
— В ней нет страха, — сказал шаман.
— И это плохо.
Вожак нахмурился — едва заметно, лишь тень прошла по лицу. Но Инга знала это движение. Отец был раздражён. Она и сама почувствовала, как внутри поднимается волна гнева: «Плохо»? Этот червь, питающийся объедками с чужого стола, смеет называть плохим то, что делало её сильной? То, что позволяло ей вставать каждое утро и идти на тренировку, когда внутри всё выло от горя по братьям? То, что держало её спину прямой, когда она проходила мимо воинов и ловила их косые взгляды — «женщина», «наследница», «слишком молодая»? Её бесстрашие — единственное, что у неё осталось после того, как смерть забрала всех, кого она любила. И он называет это плохим?
— Страх делает слабым, — сказал вожак, и Инга мысленно поблагодарила его. Хоть в чём-то они с отцом были согласны.
— Нет, — возразил шаман, и в его голосе прозвучало то, чего Инга никогда раньше не слышала. Печаль. Глубокая, древняя, как сама гора.
— Страх делает осторожным. А осторожность спасает кланы. Страх — это не трусость, вожак. Трусость — это когда ты боишься и бежишь. А осторожность — когда ты боишься и остаёшься. Когда ты знаешь, чем рискуешь, и всё равно делаешь шаг — но делаешь его осмысленно. С оглядкой. С пониманием цены. Твой отец знал страх. Я видел его на перевале Серых Теней, когда мы держали оборону против лесных три ночи подряд. Он боялся. Но он не побежал. И именно страх позволил ему выжить — потому что он не лез на рожон, не геройствовал, не доказывал никому свою силу. Он просто делал то, что нужно. И выжил.
Шаман поднялся. Движение было медленным — он опирался на посох, и суставы его хрустнули, как старые ветки под снегом. Но когда он выпрямился, в нём появилось что-то от прежней силы — не телесной, иной. Силы, которая не зависит от возраста, потому что питается не мышцами, а знанием.
— Инга не боится потерять, — продолжил он, и теперь его голос звучал громче, отчётливее, будто он хотел, чтобы каждое слово врезалось в камень и осталось там навсегда.
— Потому что уже потеряла всё, что могла. Братья выжгли в ней пустоту. Ты знаешь это. Ты видишь это каждый раз, когда она смотрит на тебя и не отводит глаз. Она не боится, потому что внутри неё больше нечему бояться. Всё, что могло дрожать, — умерло вместе с ними. Осталась только сталь.
Вожак молчал. Его лицо было неподвижным, но пальцы — те самые, что сжимали предплечье, — побелели.
— И в этой пустоте есть место, — тихо сказал шаман. — Не только для нашего клана.
Тишина рухнула, как лавина.
Инга перестала дышать. Не от страха — от ярости. Этот старый хрыч только что обвинил её в том, что она может предать клан. Не прямо — шаманы никогда не говорят прямо, это их главный трюк, — но достаточно ясно для любого, у кого есть уши. «Место не только для нашего клана». Что это, если не намёк на измену? Что это, если не оскорбление, брошенное в лицо наследнице? Её зверь внутри рванулся, требуя выхода — обернуться, показать клыки, дать этому плешивому прорицателю увидеть, что бывает с теми, кто сомневается в её верности. Она сжала кулаки так, что ногти вонзились в ладони до крови — тёплой, живой, настоящей. Боль помогла. Боль вернула контроль. Но ненадолго. Волчица внутри неё скалилась, и Инга знала: если шаман скажет ещё хоть слово в этом духе, она не сдержится.
— Она умеет молчать, — продолжал шаман, и теперь его голос звучал почти ласково, что было ещё хуже.
— Это редкий дар. В наше время, когда каждый хочет высказаться, когда даже воины болтают, как торговки на рынке, — она молчит. И её молчание весомее чужих криков. Это правда. Но молчание — благодатная почва. На нём хорошо растёт то, что не должно прорасти. Сомнение. Обида. Ярость, которую некому высказать. Слова, которые остаются внутри, пускают корни, и эти корни могут пробить любую скалу. Даже ту, что кажется нерушимой.
Инга не смотрела на шамана. Она смотрела в стену, на резные знаки предков, на имена тех, кто жил и умер за клан. Она хотела, чтобы они были здесь — те, чьи имена вырезаны в камне. Хотела спросить у них: «Вы слышите это? Вы терпели такое же при своей власти? Или вы гнали этих шептунов прочь и правили сами, без костылей из дыма и пророчеств?» Но мёртвые молчали. Камень молчал. Только огонь тихо трещал, будто посмеиваясь над ней. Она ненавидела этот звук.
Шаман замолчал, прислушиваясь не к пещере, не к вожаку, не к ней — к чему-то глубже. Его лицо на мгновение стало отсутствующим, будто он смотрел вдаль, за пределы видимого мира, туда, где живут боги, или духи, или просто пустота, которую он сам же и придумал, чтобы оправдать свою бесполезную жизнь.
— Я вижу вокруг неё следы двух богинь, — сказал он, и голос его упал до шёпота.
— И ни одна не отступает. Они стоят по обе стороны от неё — как стоят по обе стороны от мира. Белена за левым плечом, Снежная Звезда за правым. И обе смотрят. И обе ждут. И ни одна не уходит. Этого не должно быть. Богини не приходят к одному зверю вместе. Они делят мир, а не души. Но она Она стоит между ними, и они не отступают. Это знак. Или испытание. Или и то и другое.
Очаг снова треснул, выбросив сноп искр — больше, чем прежде, будто сам огонь хотел что-то сказать, но не умел.
— Белена укрывает, — произнёс шаман, и в его голосе появилась теплота, которой Инга не ожидала.
— Ты знаешь её, вожак. Она даёт выстоять. Делает землю терпеливой. Учит ждать, учит хранить, учит не брать больше, чем нужно. Это наш путь. Путь горных волков. Мы всегда были под Беленой. Мы хранили. Мы терпели. Мы выживали там, где другие не могли. Потому что Белена учит: сила не в ударе, а в умении переждать зиму. В умении сохранить тепло, когда мир замерзает.
Он сделал паузу. Лицо его изменилось — теплота ушла, сменившись чем-то иным. Чем-то холодным и далёким.
— А Снежная Звезда — он запнулся, и это была первая заминка за весь разговор. Шаман, который всегда знал, что сказать, вдруг замолчал, подбирая слово.
— Она ведёт. Всегда ведёт. Даже если путь проходит по крови. Она не спрашивает, готов ли ты. Она не ждёт, пока ты соберёшься с силами. Она просто светит, и ты идёшь. Или падаешь. Это не её забота. Она — свет в темноте. Но свет, который не греет. Который только показывает направление. И это направление — всегда вперёд. Всегда выше. Всегда туда, где труднее.
Вожак резко обернулся. Пламя в чаше дрогнуло, тени на стенах заплясали, как стая испуганных птиц.
— Ты говоришь о войне? — Его голос был резок, как удар клинка о клинок. В нём не было страха — только требование. Требование ясности.
Шаман медлил. Он смотрел в огонь, и отсветы пламени делали его лицо странно молодым — или странно древним, Инга не могла понять. Ей казалось, что она видит перед собой не одного старика, а целую вереницу шаманов, уходящую вглубь пещеры, вглубь времени, туда, где ещё не было ни кланов, ни границ, ни войны, а были только горы и звёзды над ними.
— Я говорю о выборе, — наконец произнёс он.
— И о том, что этот выбор будет сделан не тобой. И не мной. И даже не советом. Он будет сделан ею.
Он не обернулся к Инге, не указал на неё, не сделал ни одного движения в её сторону, но каждое слово было направлено туда, в тень у стены, где она стояла, сжимая кулаки и мечтая только об одном: чтобы всё это закончилось.
— Она станет тем вожаком, которого заслужит этот клан, — сказал шаман.
— Но не обязательно тем, которого он хочет. Мы хотим одного — а жизнь даёт другое. Так было всегда. Так будет и с ней. Она получит не ту судьбу, которую мы для неё готовим, а ту, которую выберет сама. Или которая выберет её. Я не знаю, какой она будет. Но я знаю, что эта судьба уже стоит у неё за спиной и ждёт. Ждёт момента.
Тишина легла тяжёлой плитой. Даже огонь, казалось, притих, вжался в угли, не смея трещать.
— Что ты предлагаешь? — наконец спросил вожак.
И в этом вопросе было всё. Вся его любовь к дочери — спрятанная глубоко, под слоями долга и дисциплины, но оттого не менее настоящая. Весь его страх за неё — тот самый страх, который, по словам шамана, делает осторожным. Вся его растерянность перед лицом сил, которые он не мог контролировать. Инга услышала это в его голосе — и впервые за долгое время почувствовала не раздражение, а жалость. Её отец не знал, что делать. И он спрашивал совета у того, кому доверял. Даже если этот «тот» был, с её точки зрения, шарлатаном и прислужником невидимого.
Шаман устало усмехнулся. Усмешка была горькой, как зола.
— Ничего, — ответил он.
— В этом и беда. Её нельзя остановить. Ты не можешь — ты пытался, когда она в первый раз взяла клинок без спроса. Она всё равно взяла. Клан не может — воины уже смотрят на неё и видят вожака, даже если ты ещё жив. Богини не могут — они только смотрят и ждут. А я — он развёл руками.
— Я всего лишь старик, который смотрит в дым и пытается понять, куда дует ветер. И ветер этот — она.
Он повернулся к чаше с огнём, подбросил травы. Дым стал гуще, темнее, заклубился, принимая странные формы — не то звери, не то тени, не то буквы забытого языка, на котором никто не говорил уже тысячу лун.
— Можно лишь направить, — сказал он, не оборачиваясь.
— Или связать.
Вожак напрягся. Инга увидела, как изменилась его поза — плечи развернулись, подбородок опустился, как перед схваткой.
— Связать? — переспросил он.
— Союзом, — тихо сказал шаман.
— Ты знаешь, о чём я. Ты думал об этом. Ты говорил об этом..
Он наконец обернулся — медленно, опираясь на посох, — и посмотрел прямо на вожака. Потом — прямо на Ингу. Впервые за весь разговор их взгляды встретились. Его глаза больше не были пустыми — в них стояло то, что она меньше всего ожидала увидеть. Не угроза. Не осуждение. Не мистический бред, который она привыкла приписывать всем шаманам. Нет. В его глазах стояло понимание. Он смотрел на неё — и понимал. Понимал, что она его ненавидит. Понимал, что она ему не верит. Понимал, что она считает его паразитом на теле клана. И всё равно смотрел — без злости, без обиды. Как смотрят на бурю, которая ещё не началась.
Инга выдержала взгляд и не отвела глаз. Её ярость никуда не делась — она всё ещё кипела под поверхностью, горячая и требовательная. Но теперь к ней примешалось что-то ещё. Сомнение. Шаман говорил о ней то, чего она сама о себе не знала. Или знала, но не признавала. Или признавала, но никогда не облекала в слова. «В ней нет страха». Да, это правда. «И в этой пустоте есть место не только для нашего клана». Это она не знала. Она никогда не думала о предательстве. Но думала ли она о мести? О справедливости? О том, что её братья погибли не просто так, а потому что кто-то — лесные, степные, чужаки — решил, что у них больше прав на жизнь? Думала ли она о том, что однажды поведёт клан не для защиты, а для возмездия? Да. Думала. Тысячу раз думала. И шаман, похоже, видел это в ней. Видел — и предупреждал отца.
— Если ты отдашь её в союз, — добавил шаман, не разрывая зрительного контакта с Ингой,
— Помни: некоторые узлы не удерживают. Они лишь тянут сильнее. Пока не рвётся сама нить. Или пока не рвётся тот, кто этот узел завязал.
Он отвернулся к огню. Разговор был окончен. Вожак стоял неподвижно, его тень лежала на стене, как прибитая. Инга чувствовала, как воздух в пещере остывает — будто сама гора выдохнула и замерла.
А шаман смотрел в дым и видел, как над горами сходятся звёзды, которым не суждено было светить вместе. Две звезды. Два пути. Два клана. И между ними — волчица, которая не умеет бояться и не хочет ждать.
Инга резко развернулась и вышла из пещеры.
Она не просила разрешения. Она не смотрела на отца — знала: он останется и будет говорить с шаманом дальше. О ней. За её спиной. Эти двое будут решать её судьбу, пока она стоит за сводами пещеры и смотрит на горы, как будто горы могут что-то изменить. Может, она и есть узел — но не тот, что завязывают. Тот, что рубит. И если ей суждено кого-то связать — пусть это будет враг. Самый сильный из всех, кого она знала. Или самый близкий.
Ветер на площадке перед пещерой был ледяным. Инга вдохнула его полной грудью — и впервые за весь день почувствовала себя живой.
Частьтретья. Слововожака.
Инга знала, что этот разговор придёт. Она чувствовала его приближение не ушами, не чутьём дозорного, который слышит врага за перевалом, — она чуяла его кожей, костями, тем, как гора под лапами становилась холоднее, чем должна была быть. Так бывало перед лавинами: тишина сгущалась, воздух тяжелел, и даже камень будто задерживал дыхание. Последние дни отец избегал её взгляда, а когда их глаза всё же встречались, она видела в них то, чего не хотела видеть, — не решимость, не приказ, а что-то иное, более страшное для неё. Вину. Или её тень, ещё не оформившуюся, но уже лежащую между ними, как трещина во льду.
Вожак позвал её без свидетелей. Пока.
Она вошла в зал совета спокойно, выпрямив спину, сложив руки за спиной — не как дочь, а как наследница. Каждый шаг давался ей с трудом, не потому что она боялась споткнуться, а потому что тело отказывалось идти туда, где его будут менять, как шкуру на рынке. Но она шла — потому что не идти означало признать слабость, а слабость в этом зале приравнивалась к смерти. Очаг в центре тлел ровно, без пламени, лишь багровые угли пульсировали, как сердце умирающего зверя. Это был знак, древний, как сам клан: разговор будет не о войне, но и не о мире. О чём-то третьем, что стоит между ними, — о торге. О цене, которую платят не звоном металла, а живой плотью.
Отец стоял у каменной стены, в той части зала, где тени сгущались особенно плотно. Он выбрал это место не случайно — Инга знала его привычки. Когда вожак хотел казаться неприступным, он вставал к свету лицом. Когда ему было трудно — уходил в тень. Сегодня он прятался. Его тень на стене лежала неровно, ломалась о выступы скалы, и Инге на мгновение показалось, что перед ней не один волк, а два — тот, которым отец был, и тот, которым ему приходилось становиться. Вожак и просто мужчина. Стратег и отец. И эти двое сейчас боролись внутри него, и она не знала, кто побеждает.
— Сядь, — сказал он.
Голос его прозвучал глухо, как упавшая в глубокий снег сосновая шишка. Он не смотрел на неё — смотрел в стену, на резные знаки предков, будто искал у мёртвых совета, которого не мог найти в себе.
Инга не села. Она осталась стоять у входа, где свет очага ещё касался её лица, но не грел. Её тень легла на пол длинной, неподвижной полосой. Если это ловушка, она встретит её на ногах. Если это суд — тем более.
— Говори, — ответила она.
Слово между ними. Не грубое, не дерзкое — простое и прямое, как клинок, положенный на стол. Инга не отводила глаз. Она видела, как дёрнулся мускул на щеке отца — единственное, что выдало его напряжение. Обычно он был искуснее в самоконтроле, но сегодня что-то шло не так. Сегодня даже его каменное лицо давало трещины.
Он посмотрел на неё долгим взглядом — не суровым, не мягким. Взвешивающим. Инга знала этот взгляд. Так отец смотрел на оружие из серебряной стали, которое ему предстояло отдать в чужие руки, — с уважением, но без права на привязанность. В этом взгляде было всё: сожаление о том, что приходится делать, и решимость сделать это до конца.
— Кланы не живут чувствами, — начал он, и голос его зазвучал иначе, чем раньше, — тяжелее, глубже, будто не он говорил, а сама должность, которую он носил.
— Они живут равновесием. Ты знаешь это не хуже меня. Ты выросла на этих истинах, ты слышала их с тех пор, как научилась различать слова. Чувства переменчивы, как погода на перевалах. Сегодня светит солнце, завтра — буран, и если клан будет жить чувствами, его разорвёт на части при первой же буре. Равновесие — вот что держит нас. Равновесие сил, земель, крови.
Инга не ответила. Она знала: если перебить сейчас, разговор станет короче и жёстче. А ей нужно было услышать всё. До конца. Даже если каждое слово будет как игла под кожу. Она смотрела на отца и ждала. Волчица внутри неё не спала — она сидела, поджав лапы, и смотрела на вожака, и в её глазах тоже не было страха. Только ожидание.
— Горные волки ослаблены, — продолжил он, и теперь его голос стал тише, интимнее, будто он признавался в чём-то постыдном.
— Ты знаешь это. Ты видела списки потерь. Ты видела, сколько воинов не вернулось с последних стычек. Мы удержали перевалы — да. Но цена была высока. Кровь не ушла в снег бесследно. Она впиталась в камень, и камень помнит. Спроси у шамана, если мне не веришь. Спроси у горы. Каждая смерть — это трещина. Каждая потеря — это слабость, которую видят наши враги. А враги не дремлют. Барсы на севере точат когти о лёд и ждут, когда мы оступимся. Степные — те вообще не знают слова «терпение», но у них много воинов, и однажды это сыграет свою роль.
Он шагнул ближе. Тяжёлый шаг, от которого пол под ногами будто вздохнул.
— Нам нужен союз.
Вот оно.
Слово упало между ними, как камень в пропасть. Как гром среди скал. Инга услышала его не ушами — телом. Оно отозвалось где-то в груди, под рёбрами, там, где у обычных людей бьётся сердце, а у неё уже несколько лет была только пустота, выжженная потерями. Она стояла неподвижно, но внутри всё дрогнуло — не от боли, не от страха. От понимания. Понимания того, что сейчас начнётся торг, и товаром на этом торге будет она.
— С кем, — спросила Инга, хотя уже знала ответ.
Она знала его ещё до того, как вошла в этот зал. Знала с того момента, как услышала слово «союз». Знала, потому что вариантов у горных волков было немного — слишком мало, чтобы не догадаться.
— С лесными волками, — сказал вожак.
Её зверь внутри не шевельнулся. Ни рыка, ни оскала. Но Инга почувствовала, как мышцы на спине напряглись сами собой, будто готовясь к прыжку. Лесные волки. Те, с кем горные делили не границы — скорее, перемирие, которое держалось не на дружбе, а на общих врагах. Те, кто жил под кронами, а не под небом. Те, кто дышал сыростью, а не ветром. Чужие. Не враги, но и не братья. Так, соседи. Опасные соседи.
— Ты хочешь связать кланы браком, — сказала она. Не спросила — констатировала.
— Я хочу сохранить наш, — ответил он, и в его голосе на мгновение прорвалось то, что он всегда прятал: усталость, глубокая, как шахта, из которой добывают серебряную сталь.
— Я хочу, чтобы клан Ледяных Клыков не исчез через три поколения. Я хочу, чтобы наши дети не стали последними, кто помнит эти стены. Я хочу, чтобы имя нашего клана не стёрлось из памяти гор, как стираются следы на снегу.
Инга медленно выдохнула. Воздух в зале был спёртым, тяжёлым, пропитанным запахом золы и старого камня.
— У них есть воины, — сказала она сухо, как на совете, перечисляя пункты договора.
— Есть лес. Есть еда. Есть ресурсы, которых у нас нет, — древесина, речная рыба, пастбища на опушках. Всё это правда. — Она сделала паузу и добавила, чуть тише, но так же ровно:
— И есть наследник.
Отец кивнул. Медленно, тяжело, будто сам себе подтверждал приговор, который вынес раньше.
— Вальгард.
Имя прозвучало как удар тупым оружием. Не режущее — давящее. Оно не вспороло воздух, а обрушилось на Ингу всей своей чуждостью, всей своей незнакомой тяжестью. Она не знала этого имени. Никогда не слышала его вживую — только в донесениях, только в обрывках разговоров, которые она, как наследница, не должна была подслушивать, но подслушивала. Валь-гард. На языке лесных это, кажется, означало «защита» или «непреклонный». А может, «тяжёлый». Она не помнила точно, да и не хотела помнить. Ей не нравилось, как это имя звучало. Оно было слишком длинным, слишком чужим для её уха, привыкшего к коротким, отрывистым звукам горных имён.
Инга повернула голову к очагу, чтобы не смотреть на отца. В тлеющих углях ей почудилось движение, будто пепел пытался сложиться в знаки, которых она не понимала, или в лица, которых она не хотела видеть. Огонь всегда был ей безразличен — она не искала в нём пророчеств, не ждала ответов. Но сейчас, в эту минуту, ей вдруг захотелось, чтобы пламя вспыхнуло и сожгло всё это — зал, совет, договор, имя, которое всё ещё висело в воздухе, отравляя его.
— Ты спрашиваешь моего согласия? — спросила она наконец.
Голос её был ровным, но внутри всё дрожало — не от слабости, от ярости. От той самой ярости, которая не выплёскивается криком, а уходит вглубь, сворачивается там в тугой узел и ждёт. Ждёт момента. Ждёт возможности.
Вожак молчал слишком долго. Его молчание было ответом. Оно было хуже любого «нет». Потому что «нет» можно оспорить. На «нет» можно поднять голос, можно возразить, можно бросить вызов. Молчание — это приговор, который не обсуждают.
— Я сообщаю тебе решение, — сказал он наконец.
И вот тогда Инга повернулась к нему.
Медленно. Очень медленно. Так медленно, что воздух между ними, казалось, затвердел. Её движение было текучим, но не звериным — человеческим. Осознанным. Она поворачивалась к нему не как дочь к отцу, а как сила к силе. Её волосы, обычно заплетённые в тугую косу, сегодня были распущены, и сейчас они упали на плечи светлой волной, делая её одновременно моложе и опаснее. Моложе — потому что она выглядела как девушка, а не как наследница. Опаснее — потому что в этой девушке просыпалось то, что лучше было не будить.
В её взгляде не было слёз. Не было истерики. Даже обиды — и той не было. Лишь холодная, отточенная ярость — та, что не ломает, а точит. Та, что не кричит, а запоминает. Та, что не прощает. Она смотрела на отца и видела не вожака, не защитника, не того, кто учил её стоять прямо и не отводить глаз. Она видела человека, который только что продал её. Продал за воинов, за лес, за еду, за безопасность границ. Продал, потому что так было выгодно клану. И она не могла винить его за это — и именно это бесило сильнее всего. Потому что где-то в глубине души она понимала: он прав. И от этого понимания её ярость становилась только чище. Только острее.
— Я — не разменная сталь, — произнесла она, и каждое слово было холодным.
— И не залог.
— Ты — наследница, — ответил он, и в его голосе прозвучало то, что она не ожидала услышать. Не власть. Не приказ. Просьба. Мольба, замаскированная под утверждение. — А это значит — больше, чем просто волчица. Больше, чем просто женщина. Больше, чем дочь. Ты — будущее клана. И будущее иногда требует жертв. Не только от тех, кто стоит в строю. Но и от тех, кто стоит во главе.
— Значит — меньше, чем человек? — тихо уточнила она, и её голос упал до шёпота, до того уровня, где слова перестают быть оружием и становятся просто болью.
Он не ответил. И это молчание было самым честным, что он мог ей дать.
В этот момент двери зала распахнулись.
Старейшины вошли без спешки, один за другим. Седые, израненные, пережившие больше зим, чем Инга могла сосчитать, даже если бы захотела. Их было семеро — по числу первых родов, основавших клан, и каждый из них носил на теле шрамы, которые говорили громче любых речей. Шрамы не просто воинов — вождей. Тех, кто когда-то сам держал перевалы, сам водил отряды в бой, сам терял детей и братьев. Теперь они сидели в зале совета и решали судьбы — не свои, чужие. Чужие жизни были для них фигурами на доске. Чужая кровь — валютой.
Инга смотрела на них, как они входят, и с каждым новым лицом её презрение росло, как снежный ком, катящийся с горы. Она знала их всех. Знала с детства. Дядюшка Торс, который когда-то учил её вырезать свистульки из дерева, — теперь он смотрел на неё и видел связующую нить между кланами. Дедушка Орм, самый старый из всех, чьи руки дрожали, но голос оставался твёрдым, как скала, — он когда-то рассказывал ей сказки о Белене, а теперь будет говорить о выгоде и территориях. Все они когда-то были частью её мира — не чужими, почти родными. Теперь они стали судьями. Или оценщиками. Или просто стариками, которые слишком долго живут и начинают путать мудрость с расчётом.
Они не смотрели на неё как на девочку. Они не видели в ней ту, что когда-то сидела у них на коленях, просила показать шрам на плече или спрашивала, правда ли барсы рождаются из льда. Они смотрели на неё как на инструмент. На живой ключ, который откроет ворота лесных земель. На мост, по которому пройдут их воины и их товары. На утробу, которая однажды принесёт наследника — общего наследника, в котором смешается кровь гор и леса. Они смотрели на неё и уже делили то, чего ещё не было, — власть, влияние, будущее.
Инга чувствовала, как внутри поднимается тошнота. Не от страха — от отвращения. Её тело перестало принадлежать ей в ту самую минуту, когда отец произнёс слово «союз», но сейчас, под взглядами старейшин, это ощущение стало физическим. Она чувствовала их глаза на своей коже, как прикосновения чужих пальцев — оценивающие, холодные, безразличные. Они смотрели на неё, и она знала, что они видят. Не лицо. Не клинок на бедре. Не шрамы на предплечьях — заработанные, между прочим, в тренировках и стычках, которые они же и одобряли. Нет. Они видели товар. И товар этот нужно было оценить.