

Николай Стэф
Спящие боги
Глава 1
Ветер гулял по бескрайней равнине, швыряя в лицо колючую крошку — не песок, а пыль битого стекла и раскрошенного бетона. Клин плотнее запахнул потрёпанную куртку, натянул респиратор до самых глаз и поправил лямку мешка за спиной. Двадцать шагов — остановка, отдышаться. Ещё двадцать — снова пауза. Так передвигались все, кто выходил за пределы поселения: каждый вдох здесь был испытанием.
Грудная клетка ходила ходуном, как старая гармонь. Воздух — если это дерьмо можно было назвать воздухом — имел привкус нашатыря и горелой изоляции. Где-то глубоко в лёгких копошилась та самая «стеклянная астма», которую Клин унаследовал от этого мира, как наследство от покойного родственника, который никогда тебя не любил. Отец точно так же хрипел во сне. Дед тоже. Теперь вот Клин. Семейная реликвия, мать её.
Он остановился, прислонившись к торчащему из земли куску арматуры — когда-то это был въезд на парковку, теперь просто ржавый памятник тому, как быстро вещи забывают своё назначение. Сквозь запотевшие линзы старых противогазных очков мир казался мутным, размазанным, как картина сумасшедшего импрессиониста. Зрение садилось. Это было фактом, с которым он научился жить, как учатся жить с фантомной болью. Каждый вечер экраны мёртвых дата-падов оставляли в глазах зелёные пятна, и каждое утро эти пятна не желали исчезать полностью.
Вдалеке, словно мираж, вырисовывались контуры их дома — исполинская чаша древнего стадиона, точнее её остатки. Когда-то он вмещал девяносто тысяч ликующих голосов. Клин знал это, потому что нашёл однажды в полуразрушенном музее книгу — настоящую, из бумаги, с картинками. Люди на тех картинках выглядели смешными. Слишком чистыми. Слишком сытыми. У них были зубы, все до единого, и они улыбались, не опасаясь, что в следующую секунду пыль перережет горло изнутри.
Теперь верхние ярусы служили сушильней для тряпья, развешанного, будто флаги забытых стран. В подтрибунных помещениях коптили жиром самодельные лампы — их тусклый свет едва пробивался сквозь щели в заколоченных окнах. Если прищуриться и сильно захотеть, можно было представить, что это свечи. Уютные такие свечи. Клин не прищуривался. Ему надоело делать из дерьма леденцы.
Он спустился по осыпающимся ступеням к полю. Ступени хрустели под ногами, как костяшки пальцев. Здесь, среди зарослей радиоактивного мха с багровыми прожилками — этот мох рос быстрее, чем крысы плодились, и был примерно таким же полезным, то есть никаким, — паслись слегка мутировавшие козы. Шесть штук. У одной из них, старой, с обломанными рогами, имелись три пары сосков, и молоко из них шло такое, что после него на языке оставался металлический привкус. Как после того, как лизнёшь батарейку, только батарейки здесь давно сдохли, как и всё остальное.
Пастух, мальчишка лет двенадцати, махнул ему рукой. Клин кивнул в ответ. Мальчишку звали Тош, и он был одним из тех редких чудес, которые случаются в дерьмовых мирах: у него не было астмы. Клин где-то слышал, что такие дети рождаются раз на тысячу. А может, на миллион. С таким же успехом Тош мог быть единорогом или говорящей собакой.
— Клин! — крикнул парень. Голос прозвучал придушенно, потому что Тош тоже носил респиратор — сдуру, когда не надо было, потому что у него всё равно астмы не было, но правила есть правила. — Сегодня барыга Нос пришёл. Сказал, новости есть.
— Новости? — Клин поднял бровь, хотя под очками и маской это было незаметно. — Какие новости могут быть в месте, где единственное событие — это когда у козы рождается лишняя голова?
Тош пожал плечами. Плечи у него были острыми, как у голодного котёнка.
— Сказал, что кто-то нашёл ЭТО. Настоящее. На юге.
— Ага, — Клин двинулся дальше. — И море там из чистой воды, и трава по колено. Тош, парень, не ходи к Носу за новостями. Ходи к нему за консервами. В них хотя бы правды больше.
Он двинулся к окраине поселения, туда, где начинались «раскопки». Каждое утро он говорил себе: сегодня ничего не найдёшь. Сегодня удача кончилась, потому что её никогда и не было. И каждое утро он шёл. Потому что альтернатива — сидеть на стадионе, жевать козье мясо, пахнущее резиной, и ждать, пока лёгкие окончательно превратятся в решето. Это вам не жизнь. Это предсмертная записка, только длиной в несколько лет.
Зона разбора древних свалок напоминала кладбище машин. Клин стоял на краю и смотрел на это безмолвное поле смерти, и в который раз поймал себя на мысли, что красивое в уродливом — это единственная красота, которую он знает.
Ржавые остовы грузовиков торчали из земли под разными углами, как надгробья неизвестных солдат. Скелеты роботов с оторванными манипуляторами застыли в вечных позах молитвы — или предсмертной агонии, кто их разберёт. Груды оплавленного пластика, когда-то бывшего корпусами терминалов, планшетов, медицинских дронов, лежали повсюду, и ветер выдувал из них мелкую цветную пыльцу, похожую на конфетти с похорон бога.
Всё это когда-то было частью великой цивилизации. Так говорили старики. Те немногие, кто помнил. Но старики тоже врали, потому что старикам хочется верить, что их жизнь была не зря, что мир до них был лучше, чем мир после. Клин знал правду. Правда была в том, что цивилизация сожрала сама себя. Сделала это медленно, со вкусом, смакуя каждый укус, а потом подавилась и выплюнула вот это.
Люди выживали за счёт того, что могли извлечь из этих могильников: жёсткие диски с полустёртыми данными, медные провода (медь шла на переплавку, для новых контактов, потому что старая медь всё ещё держала ток лучше, чем люди держали свои обещания), редкие капсулы с топливом для плазморезов. Плазморезы были игрушкой для богатых — для тех, кто жил в Северном Куполе, где ещё работала фильтрация. Слухи ходили, что там даже деревья росли. Настоящие. Зелёные. Клин в эти слухи не верил ровно настолько же, насколько верил в то, что Нос рассказывает правду.
Он подошёл к своему обычному месту — насыпи из разбитых серверов. Это место было его, потому что никто больше не хотел копаться в серверах. Слишком грязная работа, слишком мелкая. Легче было искать цветные металлы: ткнул палкой, услышал звон, выкопал. Серверы требовали терпения. А терпение, как известно, не едят и в воду не превращают. Но Клин любил серверы. Любил их так, как можно любить больной зуб: противно, больно, но без них как-то не так.
Работа «читателя памяти» считалась каторжной. Песок — вернее, эта долбаная стеклянная крошка — просачивался под перчатки, набивался в рукава, в воротник, скрипел на зубах, когда ты случайно снимал маску, чтобы закурить — хотя курить здесь было невозможно, потому что от первой же затяжки лёгкие сворачивались в узел. Диски рассыпались в прах от одного неосторожного движения. Вся информация, которая могла спасти мир или хотя бы объяснить, какого хрена всё пошло не так, превращалась в серебристую пыль, стоило тебе слишком громко вздохнуть.
Но если повезёт найти уцелевшую матрицу, её можно было обменять у барыги по прозвищу Нос на банку тушёнки или пару литров чистой воды. Иногда — на оба варианта сразу, если матрица была особенной. Военной серии.
Клин опустился на колени. Колени тут же пронзила боль — старая привычка этого мира напоминать о себе тысячей мелких способов. Он достал из мешка инструмент — гибрид отвёртки и осциллографа с потрескавшейся рукояткой. Рукоятка была обмотана изолентой, поверх изоленты — ещё изолентой, а под ней скрывалась настоящая электроника, которую Клин собрал сам из остатков трёх разных приборов. Отец научил. Отец умел такое, что другие называли магией. Клин называл это «делом рук», и скромность здесь была не добродетелью, а способом выжить — слишком много желающих отнять у тебя то, что ты умеешь.
Он вскрыл корпус старого сервера. Внутри вместо аккуратных плат — комки окислов и паутина трещин. Сервер был мёртв так долго, что даже память о том, как он работал, умерла вместе с ним.
— Ну и чудненько, — пробормотал Клин, отбрасывая корпус в сторону. — Семьсот тридцать пять дней на этой грёбаной работе, и каждый день одно и то же.
Следующий. И ещё один.
Пальцы уже не чувствовали холода от прикосновения к металлу. Это было плохо. Когда пальцы перестают чувствовать холод, значит, скоро они перестанут чувствовать всё остальное. Но Клин продолжал. Он всегда продолжал. Это была его единственная настоящая суперсила: упёртость, похожая на умственную отсталость.
Предплечья покрылись свежими царапинами. Стекло в пыли режет, как бритва. Каждый порез тут же набивался этой проклятой крошкой, и потом, ночью, когда ты лежишь на матрасе из тряпок, каждый порез начинает петь свою маленькую песню боли. Клин знал эту песню наизусть. В ней было пять куплетов, и ни одного припева.
Он работал.
Ритм вошёл в привычную колею: вскрыть, проверить контакты, воткнуть щупы осциллографа в гнёзда для диагностики, посмотреть на потрескавшийся жидкокристаллический экран, где бегали зелёные линии — жизнь, есть ли жизнь на этом кусочке пластика и кремния. Час. Два. Полдня.
Где-то рядом грохнул выстрел.
Клин замер. Рука застыла над очередным корпусом. Сердце пропустило удар, потом другой, потом включилось снова, заколотилось где-то в горле, потому что «стеклянная астма» не любила, когда её обладатель пугался.
Он прислушался.
Опять. Грохот, потом скрежет, потом шипение — как умирающий дракон, которого заставили курить дешёвые сигареты.
Клин выдохнул. Не нападение. Просто кто-то чинил двигатель внутреннего сгорания. Уроды снизу, из гаражей, вечно возились со своими агрегатами, и каждый раз, когда поршень вставал не туда или клапан забывал, как он работает, звук получался такой, будто началась новая война.
После войны технологии откатились к странному симбиозу. Клин часто думал об этом — лежа ночью без сна, глядя в потолок, где коптила лампа. Ржавые механизмы с дымящими трубами соседствовали с чудом уцелевшими нейросетями, которые умели читать по губам или предсказывать песчаные бури. Это было, как если бы пещерный человек нашёл айфон и использовал бы его как молоток.
Или даже страннее.
Взять, к примеру, их старый генератор. Он стоял в самом нижнем подтрибунном помещении, и никто точно не знал, как он работает. Один конец был подключён к ржавому паровому котлу — тот питался козьим навозом и пластиковыми отходами. Другой конец выдавал достаточно чистой энергии, чтобы крутить вентиляцию в реанимационной — маленькой комнатушке, где лежали самые тяжёлые, те, у кого лёгкие уже почти не дышали. А посередине была плата. Плата в кварцевом корпусе, с маркировкой, которую никто не мог прочитать, но, когда она отходила — а это случалось раз в два месяца, с пунктуальностью налогового инспектора, — весь стадион погружался во тьму, кроме реанимационной, потому что там был свой, аварийный, свинцово-кислотный аккумулятор, который таскали с развалин военной базы в прошлом году.
Семерых убили за тот аккумулятор. Клин помнил их имена. Все до одного. Не потому, что он был таким сентиментальным. Просто в их мире имена умерших были единственной валютой, которая никогда не обесценивалась.
— Где же ты, моя хорошая, — бормотал Клин, перебирая диски. — Где же ты, зелёненькая.
В соседних поселениях рассказывали, что где-то даже сохранился генератор гравитационного поля. Целый. Работающий. Клин не верил. Слишком уж сказочно звучало. В его опыте сказки всегда заканчивались одинаково: ты открываешь коробку, а там пусто, или там то, что тебя убьёт, или там то, что заставит тебя жалеть, что ты вообще умеешь открывать коробки.
Люди любят сказки. Особенно там, где их не бывает. Потому что сказка — это единственное, что стоит дешевле, чем надежда. А надежда здесь была главным врагом. Хуже пыли. Хуже радиации. Потому что пыль убивает тело, а надежда убивает душу, медленно, методично, заставляя тебя просыпаться каждое утро и думать: а вдруг сегодня?
Не будет никакого «сегодня», — говорил себе Клин. Будет только вчера и завтра, и завтра будет таким же, как вчера.
Но он всё равно искал. Потому что без надежды он был просто трупом, который ещё двигался. А двигающихся трупов вокруг хватало. Стадион был полон ими.
К вечеру, когда солнце превратилось в тусклое пятно за пеленой пыли — даже солнце здесь выглядело больным, даже у солнца была своя «стеклянная астма» — Клин наконец нашёл то, ради чего провёл здесь полдня.
Диск в герметичном корпусе.
Он сиял, когда Клин поднял его над головой — не физически сиял, конечно, но в воображении, а воображение у читателя памяти было единственным, что не покрылось ржавчиной. Корпус из спечённого карбида, без единой трещины, без следов окисления. И на нём — едва заметная зелёная метка. Знак военной серии. Клин узнал бы его из тысячи. Или из миллиона. Потому что видел такой же однажды. Два года назад. И тогда диск продали Носу, а Нос отдал его Северянам, а Северяне дали за него три ящика тушёнки и целый бак воды.
Сердце забилось чаще.
Клин слышал, как кровь стучит в висках. Слышал, как ветер свистит в трещинах разбитых серверов. Слышал, как далеко-далеко, на стадионе, кто-то ругается с козой, которая не желает доиться.
— Ну здравствуй, — сказал он диску. Голос прозвучал хрипло, как будто говорил не он, а кто-то другой, кто много лет не пользовался ртом. — А я уж думал, ты не придёшь.
Он уложил находку в мешок — отдельно, в специальный карман, обшитый войлоком, который содрали с разбитого музыкального инструмента в прошлом году. Войлок пах плесенью и старыми мечтами, но он амортизировал лучше, чем что-либо другое. Клин закрыл карман на застёжку-молнию, застегнул мешок, проверил лямки.
И невольно поднял глаза к горизонту.
Горизонт был такой, каким всегда: серая пелена, смешивающая землю с небом, стеклянные дюны, отражающие тусклый свет умирающего солнца, и тишина. Не та тишина, которая бывает в лесу или в горах. Тишина мёртвого города. Тишина, в которой слышно, как работают твои собственные лёгкие, и этот звук похож на треск старого радио.
За пустыней, за грядой стеклянных дюн, должно было быть что-то ещё.
Воздух же откуда-то на планете берётся. Это был один из тех вопросов, которые Клин задавал себе ночами, когда не мог уснуть из-за хрипов. Воздух не может браться из ниоткуда. Значит, где-то есть что-то, что его производит. Леса. Океаны. Может быть, даже работающие генераторы атмосферы — такие штуки были до войны, он читал в тех старых книгах.
Возможно, где-то остались леса, реки, зелёная трава, о которой поют в древних песнях. Возможно, где-то даже есть люди, которые не носят респираторы. Люди с белыми зубами и чистой кожей. Люди, для которых утро начинается не с хрипов и боли в груди, а с чего-то другого.
Клин не знал, с чего начинается утро у таких людей. Его воображение отказывалось рисовать эту картину.
Но этому краю — его краю, его дому, его проклятой бетонной чаше на краю мира — досталась лишь бесконечная равнина битого стекла. А мечты о другом мире оставались только мечтами.
Он зашагал обратно к стадиону.
В сумерках гигантская чаша казалась ещё более зловещей. Свет ламп, пробивающийся сквозь щели в заколоченных окнах, превращал стадион в огромный корабль, плывущий по морю тьмы. Или в воронку. В огромную воронку, готовую поглотить последних выживших.
На верхних ярусах уже зажигались огни. Там кто-то повесил новую тряпку сушиться, и она колыхалась на ветру, как флаг, которого никто никогда не поднимал. Доносился блеющий крик коз — Тоша загнал их в загон на ночь.
Клин остановился у входа, на нижних ступенях. В одной руке — мешок с диском. В другой — ничто. Просто пустота. Но эта пустота весила больше, чем весь его скарб.
Завтра, — подумал он. — Завтра пойду к Носу. Посмотрю, что он даст. Может, на этот раз хватит на новые батарейки для осциллографа. А может, и на тушёнку с водой.
Внутри стадиона пахло козами, жареным жиром и — едва-едва — той сладковатой вонью, которую издаёт разлагающийся организм. Кто-то умер сегодня. Клин не знал кто, но запах смерти был здесь таким же обычным делом, как запах страха. Он прошёл мимо.
По дороге к своей норе — бывшему техническому помещению для хранения инвентаря, где сейчас было его убежище — он услышал, как двое стариков спорят о том, работает ли ещё спутниковая сеть где-то высоко, в чёрном небе, среди мёртвых звёзд.
— Работает, — говорил один, — потому что сигнал был вчера.
— То был не сигнал, — отвечал другой, — то у тебя в башке что-то замкнуло. Спутники сдохли. Всё сдохло. Мы тут последние, и мы тоже сдохнем.
Клин не стал слушать дальше. Он залез в свою нору, запер дверь на засов — ржавый, но крепкий, — снял респиратор и уселся на матрас.
Респиратор он почистил, как делал каждый вечер. Потом достал банку с водой — четверть литра, остатки от прошлого раза, — сделал глоток. Вода была тёплой и отдавала пластиком, но это была вода. Чистая. Живая.
Он положил мешок рядом с собой, нащупал через войлок твёрдый диск. Почувствовал его тепло — или ему только показалось.
Завтра, — снова подумал он. — Завтра будет новый день.
Но сейчас — ужин. Короткий сон. И снова эти видения.
Клин закрыл глаза. И увидел траву. Настоящую траву. Мягкую, зелёную, яркую, как в тех песнях, что пели когда-то давно. Он никогда её не видел. Никогда не чувствовал её запаха. Но его мозг, этот упрямый, больной, доведённый до отчаяния орган, рисовал её каждую ночь. И каждую ночь Клин просыпался с мокрым лицом.
Потому что даже слёзы здесь были не просто слёзами. Они были драгоценной влагой, которую организм не мог себе позволить.
До того, как мир забыл имя войны, — подумал он, засыпая. — До того, как мир забыл, как называется трава.
Война. У неё было имя когда-то. Теперь его забыли. Может быть, это и к лучшему.
Может быть.
Он уснул. И во сне дышал полной грудью.
Глава 2
Продажа состоялась в то же утро, на нижнем ярусе стадиона, где пахло козьим помётом и жареным жиром — запахами, которые Клин ненавидел с детства, но научился не замечать, как не замечают собственное дыхание.
Коготь ждал его в своей «конторе» — так он называл бывшую судейскую комнату, где когда-то, в другую эпоху, толстые мужики в полосатых рубашках смотрели на поле и принимали решения, от которых зависели судьбы команд. Теперь здесь стоял стол из двух досок на кирпичах, горела коптилка из банки из-под тушёнки, а на стене висела карта — не мира, нет, карта того, что осталось от города в радиусе пятидесяти километров. Красными крестиками на ней были отмечены места раскопок. Чёрными — места, где копать больше не стоило, потому что там умирали.
Клин вошёл, поёжился от сквозняка и положил на стол свой мешок. Не спеша, с той особой медлительностью, которая в этом мире заменяла рукопожатие: я не боюсь, я не тороплюсь, я контролирую ситуацию.
Коготь сидел за столом, подперев голову металлической рукой. Протез тихо гудел — кто-то из местных умельцев когда-то собрал его из запчастей военного дрона, и с тех пор он работал почти безотказно. Почти. Иногда, в сырую погоду, пальцы начинали подёргиваться, и тогда Коготь пил настойку из какого-то корня, которая пахла хуже, чем тухлые козы, но помогала. В этом мире всё пахло плохо, но помогало. Кроме надежды.
— Показывай, — сказал Коготь. Голос у него был низкий, простуженный — такой бывает у людей, которые слишком много кричали на ветру. — Не томи. Я человек занятой.
Клин достал диск. Тот самый, с зелёной меткой. Герметичный корпус блеснул в свете коптилки — неярко, но достаточно, чтобы Коготь присвистнул. Металлические пальцы щёлкнули, сжались в кулак, разжались.
— Военная серия, — Коготь взял диск, поднёс к глазам. Близоруко прищурился — зрение у него было ничем не лучше Клинового, просто он не носил очков, потому что они мешали ему изображать крутого. — Целый. Без трещин. Где взял?
— Нашёл.
— Нашёл он, — Коготь усмехнулся криво, шрам на щеке дёрнулся. — Конечно, нашёл. А я вчера нашёл гору из чистого золота, просто поленился поднять. Ты где нашёл, Клин? Говори. Я не отниму. Просто интересно.
— В серверной. Третья свалка, сектор семь.
— Серверная. — Коготь покачал головой. — Всё туда ломитесь, серверные. Думаете, там сокровища. А там — пыль и смерть. Тебе повезло.
— Мне всегда везёт, — сказал Клин, и это была не правда, но правду в этом мире говорили только мёртвые, а он пока был жив.
Коготь положил диск на стол. Погладил его металлическими пальцами — движение получилось почти нежным, почти человеческим, если бы не тихое жужжание сервоприводов.
— Пять ампул воды, — сказал он. — И две банки тушёнки. Старая, довоенная, с мясом. Настоящим.
Клин моргнул. Пять ампул? Обычно за такие диски давали три, от силы четыре. А тут — пять. И тушёнка. Две банки.
— С чего такая щедрость? — спросил он осторожно. В голосе не было благодарности. Благодарность в этом мире стоила ещё меньше, чем надежда. — Ты, Коготь, не из тех, кто переплачивает. Ты из тех, кто недоплачивает и ещё хвалится, что облагодетельствовал.
Коготь откинулся на спинку стула — стул был найден на свалке, с отломанной ножкой, подпёртый кирпичом. Скрежетнул по бетонному полу. Металлическая рука легла на стол, пальцы забарабанили по доскам: тук-тук-тук-тук. Как пулемётная очередь. Только тише.
— Ты парень умный, — сказал Коготь после паузы. — Не как эти... — он махнул в сторону двери, за которой лежал стадион, полный таких же выживших, как они сами. — Ты читать умеешь. Не по слогам, а по-настоящему. И диски с данными ты находишь. Это редкость.
— Лесть — это не валюта, Коготь.
— А я и не стараюсь льстить. Я говорю, как есть. — Коготь наклонился вперёд, и свет коптилки упал на его лицо, высветив ямы и бугры, шрамы и морщины — карту человека, который видел слишком много и забыл слишком мало. — У меня есть дело. Одно дело. Тебе оно понравится.
— Твои дела мне никогда не нравились.
— А этот раз понравится. — Коготь помолчал, поиграл желваками. — Ты слышал про Железный курган?
Клин почувствовал, как внутри что-то ёкнуло. Не страх — страх он уже давно разучился отличать от обычного состояния организма. Другое. Предчувствие. То самое, которое никогда не обманывало, но и никогда не говорило, чего ждать — хорошего или плохого.
— Спящий великан, — сказал он. — Трёх метров под землёй. Никто туда не суётся, потому что место дурное.
— Дурное, — согласился Коготь. — А ещё потому, что там есть то, за что люди платят. Платят по-настоящему. Не ампулами — золотом. Не золотом — информацией. Не информацией — жизнью.
— Красиво говоришь, — Клин сложил руки на груди. — А по делу?
— По делу так: там внутри атомно-кристаллическая батарея. Я её видел в других роботах. Не лично, но мне один человек рассказывал. Он из тех, кто не врёт. Потому что мёртвые не врут.
— И где этот человек сейчас?
— Там же. У Железного кургана. — Коготь усмехнулся, обнажив жёлтые зубы с тёмными дырами на месте тех, что выбили в драке. — Его завалило, когда он копал. Мы не смогли откопать. Побоялись. Там грунт сыпучий, а робот большой. Один неверный шаг — и ты рядом с ним, под землёй.
Клин промолчал. Обдумывал. Это было похоже на правду — Коготь никогда не врал о деньгах. Обо всём остальном — да, врал постоянно, с наслаждением, как пьют воду в жаркий день. Но не о деньгах.
— И ты хочешь, чтобы я.… что? Пошёл с тобой? Откопал эту батарею?
— Я хочу, чтобы ты открыл дверь, — сказал Коготь. — У тебя есть инструмент. Ты умеешь читать коды. А я — я копаю. Я достаю. Я охраняю, пока ты работаешь. Пятьдесят на пятьдесят.
— Пятьдесят на пятьдесят, — Клин усмехнулся. — Щедро. А что внутри, кроме батареи?
— А какая разница? Батарея стоит тридцать ампул. Это наша доля. Твоя — пятнадцать. Пятнадцать ампул чистой воды, Клин. Ты сможешь не работать месяц. Или купить себе нормальные очки. Или уехать отсюда. На юг, где, говорят, воздух чище.
— Говорят, — повторил Клин. — Много чего говорят. Говорят, что там, на юге, трава зелёная. И реки. И люди не храпят по ночам. — Он помолчал, глядя на свои руки — исцарапанные, в чёрных разводах, с ногтями, которые никогда не были чистыми с тех пор, как он себя помнил. — Ладно. Завтра?
— Завтра. На рассвете. Возьми свой инструмент и что-нибудь тёплое. Ночью холодно, а мы можем задержаться.
Клин взял со стола диск — тот, который только что продал. Взял, повертел в руках, положил обратно.
— Забери его. Это аванс. Если я не вернусь — хотя бы не пропадёшь.
Коготь посмотрел на него долгим взглядом. В глазах мелькнуло что-то — может, уважение, может, насмешка.
— Не пропаду, — сказал он. — Я никогда не пропадаю.
Три километра к югу от стадиона — зона, которую местные обходили стороной.
Клин знал это место. Знал, но никогда не был здесь. Потому что у него было правило: не ходить туда, где другие не ходят. В этом мире правила были единственной страховкой. Их нарушали только самоубийцы и дураки. Коготь был дураком. А Клин? Клин был тем, кого уговорили. Разница небольшая, но она существует. Существует ровно настолько, чтобы не замечать её, пока не станет слишком поздно.