Книга О снеге, клыках и звёздном свете - читать онлайн бесплатно, автор Алёна Пастухова. Cтраница 4
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
О снеге, клыках и звёздном свете
О снеге, клыках и звёздном свете
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

О снеге, клыках и звёздном свете

— Ты должна выслушать совет, — сказал Торс, выходя вперёд.

Его голос был шершавым, как скала под снегом. Когда-то этот голос пел ей колыбельные — или ей казалось, что пел, память детства ненадёжна. Теперь он произносил слова, от которых у неё сводило челюсть. Инга перевела взгляд с отца на старейшин и обратно. Она была окружена. Не врагами — своими. И это было хуже любой засады, потому что от врагов можно отбиться клинком. От своих — нечем. Только словами. А слова здесь ничего не решали.

Инга кивнула, не разжимая челюстей. Её лицо было маской — той самой, которую она училась носить с детства, с тех пор как отец впервые сказал: «Наследница не плачет. Наследница не кричит. Наследница слушает и запоминает». Она запоминала. Запоминала каждое лицо, каждый голос, каждое слово. Придёт время — и она вспомнит всё.

— Говорите, — сказала она.

Голос её был ровным. Даже слишком ровным. Таким ровным, что Торс на мгновение осёкся и бросил быстрый взгляд на вожака, будто спрашивая: «Она точно смирилась?». Но отец не ответил. Он стоял у стены, неподвижный, как статуя, и только глаза его жили — следили за дочерью с напряжением, которого не видел никто, кроме неё.

Они говорили долго.

О землях, которые уходят из-под лап, потому что клан теряет воинов, и каждую зиму охранять границы становится всё труднее. О том, что пастбища на восточных склонах истощены, и нужно искать новые источники пищи. О барсах, что не забывают старых троп и однажды вернутся — не за данью, не за переговорами, а за кровью. О том, что лесные волки держат перевалы с другой стороны, и если они решат, что союз с горными им невыгоден, эти перевалы станут не защитой, а ловушкой. О том, что Белена благоволит тем, кто умеет ждать — но не тем, кто упрямо стоит на одном месте. О том, что мир меняется, и если горные волки не изменятся вместе с ним, они останутся в прошлом. И о ней. О том, какую роль она сыграет во всём этом.

— Этот союз укрепит оба клана, — сказал Торс, и его голос был полон той уверенности, которая бывает только у людей, никогда не стоявших на краю пропасти.

— Ты станешь связующей нитью, — добавил Орм, и его выцветшие глаза на мгновение встретились с её глазами. Он хотя бы смотрел на неё, не отводя взгляда. Может, в нём ещё осталось что-то от того старика, что рассказывал ей сказки. А может, и нет.

— Ты будешь в безопасности, — сказал третий старейшина, тот, чьё имя она даже не хотела вспоминать. Он сказал это так, будто делал ей одолжение. Будто безопасность была тем, чего она искала. Будто она вообще что-то искала, кроме права самой выбирать свою судьбу.

Безопасность. Они говорили о безопасности, как о величайшем даре, который могут ей предложить. Они не понимали — никто из них не понимал, — что Инга никогда не искала безопасности. Она искала силу. Она искала свободу. Она искала право стоять на верхней террасе и знать, что никто не посмеет решать за неё, как ей жить и с кем делить дыхание. А они предлагали ей клетку и называли это защитой.

Инга слушала.

Каждое слово входило в неё и застревало где-то внутри, не находя выхода. Она не перебивала — это было бы слабостью. Она не спорила — это было бы бесполезно. Она просто стояла и слушала, как её жизнь превращают в пункт договора, в параграф, в строчку, которую можно вычеркнуть или переписать, если что-то пойдёт не так.

И с каждым словом внутри неё что-то медленно, методично замерзало.

То самое, что когда-то было тёплым. То самое, что смеялось, когда Рунольф подбрасывал её в воздух и ловил, а она визжала от восторга и требовала «ещё!». То самое, что плакало, когда Свейн не вернулся, и она просидела у его клинка целую ночь, не в силах уйти. То самое, что верило отцу. Верило безоговорочно, как верят только дети, — что он защитит, что он не даст в обиду, что он всегда будет на её стороне. Это замерзало. Покрывалось коркой льда, твёрдой и прозрачной, через которую уже не пробивался свет.

Когда-то давно, ещё до смерти братьев, она слышала от шамана фразу, которую тогда не поняла: «Камень не мёртв — он спит. Лёд не пуст — он ждёт». Теперь она понимала. Лёд — это не отсутствие жизни. Лёд — это жизнь, которая научилась ждать. И она ждала. Ждала, пока они закончат. Ждала, пока они выговорятся. Ждала, пока её ярость перестанет быть огнём и станет льдом.

— А если я откажусь? — спросила она, когда голоса стихли.

Вопрос повис в воздухе, и Инга увидела, как переглянулись старейшины. Они не ожидали этого вопроса — или ожидали, но надеялись, что он не прозвучит. Они надеялись, что она смирится. Что она будет послушной. Что она, в конце концов, просто женщина, а женщины в их мире должны подчиняться.

Тишина была ответом.

Но Инге не нужны были слова. Она читала ответ в их глазах, в том, как Торс отвёл взгляд, как Орм сжал посох, как третий старейшина нервно облизал губы. Если ты откажешься, говорили их молчаливые лица, ты перестанешь быть наследницей. Ты станешь обузой. Ты подведёшь клан. Ты предашь память о тех, кто погиб, чтобы ты стояла здесь и могла отказываться. Ты станешь никем.

Потом вожак произнёс:

— Тогда ты подорвёшь всё, ради чего погибли твои братья.

Вот это было ударом.

Не громким. Не показным. Точным. В самое сердце — туда, где ещё теплилось что-то живое под слоями льда. Инга знала, что он скажет это. Знала с того момента, как услышала слово «союз». Но знание не притупило боль. Оно только сделало её острее, потому что она понимала: отец не угрожает. Он констатирует. Он говорит правду, которую она сама не хотела признавать. Её братья погибли за этот клан. За эти стены. За этот камень. И если сейчас она откажется, их смерть станет напрасной. Клан ослабнет, союз не состоится, и через несколько лун горные волки могут перестать существовать.

Он бил по самому больному — по любви к мёртвым. По тем самым братьям, которые выжгли в ней пустоту, а теперь требовали из этой пустоты новой жертвы. И он знал, куда бьёт. Знал — и всё равно ударил. И за это она ненавидела его сейчас. Ненавидела и любила одновременно, потому что он был прав, и это правда разрывала её изнутри.

Инга опустила взгляд.

На мгновение — всего на мгновение — она позволила себе слабость. Мысль о тех, кого больше не было. О пустых местах в зале, где когда-то стояли они — Рунольф, широкий, громкий, всегда занимавший слишком много пространства. Свейн, тихий, незаметный, но такой надёжный. Третий, младший, чьё имя она запретила себе произносить, чья тень до сих пор стояла у неё за плечом. О голосах, которые больше не прозвучат ни в этом зале, ни на совете, ни в бою. Их нет. Осталась только она. И то, что она сделает сейчас, определит, стоили ли их смерти хоть чего-нибудь.

Она думала о матери, которая после смерти младшего перестала выходить на террасу. О её глазах, пустых и сухих, как русло пересохшей реки. О том, как мать однажды взяла её за руку и сказала: «Ты теперь за всех. За меня. За отца. За них». Тогда Инга не поняла. Теперь понимала — до тошноты, до дрожи в коленях, до желания закричать и разбить эту тишину вдребезги.

Когда она снова подняла голову, её лицо было спокойным. Идеально спокойным — таким, каким его выучили видеть старейшины. Маска застыла. Лёд окреп. Ни одна трещина не выдала того, что происходило внутри.

— Я приму союз, — сказала она.

Старейшины переглянулись. Кто-то облегчённо выдохнул — этот звук она запомнила, он был ей отвратителен, как запах падали. Кто-то — с сожалением, и это было почти приятно. Хоть кто-то понимал, что сейчас произошло. Хоть кто-то видел, что они только что сломали в ней что-то важное.

— Но не думайте, — продолжила Инга, и голос её зазвучал иначе — звонче, твёрже, острее, как клинок, который вынимают из ножен, — что я делаю это из покорности.

Она посмотрела на отца. Прямо в глаза. Взгляд в взгляд. Волчица внутри неё больше не спала — она стояла, расправив плечи, и смотрела на вожака с вызовом, который не могли заметить старейшины, но который отец не мог не почувствовать.

— Я делаю это потому, что понимаю цену. Я понимаю, что стоит на кону, — возможно, лучше, чем вы все вместе взятые. И потому, что если уж меня связывают — она сделала паузу, давая словам улечься в камень, в воздух, в память.

— Я стану узлом, который выдержит. Узлом, который не развяжется ни от времени, ни от давления, ни от чужой воли. Я стану тем, что держит. А не тем, что рвётся.

Вожак долго смотрел на неё. Его лицо оставалось каменным, но Инга знала этот камень. Она выросла на нём. Она знала каждую его трещину, каждую неровность, каждый скол. И сейчас она видела, как под этим камнем что-то движется — что-то, похожее на гордость и боль одновременно.

— Ты сильнее, чем я хотел бы, — сказал он тихо, почти про себя.

И в этих словах было всё. Вся его любовь — та, которую он никогда не умел выражать, но которая от этого не становилась меньше. Весь его страх — тот самый страх, о котором говорил шаман, и который делает осторожным. Всё его сожаление — о том, что он не мог дать ей другую судьбу. И вся его гордость — за то, кем она стала вопреки всему.

— А ты слабее, чем думаешь, — ответила она так же тихо.

Она не хотела, чтобы это услышал кто-то ещё. Это было только для него. Для отца, который когда-то носил её на плечах, который учил её держать клинок, который показал ей, что значит быть вожаком. Она говорила не чтобы ранить. Она говорила правду. Потому что он был слаб — не как воин, не как лидер, а как человек, который не смог защитить свою дочь от того, что сейчас с ней сделали. И она хотела, чтобы он это знал.

Очаг вспыхнул — внезапно, резко, будто кто-то невидимый подбросил в угли сухой смолы. Пламя взметнулось до самого свода, осветив лица старейшин, выхватив из темноты их растерянные, удивлённые, почти испуганные глаза. Инга не обернулась на огонь. Она смотрела только на отца, а отец — на неё, и в этом обмене взглядами было больше, чем во всех словах, что прозвучали сегодня в этом зале.

Инга развернулась и вышла.

Она не просила разрешения удалиться. Она не кланялась старейшинам. Она прошла мимо них, как проходят мимо пустого места, и её плащ взметнулся за спиной, как крыло. Она не видела их лиц, но чувствовала их взгляды — ошарашенные, возмущённые, а может, и восхищённые. Ей было всё равно. Пусть смотрят. Пусть запоминают. Пусть рассказывают друг другу, как наследница ушла, не поклонившись. Ей было плевать.

И никто из старейшин не заметил, как в тени очага на мгновение мелькнул холодный, чужой свет — словно где-то высоко над горами звезда чуть сдвинулась со своего места, меняя узор на небе.

Когда двери зала закрылись за её спиной, она остановилась. Грудь вздымалась, дыхание было частым — только сейчас, в одиночестве, она позволила себе эту слабость. В висках стучало. Пальцы дрожали — она сжала их в кулак, но дрожь не ушла. Она чувствовала, как внутри борются две силы. Одна хотела вернуться, выхватить клинок и показать этим старым пням, что бывает с теми, кто смеет распоряжаться её жизнью. Другая хотела просто уйти — в горы.. в снег, в ту самую пропасть, где исчезают тела и не остаётся следов. Но ни та, ни другая не победили. Потому что она была наследницей. А наследница не убегает и не мстит. Наследница выжидает.

Инга прислонилась спиной к холодной стене коридора. Камень был ледяным, шершавым, настоящим. Он не лгал. Не торговал. Не решал судьбы. Он просто был — как она сама хотела быть.

— Я — разменная сталь, — прошептала она в пустоту.

Пустота не ответила, но ей показалось, что гора под ногами чуть заметно вздохнула — то ли в знак согласия, то ли в предчувствии того, что наследница Ледяных Клыков ещё покажет всем, кто она на самом деле. Не инструмент. Не залог. Не нить, которую можно дёргать.

Узел.

Узел, который держит. Или душит — как к нему подойти.


Частьчетвертая. Треснувшийочаг.

В зале совета стало тише, чем прежде. Не та тишина, что наступает после бури, — та хотя бы пахнет свежестью и обещает покой. Эта тишина была иной: плотной, вязкой, пропитанной пеплом и недосказанностью. Она не обещала ничего. Она сжимала стены, давила на своды, и даже камень, казалось, дышал через силу, будто каждый вдох давался ему с трудом.

Очаг всё ещё горел — слишком ярко для разговора, в котором не было ни победителей, ни проигравших, а только выжившие. Слишком жарко для зала, где только что решили судьбу той, что не имела права голоса. Пламя плясало в каменной чаше, выбрасывая вверх золотые искры, и в их свете, лица старейшин выглядели так, словно их вырезали из того же камня, что и стены: такие же древние, такие же неподвижные, такие же покрытые трещинами, которые время не лечит, а только углубляет.

Вожак смотрел на дверь.

Дверь, за которой исчезла его дочь. Дверь, которая закрылась за ней без стука, без поклона, без единого слова прощания. Он смотрел на неё дольше, чем позволяли обычаи, дольше, чем позволяло достоинство вожака, дольше, чем позволяла та каменная маска, которую он носил на лице с тех пор, как принял власть. Его плечи казались тяжелее, чем минуту назад, — не метафора, не игра теней. Они действительно опустились, будто на них легла не только судьба клана, но и то, что нельзя было назвать вслух. Вес невысказанного. Вес взгляда, который он только что выдержал и который теперь будет преследовать его в снах — голубо-серый, холодный, дочерний. Вес вопроса, который Инга не задала, но который он услышал: «Ты правда думаешь, что я тебя прощу?»

Он знал ответ. И ответ этот не грел.

Пальцы его правой руки всё ещё сжимали левое предплечье — тот самый жест, который Инга знала с детства. Жест, означавший крайнюю степень напряжения, когда зверь внутри рвётся наружу, а вожак не может ему этого позволить. Сейчас зверь молчал. Не от смирения — от усталости. Даже волк внутри него понимал: сделанного не воротишь.

— Она примет, — сказал один из старейшин, нарушив молчание первым.

Голос его прозвучал хрипло, как треск старого дерева под толщей мокрого снега. Это был Орм — тот самый, что когда-то рассказывал Инге сказки о Белене. Он смотрел на дверь иначе, чем остальные: не с облегчением, не с расчётом, а с чем-то похожим на стыд. Стыд старика, который прожил долгую жизнь и успел понять, что мудрость и жестокость иногда носят одно лицо. Его пальцы, скрюченные возрастом, вцепились в навершие посоха, и костяшки побелели — то ли от напряжения, то ли от холода, который не имел отношения к погоде.

— Она примет условия. Она уже приняла, вы слышали её слова. Но не простит.

Слова упали в тишину, как камни в глубокий колодец, — без всплеска, без эха. Каждый из присутствующих поймал их и взвесил по-своему.

— Нам не нужно её прощение, — отозвался другой старейшина, тот, что сидел ближе к огню и чьё лицо было изрезано шрамами, как старая боевая шкура. Его звали Хаген, и он всегда говорил то, что думал, не тратя времени на украшательства.

— Нам нужна её сила. Её клинок. Её спина, которая не гнётся. Прощение — это для шаманов и для мёртвых. Живым нужно другое. Живым нужен союз, который удержит перевалы, когда снег сойдёт и барсы снова начнут шевелиться на своих ледниках.

Он говорил уверенно, жёстко, как и подобало тому, кто провёл в боях больше лун, чем Инга прожила. Но даже в его голосе, под слоем стали и прагматизма, слышалось что-то ещё — то ли сомнение, то ли неловкость, которую он сам не сумел бы назвать. Он не смотрел на дверь. Он смотрел в огонь. И это был плохой знак: Хаген никогда не прятал глаз, если был уверен в своей правоте.

Вожак медленно повернулся.

Движение было тяжёлым — не угрожающим. Просто тело вожака двигалось так, словно каждое движение требовало от него больше сил, чем он мог себе позволить. Он посмотрел на Хагена — не с гневом, не с осуждением. С усталостью. С той особой, глубокой усталостью, которая приходит не от недосыпа, а от понимания, что ты делаешь всё правильно — и всё равно чувствуешь себя предателем.

— Ошибаешься, — произнёс он.

Слово было коротким, но весило больше, чем все речи, что прозвучали сегодня в этом зале. Хаген дёрнул головой, будто получил пощёчину, но смолчал. Вожак обвёл взглядом остальных — каждого из семерых, по очереди, не пропуская ни одного лица.

— Нам нужно и то, и другое. Её сила — да. Без неё этот союз не продержится и одной зимы. Лесные волки уважают только то, что может дать отпор. Если они почувствуют, что наша наследница сломлена, что она — просто пешка в чужой игре, они растопчут договор раньше, чем высохнут чернила на пергаменте. Им нужна Инга, а не тень Инги. Им нужна та, что сегодня разделала молодого воина на тренировочной площадке, даже не запыхавшись. Им нужна та, что стоит на верхней террасе и смотрит на мир так, будто он ей что-то должен.

Он сделал паузу, и в этой паузе было больше смысла, чем в иных речах.

— Но нам нужно и её прощение. Потому что если она не простит — не нас, не меня, а саму необходимость этого союза, — её сила обратится против нас. Не сегодня. Не завтра. Но однажды — обязательно. Клинок, который держат против воли, всегда находит способ ранить руку, что его сжимает.

Старейшины переглянулись. В этих взглядах не было удивления — они слишком стары, чтобы удивляться. В них не было страха — они слишком горды, чтобы бояться. В них была усталость. Та самая, что накапливается в костях за долгие зимы, проведённые в заботах о клане. Усталость от решений, которые всегда плохи, — просто одно чуть менее ужасно, чем другое. Усталость от необходимости выбирать между кровью и кровью.

— Но получим мы лишь одно, — закончил вожак, и его голос упал до шёпота.

— И я не знаю, что именно.

Тишина вернулась — теперь ещё плотнее. Даже огонь, казалось, притих, вжался в угли, не желая трещать. Искры больше не взлетали. Дым поднимался ровной, почти прямой струёй, и в его изгибах чудились то ли знаки, то ли предупреждения, то ли просто игра усталых глаз.

— Союз с лесными даст нам передышку, — заговорил Торс, тот, что учил Ингу вырезать свистульки и чей голос теперь звучал как скрежет жерновов. Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, будто боялся, что неправильно подобранное выражение обрушит своды пещеры.

— Их воины перекроют нижние тропы. Те самые, что мы не можем держать из-за нехватки дозорных. Их запасы — зерно, рыба, вяленое мясо — позволят нам пережить зиму, если она окажется долгой. А она окажется долгой. Шаман говорит, что Белена готовит нам испытание. Снег будет лежать до середины весны, а может, и дольше. Без союза мы начнём голодать раньше, чем растают перевалы.

Он замолчал, облизнул губы — сухие, потрескавшиеся от холода и возраста — и добавил тише:

— Мы все это знаем. Цифры лежат перед нами. Потери за последний год — две дюжины воинов. Это невосполнимо. Мы не плодимся быстро, мы никогда не плодились быстро, потому что горы не терпят слабых, а слабые рождаются даже у сильных. Если мы не заключим этот союз сейчас, через пять зим нас будет слишком мало, чтобы удержать даже верхние террасы. Мы станем воспоминанием. Ещё одним именем на стене, которое никто не прочтёт.

— А барсы? — спросил кто-то из глубины зала.

Голос был тихим, почти бесцветным, но слово упало в тишину, как раскалённый уголь в сухой мох. И занялось.

Их всегда упоминали с осторожностью. Не из страха — из памяти. Из знания. Барсы были не просто врагами. Они были тенью, которая лежала на северных перевалах с тех пор, как мир раскололся на формы. Они не торговали, не заключали союзов, не признавали границ. Они приходили, когда их не ждали, и уходили, когда их переставали искать. Их удары были быстрыми, как падение лавины, и такими же беспощадными. И они помнили. Помнили каждую смерть, каждое оскорбление, каждую пядь земли, которую когда-то считали своей. Память у них была длиннее, чем у волков, и злее.

Вожак не ответил сразу. Он стоял, глядя в огонь, и тени на его лице двигались, будто что-то живое пыталось прорваться сквозь каменную маску.

— Барсы не забывают, — произнёс он наконец.

— Это не догадка. Это истина, проверенная веками. Они не торгуются, как степные. Они не предлагают перемирий, как лесные. Они не шлют послов и не читают договоров. Они ждут. Ждут, когда мы ослабнем. Ждут, когда наши дозорные уснут на посту. Ждут, когда снег заметёт тропы достаточно глубоко, чтобы мы не заметили их приближения. И когда этот момент настанет — а он настанет, рано или поздно, — они ударят. Не ради добычи. Не ради земель. Ради того, чтобы доказать себе, что они всё ещё сильны. Что Снежная Звезда всё ещё смотрит на них и не отводит глаз.

Он шагнул ближе к очагу. Каждый шаг отдавался в каменном полу глухим стуком — не шаги, а удары сердца, которое бьётся слишком медленно для живого существа. Он наклонился, поднял с кучи у очага сухую ветку — можжевельник, по запаху — и бросил её в огонь. Пламя взвилось, жадно пожирая подношение, и на мгновение осветило лица всех, кто был в зале. Старые. Израненные. Знающие цену ошибкам. Лица тех, кто принимал решения, от которых зависели жизни, и кто жил с последствиями этих решений. Лица тех, кто когда-то был молодым и сильным, а теперь мог только советовать — и ждать, когда их советы примут или отвергнут.

— Если союз состоится, — продолжил вожак, не оборачиваясь от огня, — мы выиграем время. Не победу. Победа — это слово для сказаний, а не для жизни. Время. За которое мы сможем восстановить силы. Вырастить новых воинов. Укрепить перевалы. Подготовиться к тому, что однажды придёт с севера. И оно придёт. В этом я уверен так же, как в том, что снег выпадет следующей зимой.

Он замолчал, и пламя отразилось в его глазах — не тепло, не свет, а что-то третье, чему нет названия.

— А если нет? — спросил Хаген.

Вопрос был задан ровно, почти безразлично, но каждый в зале понял: это не праздное любопытство. Это запрос на пророчество. На знание будущего, которого не может дать ни один шаман, потому что будущее не написано — оно только пишется.

Вожак помолчал. Так долго, что кое-кто из старейшин начал беспокойно переглядываться. Так долго, что огонь успел пожрать ветку и улечься обратно, в багровые угли. Так долго, что тени на стенах замерли, будто тоже ждали ответа.

— Тогда следующая война придёт не с гор, — сказал он наконец.

— Она придёт изнутри.

Слова упали — и остались лежать. Их никто не подхватил, никто не оспорил. Потому что все понимали, о чём он говорит. Не о барсах. Не о лесных. Не о степных. О ней.

Старейшины поняли его без пояснений. Им не нужны были слова, чтобы представить то, о чём он молчал. Они видели Ингу сегодня. Видели, как она стояла перед ними — прямая, холодная, острая, как клинок из серебряной стали. Видели, как она слушала их речи и не перебивала — не из уважения, а из презрения. Видели, как она ушла, не поклонившись, не спросив разрешения, не признав их власти. Если этот клинок сломается — клан истечёт кровью, которой и так осталось мало. А если этот клинок решит, что его держат не те руки Если этот клинок решит, что он сам выберет, куда ударить

Инга была клинком. Лучшим, что выковал этот клан за последние поколения. Она была остра, прочна, верна — пока. Но клинок, который слишком долго держат в ножнах против его воли, который лишают права выбирать собственную битву, который передают из рук в руки, как вещь, — такой клинок может однажды решить, что ему некуда возвращаться. Что ножны, в которые его затолкали, — не дом, а клетка. И тогда он найдёт выход сам. И не факт, что этот выход устроит тех, кто его запер.

— Ты боишься за неё, — сказал Орм.

Это не был вопрос. Старик произнёс эти слова так, как говорят о том, что видят все, но никто не решается назвать. Он смотрел на вожака не с осуждением — с пониманием. С тем особым пониманием, которое приходит только тогда, когда сам терял детей и знаешь, что это такое: любить того, кого отправляешь на смерть. Или на союз, что иногда одно и то же.

Вожак выпрямился. Медленно, будто распрямляя не только спину, но и что-то внутри себя, что согнулось под тяжестью этого дня.

— Я боюсь за клан, — ответил он.

Голос его был твёрд, но Орм услышал в нём то, чего не услышали остальные. И Хаген услышал. И Торс. Все они, старые воины, старые вожаки, старые отцы, услышали правду, которая пряталась за этими словами: «Я боюсь за неё больше, чем за всех вас вместе взятых, но я не могу этого сказать, потому что вожак не имеет права любить кого-то одного больше, чем клан».

— А она — его будущее, — продолжил вожак. — Даже если ненавидит меня за это. Даже если никогда не простит. Даже если однажды плюнет на мою могилу и не вспомнит моего имени. Она — то, что останется, когда меня не станет. Она — то, что удержит эти стены, когда все мы уйдём к праотцам. И если ради этого нужно, чтобы она меня ненавидела, — пусть ненавидит. Я выдержу. Я многое выдержал. Выдержу и это.