
Я лежала, уткнувшись лицом в его грудь, и слушала, как под серебристой кожей постепенно успокаивается сердце. Медленно. Неохотно. Гул магии в воздухе тоже стихал, оседал, как пыль после бури; свет на его плече потускнел до тонкой мерцающей вязи, а потом и вовсе погас.
Стало очень тихо.
Где-то за окном шумела ночная дорога. Где-то очень далеко, в другой вселенной, ехали чужие машины и жили чужие жизни.
Его пальцы медленно, задумчиво перебирали мои волосы. Он делал это молча, и я была ему за это благодарна — потому что говорить я всё равно пока не могла.
— Ты живая? — наконец спросил он.
— Спорный вопрос, — прошептала я.
Он тихо рассмеялся. Я почувствовала этот смех грудной клеткой, всем телом, и от этого стало так хорошо, что защипало в глазах.
— Мая.
— М?
Он приподнялся на локте, повернул меня к себе. Заправил мне за ухо растрёпанную прядь — тем самым жестом, которым весь вечер трогал свои волосы, когда волновался, — и посмотрел так серьёзно, что я сразу поняла: сейчас будет то, о чём он думал весь месяц и не решался сказать.
— Я не смогу уйти. — Он произнёс это ровно, без пафоса, как констатацию. — Если ты когда-нибудь решишь, что тебе так будет лучше, — я всё равно не смогу. Я буду рядом. Даже если ты прикажешь мне исчезнуть. Ты должна это знать сейчас, а не потом.
Я долго смотрела ему в лицо. На фиолетовые глаза, светящиеся в темноте. На заострённые уши. На серебро волос, рассыпавшееся по подушке.
Неделю назад я бы испугалась. Неделю назад я бы построила себе ещё одну крепость и выставила лучников на все башни.
— Хорошо, — сказала я. — Я запомнила.
— И всё?
— А чего ты ждал? Что я побегу? — Я усмехнулась и провела ладонью по его щеке. — Талис, я от тебя неделю бегала. Мне надоело. Я устала. И, знаешь, оказалось, что мне никогда не было так хорошо, как в тот момент, когда я перестала.
Он закрыл глаза. Прижался лицом к моей руке — доверчиво, тяжело, как зверь, которого наконец пустили внутрь, к огню.
— Два барана, — пробормотала я в потолок.
— Что?
— Мы с тобой два барана. Дура и дурак. Жили в одной квартире и ходили вокруг друг-друга.
— Я предпочитаю формулировку «осторожные разумные существа».
— Ты предпочитаешь врать.
— Иногда это одно и то же.
Я засмеялась — и он засмеялся вместе со мной, и обнял крепче, и укрыл нас обоих смятым шёлком, и я поняла, что он замёрз бы, если бы я отодвинулась, и что я, кажется, теперь отвечаю не только за себя.
— Что мы будем делать дальше? — спросила я тихо, когда смех утих.
— Утром?
— Вообще.
Он помолчал. Его пальцы продолжали медленно перебирать мои волосы.
— Не знаю, — честно ответил он. — У меня очень много проблем, Мая. И некоторые из них придут за мной сюда. Рано или поздно.
— Придут за тобой — значит, придут и за мной.
— Я этого не допущу.
— Мы это обсудим. — Я приподнялась и поцеловала его в уголок губ. — Завтра. Или через неделю. Не сегодня.
— Не сегодня, — согласился он.
И больше мы в ту ночь не говорили ни о чём важном.
Мы лежали в темноте, в чужой съёмной квартире, в городе, который никогда не узнает, что в нём случилось этой ночью, — и я слушала, как он дышит, и понимала, что уже не представляю, как засыпать без этого звука.
Я задремала первой. На границе сна я почувствовала, как он провёл губами по моему виску, как подтянул одеяло выше, как обнял так, чтобы мне было удобно, а ему — неважно.
А потом — сквозь дрёму, сквозь тепло, сквозь его дыхание у моих волос — я услышала от него одну единственную фразу. Хриплую, тихую, сказанную прямо в мою кожу, не для меня, а для себя, как обещание, данное кому-то очень старому и очень строгому:
— Никогда не отпущу. Моя. Мая.
(дополнение)
Безумие — моё второе я.
Бежать бессмысленно мне от самой себя.
Мне сложно жить среди людей — жестоки даже для себя.
Тяните руки, я помогу, спасу — не оглянусь назад.
Скажи, мой милый, где благоразумие искать?
Безумная душа желает помогать.
Останови меня от глупостей — не дай страдать.
Пусти меня, мне надо сделать глупости — опять.
Душа — моё проклятье обиженных искать.
Я коллекционер — безумная идея всех спасать.
Мне безрассудство — словно воздухом дышать.
Я вновь иду чужую боль в безликом мире подбирать.
Быть может, всё же я больна чужой бедой.
Как вылечить меня, не забирая собственное «я»?
Я утону в пучине бед чужой души,
Но выберусь на берег — аплодисменты мне в тиши.
12 глава. Их будни.
Год спустя
Я сидела в парке и выдыхала дым в остывающий воздух.
Было скучно. Не тоскливо, не горько — именно скучно, той особой скукой, которая заводится в человеке, когда он слишком долго ждёт и уже привык ждать. Скука — это когда тоска стала бытом.
Талиса я не видела девять дней. Считать я начала месяцев восемь назад, сама от себя это скрывая: сначала просто отмечала в голове, потом стала ставить точки карандашом на обороте эскизника. Страница выглядела как кардиограмма умирающего.
Мой дроу был целиком занят делами королевства. Он появлялся без предупреждения — иногда днём, иногда в четыре утра, — и первое, что я видела, это тени под глазами и плечи, опущенные так, будто на них лежала не корона, а мешок с песком. Он падал на мою кровать, проваливался в сон на десять часов, просыпался, заказывал нам горы еды, ел молча и много, потом усаживал меня себе на колени и расспрашивал: как работа, что за клиенты, болит ли спина, кто хамил, кому я хамила в ответ. Слушал жадно, как слушают радио в чужой стране.
А когда я спрашивала про его дела — хмурился. Говорил: «Не порти вечер». Или: «Скучно, малыш, бумаги и старики». Один раз сказал: «Я не хочу приносить это сюда. У меня одно место осталось, где этого нет».
После такого я не спрашивала ещё неделю.
Талис жил на два мира, и мне это не нравилось решительно. Он отвечал, что скоро всё наладится, и произносил это с такой уверенностью, что я почти верила.
Коронация должна была быть зимой. До неё он не мог показать меня своему миру — по одной простой причине. Я человек. Я с истинной земли. По их законам я вообще не имела права знать, что где-то за изнанкой воздуха есть Эстер, — не говоря уже о том, чтобы спать в обнимку с будущим правителем.
Он объяснил мне это один раз, со скрипом, глядя в стену.
— Если я приведу тебя сейчас, отец сотрёт тебе память. Не из жестокости. Из порядка. Он даже не сочтёт это наказанием — просто уборкой. Ты проснёшься в своей квартире, и у тебя будет год, которого не было. Меня не выпустят на землю. И всё, что у нас есть, станет пеплом, который даже помнить будет некому.
— А ты? Ты помнить будешь?
Он тогда долго молчал.
— Я буду. Поэтому не проси.
Так что весь этот год мы благополучно ссорились и мирились. Я устраивала скандалы — настоящие, с битой посудой и фразами, за которые потом было стыдно неделю. Он терпел. Стоял, скрестив руки, и терпел, и это бесило сильнее всего, потому что орать на каменную стену унизительно. Потом дарил идиотские подарки: плюшевого медведя, кружку с надписью, которую сам не понимал, серебряные ножницы «потому что твои тупые». Целовал в переносицу. Обещал счастливую семейную жизнь.
Так мы и жили. Я, Талис и его работа. И работа явно была старшей жéной.
Я затушила сигарету о край урны и подняла правую руку. На среднем пальце тускло блеснуло кольцо — тяжёлое, с плоским чёрным камнем, в котором, если долго смотреть, шевелилась какая-то муть.
«Это твоя безопасность, — сказал он, надевая его. — Если станет плохо — по-настоящему плохо, ты поймёшь — сожми камень. Оно вытащит тебя ко мне. Куда угодно. Даже если я буду посреди совета, даже если я буду спать. Ты просто окажешься рядом».
Я тогда растрогалась до неприличия.
И только месяца через три, отмывая тарелку, вдруг остановилась с этой тарелкой в руках и подумала: а ведь оно не только для меня.
Оно для него. Чтобы никто не смог дотянуться до него через меня.
Из его редких, скупых рассказов я успела собрать мозаику: три его брата, и двое хотят корону, и ни один из них не станет играть честно. Один травил. Второй самый младший, просто резал — в том числе и его, тогда, в переулке.
Я знала: если они когда-нибудь узнают, что у наследника есть человеческая девка с истинной земли, это будет самый дешёвый рычаг в истории.
И всё равно кольцо я не снимала. Потому что оно было тёплым. Всегда, даже зимой.
Вторую вещь я носила под футболкой — небольшой крест на цепочке, серебряный, с тонкой вязью по краю. По нему мы могли говорить. Не всегда и не везде — «портал не чайник», как выражался один мой знакомый, — но обычно я сжимала его в кулаке, звала, и через пару минут в голове появлялся его голос, немного глухой, как из соседней комнаты.
Я сжала крест.
— Тали.
Тишина.
— Талис. Ну.
Ничего. Даже не шорох — просто холодное серебро в ладони, обычный металл, обычная железка на цепочке.
Я сидела так, наверное, минут десять, пока не заболели пальцы. Сказала себе, что он спит. Сказала себе, что совет. Сказала себе, что он взрослый мужчина, ему 370 лет, а я до сих пор не могла понять какого чёрта он столько всего от меня скрывает.
Себя я не убедила. Но встала с лавочки.
— Не работает?
Я дёрнулась так, что сигареты выпали из кармана.
Люций сидел на спинке соседней лавки, закинув ногу на ногу, в пальто не по сезону и с видом человека, который здесь три часа и всем доволен.
— Ты когда-нибудь появишься нормально? — прошипела я, подбирая пачку. — Через дверь. Как люди. А не как чёрт из табакерки!
— Я не люди. — Он спрыгнул, мягко, без звука. — Не работает, значит. Ну да. Там сейчас глухо. Закрыли ярусы на три дня, вся связь с землёй идёт через меня, а я, знаешь ли, не почтовый голубь.
— Он живой?
Я не собиралась это спрашивать. Оно выскочило само, некрасиво, голым.
Люций посмотрел на меня чуть внимательнее, чем обычно.
— Живой, — сказал он. — Злой, не спавший сорок часов и обещавший мне вырвать язык, если я тебя напугаю. Так что считай, что я ничего не говорил, а я считаю, что пришёл сюда за сигаретой.
Я молча вытряхнула ему две.
— Передай, что я его убью.
— Передам дословно. — Он сунул сигареты за ухо, обе, и растворился где-то между старой липой и урной, и воздух в том месте на секунду загудел, как задетая струна.
Я пошла домой.
Закат уже лежал на девятиэтажках длинными оранжевыми полосами. Мимо шли люди: бабка с тележкой, парень с самокатом, две девчонки, громко решавшие, кто кому кто. Я не смотрела ни на кого. Я думала о том, насколько опасна эта моя связь. О том, что за год он не сдался ни разу — ни на слёзы, ни на ультиматумы, ни на «значит, я тебе не нужна». Стоял и говорил: «Нет. Не туда. Не сейчас».
Это и есть любовь, если убрать из неё красивые слова. Не «я не могу без тебя», а «я тебя туда не пущу, даже если ты меня за это возненавидишь».
Дорога домой шла мимо того переулка.
Я каждый раз обещала себе обойти по проспекту и каждый раз шла напрямик. Переулок был совершенно обычный: два мусорных бака, решётка на подвальном окне, трещина в асфальте, из которой в июне лезла какая-то жёлтая дрянь. В закате он выглядел даже мило. Ничего от того чёрного вечера, когда я услышала хрип и полезла в темноту, потому что «безумная идея всех спасать» — это, судя по всему, диагноз, а не черта характера.
Сердце всё равно ёкнуло. Предательски.
Я помнила две вещи. Первая — как у него текла кровь, тёмно -красная в свете фонаря, и сколько её было. Вторая — какой он был тяжёлый. Я тащила его двести метров и до лифта, и до сих пор, если резко повернуться, тянет под левой лопаткой.
Самая романтичная травма в моей жизни.
Дома я скинула кроссовки в коридоре, споткнулась о них же, обозвала их вслух и пошла в комнату, раздеваясь на ходу. Футболка и штаны полетели в стирку, а я плюхнулась на кровать в одном белье и уставилась в телевизор, где какой-то мужчина с очень белыми зубами рассказывал про ножи.
В холодильнике были яйца и половина огурца. Идти в магазин — это надо надеть штаны обратно. Я решила, что переживу до утра.
Работы на завтра не было: клиентка перенесла сеанс на следующую неделю, второй сам отвалился, и мой день оказался пустым, как чистый лист, а я ненавижу пустые дни больше, чем тяжёлые. В тяжёлые хотя бы руки заняты.
Я подтянула к себе плюшевого чёрного мишку — подарок моего любимого дроу, купленный, судя по бирке, в переходе у метро за девятьсот рублей, будущим монархом с доступом к королевской казне, — и прижала к груди.
Мишка не грел. Но он был чёрный и пах немного им, потому что однажды Талис спал на нём лицом.
Под ножи и обещания «всего за три платежа» я уснула.
Проснулась я странно.
Сначала — от тяжести. Потом поняла, что на моей талии лежит рука, и что меня прижимают к чему-то тёплому и твёрдому, и что в макушку мне дышат.
Я открыла глаза.
За окном была темнота и рыжий свет фонаря. Телевизор кто-то выключил. Мишка лежал на полу, оскорблённый, а меня со спины обнимал Талис — босой, в одних штанах, с распущенными волосами, которые лезли мне в лицо.
Он спал. И даже во сне держал меня так, будто кто-то собирался отобрать.
Я осторожно повернулась в его руках и уткнулась носом в его грудь, в жёсткую тёплую кожу, и вот теперь мне стало спокойно. Не потому, что он рядом. А потому, что он мой, и он дышит, и я это слышу.
И тут я нащупала под ладонью новое.
Полоса. Ровная, чуть выпуклая, от ключицы вниз наискось, ладони в две длиной. Свежая — ещё горячая по краям.
Месяц назад её не было.
Я замерла, не поднимая головы. Дышала ему в грудь и очень аккуратно провела по этой полосе пальцем.
— Не сейчас, — сказал он, не открывая глаз. Голос сел до шёпота. — Утром.
— Ты не спал.
— Спал. Ты скрипишь, когда думаешь.
Я подняла голову. В темноте у него светились глаза — слабо, как угли под пеплом, так бывало, когда он вымотан до дна.
— С возвращением, мой любимый дроу, — сказала я едва слышно.
Он притянул меня обратно к себе, уложил мою голову себе под подбородок и заговорил в мои волосы, медленно, как человек, который каждое слово тащит из очень глубокого колодца.
— Если бы ты знала, как я скучал. Скоро. Уже совсем скоро. Я сяду на трон, и я приведу тебя к себе, и представлю тебя как свою невесту, а потом как свою жену, и никто не посмеет сказать слово. Просто дождись. — Пауза. — И не проси меня показать тебе мой мир раньше времени. Я слишком боюсь за тебя. Он слишком жесток.
Он прижал меня крепче. Ребром отозвалось что-то в его руке — она тоже была забинтована выше локтя, я нащупала ткань.
— Ты надолго?
— Два дня. Потом обратно. — И сразу, глуше: — Прости. Я знаю, что это мало.
Год назад я бы заорала. Полгода назад — заплакала. Сегодня я просто полежала немного, считая его сердце, и сказала ровно:
— Хорошо. Два дня.
Он напрягся. Он ждал крика, и тишина напугала его больше.
— Что ты задумала?
— Я задумала условие. — Я приподнялась на локте, чтобы смотреть ему в лицо. — Я больше не спрашиваю, когда ты меня туда возьмёшь. Не сегодня, не через месяц, никогда не спрашиваю. Ты сам скажешь, когда можно.
— Это подозрительно похоже на подарок.
— Это первая половина. Вторая: ты перестаёшь мне врать, что там бумаги и старики. Я хочу знать, кто это сделал. — Я положила ладонь на новый шрам. — Не подробности. Не политику. Мне не нужны их имена и титулы. Мне нужно знать, чего мне бояться и кого не пускать в дверь, если однажды ко мне постучат.
Он молчал долго. За окном проехала машина, и по потолку прошла полоса света.
— Ты понимаешь, что ты просишь, — сказал он наконец. — Если ты будешь знать — ты станешь опасной для себя. Незнание — тоже защита.
— Талис. Я год сплю с мужчиной, у которого два брата с ножами. Я уже опасная для себя. Я просто ещё и слепая. — Я помолчала. — Выбирай: или я знаю ровно столько, чтобы не сделать глупость, или я сделаю глупость. Ты меня знаешь. Я сделаю. Я такая.
Он выдохнул — почти рассмеялся, коротко и без веселья.
— Ты невозможна.
— Я в курсе. Это второе моё имя.
— Хорошо, — сказал он. — Утром. Без сказок. Но не всё, и ты не будешь спорить с тем, что я не скажу.
— Договорились.
— И если я скажу «сожми кольцо» — ты сжимаешь. Не думаешь. Не спрашиваешь зачем. Сжимаешь.
— Договорились.
Он поднял руку и поддел пальцем мой подбородок — так, как делал всегда, будто я была чем-то, что надо рассматривать на свету. А потом поцеловал.
И вот это я никогда не смогу объяснить нормальными словами: воздух вокруг него всегда тихо гудел, как провод под напряжением, и когда он целовал меня, гул шёл по коже и оседал где-то у основания шеи. Это было не «фейерверк». Это было как стоять очень близко к чему-то очень большому и знать, что оно тебя не тронет.
— Только посмей уйти на рассвете, — сказала я, отрываясь от него.
— Ни за что, моя дорогая. — Он нашёл мою ладонь и прижал к своей забинтованной руке, как будто я была бинтом получше. — Эти два дня я не отойду от тебя дальше кухни. Потом придумаю, куда тебя отвести. Ты будешь есть слишком много и отдыхать в моих объятиях, и я не приму отказа.
— Ты понимаешь, что звучишь как расписание?
— Я будущий правитель. У меня всё расписание. — Он зевнул и уткнулся мне в шею, коротко, щекотно поцеловал. — Спи. Ты плохо выглядишь.
— Я тебя убью.
— Люций передал. Дословно. — И, уже почти во сне: — Моя горячая королева.
Я лежала и слушала, как он дышит, и думала, что сдаюсь. Что я слишком сильно люблю этого мужчину, чтобы когда-нибудь от него отказаться — даже если вижу его не так часто, как хотела бы.
А потом кольцо на моём пальце потеплело.
Не как всегда. Сильнее. Так, что я невольно разжала кулак и посмотрела на чёрный камень, в котором медленно, лениво шевельнулась муть — и на секунду легла ровной полосой, как зрачок.
Талис спал.
Люблю своего Дроу.
13 глава. Неприятности.
Через два дня Талис ушёл — как и обещал.
Опять.
Он предупредил заранее. Он всегда предупреждал — за сутки, за двое, иногда за неделю, — и, наверное, считал, что этим делает мне легче. Что предупреждённая боль — это уже не боль, а всего лишь расписание. Я никогда не говорила ему, что так не работает. Какой смысл объяснять погоде, что ты не любишь дождь.
Он стоял в прихожей — высокий, чужой этому тесному квадрату с обувной полкой, зеркалом в мутных разводах и моими кроссовками, завалившимися набок. Он всегда выглядел здесь как вещь не из этого набора: как будто кто-то вырезал фигуру из другой, дорогой картины и неаккуратно вклеил в мою, нарисованную от руки на дешёвой бумаге. Низкий потолок почти касался его макушки. Свет лампочки ложился на его кожу неправильно — слишком мягко, с лёгким серебряным отливом, которого не бывает у людей.
Он говорил что-то спокойное и правильное.
Что вернётся. Что это ненадолго. Что у него нет выбора.
Я кивала.
Я умею кивать. Это мой главный навык — не иглы, не руки, не твёрдость кисти, а вот это: держать лицо и кивать так, чтобы не дрожал подбородок. Год практики. Если бы за это давали разряд, у меня был бы мастерский.
— Мая, — сказал он тише, и в этом коротком произношении моего имени было больше, чем во всех предыдущих фразах.
— Я знаю, — ответила я. — Иди.
Он коснулся моей щеки — прохладной ладонью, бережно, как касаются чего-то, что легко сломать неосторожным движением. А потом воздух в прихожей дрогнул, будто кто-то выдохнул на холодное стекло, — и Талиса не стало.
Тишина схлопнулась у меня над головой.
Мне было больно. Не метафорически — по-настоящему, физически: словно между рёбрами, слева, кто-то выгрыз аккуратную лунку и забыл её заполнить. Я стояла в прихожей и дышала через неё, и каждый вдох проваливался в пустоту.
Но сделать с этим я не могла ничего. Ни криком, ни слезами, ни уговорами, ни истерикой с битьём посуды — я пробовала всё это в первые месяцы, добросовестно, по очереди. Можно сколько угодно биться об стену; стена от этого не становится дверью.
Талис, позволь мне верить что ты и в правду скоро заберёшь меня к себе и мы будем всегда вместе, не день, не два, не два дня в неделю. Что бы я просыпалась и видела своё лицо и засыпала на твоей груди.
Я подняла его кружку со столика в коридоре — он всегда забывал её там, — отнесла на кухню, вымыла, поставила на сушилку.
И жизнь послушно потекла привычным руслом.
---
На сегодня у меня было записано несколько человек и один выезд на дом — явление для меня редкое.
Я не люблю выезды.
В своём кабинете я хозяйка. Там моя кушетка, моя лампа на гибкой ноге, мой автоклав, который я знаю по звуку — по тому, как он щёлкает, выходя на режим. Там стерильные зоны расчерчены у меня в голове с точностью до сантиметра: вот здесь можно ставить локоть, здесь нельзя, здесь лежит упаковка, а здесь — уже вскрытая игла, и между ними граница толщиной в бритву. В своём кабинете я спокойна, потому что в своём кабинете я бог малого масштаба.
На чужой территории ты всегда немного гость. А гостю приходится подстраиваться: мириться с кривым светом, с котом, который лезет на стол, с бабушкой, выглядывающей из-за двери, с клеёнкой, которую протирали тряпкой для пола.
И я бы отказала, но меня попросил постоянный клиент которыый приходил ко мне уже 5 раз и я решила, что всё будет хорошо. Сам же клиент оплатил всё заранее. Полностью, включая такси в обе стороны. Не торговался, не выпрашивал скидку, не спрашивал, «а можно подешевле, если без анестетика». Просто перевёл сумму и написал адрес. И это снимало половину вопросов.
К тому же я давно перестала удивляться. Есть люди, которым элементарно лень выйти из дома: им проще заплатить вдвое, чем надеть куртку и доехать две остановки. Таких хватает. Мир полон людей, у которых деньги есть, а воли нет.
Вечер наступил быстро, как всегда в ноябре: в шесть часов ещё день, в восемь — уже глухая темнота, в которой фонари висят по отдельности, как редкие бусины на оборванной нитке.
Я собрала сумку.
Всё привычное, всё на своих местах: иглы в запаянных блистерах, зажимы, перчатки двух размеров, пелёнки, антисептик, маркер, стерильные салфетки, пара украшений на выбор — чтобы клиент не мучился сомнениями и не тянул время. Проверила.
Потом проверила ещё раз.
Я всегда проверяю дважды. Это не паранойя, это профессия: забытый зажим — это сорванная работа, а забытый антисептик — это чужое воспаление и твоя репутация в унитаз.
Иногда я думаю, что если бы я проверяла людей так же, как проверяю сумку, со мной случалось бы меньше дерьма.
---
Дом был обычный. Панельная девятиэтажка, домофон с залапанными кнопками, во дворе — машины в два ряда и качели с ободранной краской. Я позвонила, поднялась на шестой этаж. Лифт пах сигаретами и мокрым бетоном.
У двери меня встретил вполне приличный мужчина.
Чистая рубашка. Домашние брюки без вытянутых колен. Тапочки. За спиной — аккуратная прихожая, свет в коридоре, ровный ряд обуви на полке.
Он улыбнулся и пригласил внутрь.
Клиент оказался ухоженным. Высокий, чуть подкачанный — так, как качаются мужчины, которые ходят в зал три раза в неделю и этим гордятся. Короткие волосы ёжиком. Немного пухлые губы, карие глаза. Улыбка — вполне себе добрая, даже располагающая.
Если по десятибалльной шкале — я бы поставила шесть. С учётом того, с кем я встречаюсь, планка у меня задрана неприлично высоко, и любой человеческий мужчина заведомо проигрывает по очкам.