных, забитых телегами и пьяными матросами улиц.Вафик рванул первым — не старик, а кремень, и его сандалии шлёпали по мокрым камням, плащ развевался, как крыло дохлой птицы, а он не оглядывался, не кричал, просто бежал, рассекая толпу локтями.— С дороги, суки! — заорал Алкион, спотыкаясь о какую-то бабу с корзиной, и корзина полетела в сторону, баба заорала в ответ, но Алкион уже был в трёх шагах. — Посторонись, мать твою!— Бежим, бля! — крикнул Марко, хватая Гая за рукав.Гай не нуждался в приглашении — он бежал молча, но быстро, не как солдат, а как человек, которого долго гнали и который привык. Лицо у него было белое, глаза злые, зубы сжаты.— Тормози, уёбок! — Алкион врезался в мужика с телегой, мужик выругался, телега качнулась, и амфоры зазвенели. — Дорогу, я сказал!— Сам иди! — ответил мужик, но Алкион уже отлетел от него, как мяч от стены.Вафик, не оборачиваясь, рявкнул:— В порт, быстро!— А ты не видишь? Бежим! — Алкион чуть не упал, споткнувшись о кошку, и кошка взвизгнула, бросилась под ноги другому прохожему, тот споткнулся, упал и заорал. — Пиздец, бля!Марко оттолкнул какого-то лысого торговца, который пытался всучить ему вяленую рыбу, торговец заорал, и рыба полетела в грязь.— Не видишь? Спешим!— Сам мудила! — крикнул торговец вдогонку, но Марко уже свернул за угол.Они выскочили на площадь у порта, и тут Вафик остановился.В нескольких шагах от них, привязанный к столбу у таверны, стоял Буба — верблюд жевал какую-то дрянь, и морда у него была такая, будто он знал всё наперёд и ему было глубоко насрать.Вафик подошёл и положил руку на верблюжью шею.— Буба, — сказал он, и верблюд повернул голову, посмотрел на старика и фыркнул.— Беги, — сказал Вафик, — просто беги.Он отвязал верёвку, хлопнул Бубу по боку, и верблюд развернулся и потрусил в переулок — быстро, как будто только и ждал, и ни разу не оглянулся.— Пошли, — сказал Вафик.— А он? — спросил Марко.— Беги, — повторил Вафик, и они побежали дальше.Впереди показались мачты — порт, ещё двести метров.— Стоять! — заорал стражник с дубиной. — Куда прёте?— На корабль! — ответил Алкион, не сбавляя шага.— А билеты?— Пошёл ты!Стражник хотел заступить дорогу, но Вафик, не глядя, бросил ему под ноги медную монету, стражник нагнулся, и этого хватило.— Пропусти! — крикнул Марко, пробегая мимо.— Я тебя запомнил! — заорал стражник, но они уже были в порту.Алкион споткнулся о канат, растянулся на досках, вскочил и выматерился.— Нога, сука!— Беги, — бросил Вафик.— Да бегу я, бегу!Впереди показался зелёный парус — «Афродита», и трап ещё не убрали, но матрос, здоровенный египтянин с татуировкой на руке, уже отвязывал канат.— Стоять! — заорал Алкион. — Стоять, люди на борту!Матрос обернулся, хотел сказать что-то нехорошее, но увидел Вафика, который летел вперёд, и передумал.— Быстрее, — сказал матрос.— Сейчас, сейчас, — Алкион запнулся на трапе, чуть не рухнул в воду, ухватился за канат, — помогите!Гай подхватил его за шкирку и втащил на борт, Марко перемахнул через поручень, а Вафик шагнул спокойно, как на прогулке, и встал у поручня.Он не смотрел на причал, а смотрел в переулок, куда ушёл Буба.А за спиной у него, на причале, уже бежали фракийцы — четверо, кто на своих ногах, кто прихрамывая. Один держался за ногу и тащил её, как чужую, второй, мелкий, зажимал рукой задницу и кричал:— Держи их, суки!— Не уйдёте! — заорал третий, с разбитой мордой, и кровь текла по его губе, смешиваясь с потом.Котис, весь в татуировках, бежал молча, но догнать они не успели.Корабль отчалил, доски разошлись, и вода плеснула между ними — широкая, тёмная, как вечность.Вафик стоял и смотрел на берег, но не на фракийцев, а на переулок, откуда уже никто не выбегал, потому что Буба ушёл и скрылся.— Пропал, — сказал Марко.— Ушёл, — поправил Вафик.Алкион лежал на палубе и тяжело дышал.— Я больше не бегаю... никогда...— Сдохнешь, — сказал Вафик.— Тогда сдохну.Марко сел на палубу и вытер пот.— Все живы?— Похоже, — ответил Гай.Корабль набирал ход, берег медленно таял, и фракийцы на причале становились всё меньше — сначала кулаки, потом точки, потом ничто.Вафик стоял у поручня и смотрел в темноту, туда, где остался Буба.— Беги, — сказал он тихо, одними губами, а потом отвернулся.