Книга О снеге, клыках и звёздном свете - читать онлайн бесплатно, автор Алёна Пастухова. Cтраница 34
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
О снеге, клыках и звёздном свете
О снеге, клыках и звёздном свете
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

О снеге, клыках и звёздном свете

— Ты, — сказал он. — Ты слишком доверяешь ей.

— Отец...

— Молчи. — Он поднял руку. Резко. — Ты держала её при себе. Ты знала, какая она. Ты знала, что она способна на всё. И ты позволила ей остаться. Ты позволила ей следить за старейшинами. Ты дала ей власть, которой у неё не должно было быть. Ты дала ей цель. И вот результат.

Он указал на Люту — на её распростёртое тело, на кровь, на улыбку.

— Семь старейшин мертвы. Семеро. Убиты в своих постелях, как скот. Ночью. Без суда. Без совета. Их жёны проснулись рядом с трупами. Их дети узнают, что их отцы мертвы, и не поймут, за что. Их роды потребуют ответа. А я не смогу его дать. Потому что ответа нет. Есть только безумица на полу и наследница, которая её покрывала.

Инга выдержала его взгляд.

— Из-за меня? — переспросила она. — Или из-за них?

Берг нахмурился.

— Что?

— Старейшины были предателями, — сказала Инга. Она говорила ровно. Спокойно. Так, как говорила бы на совете. — Они готовили заговор. Против меня. Против тебя. Против союза. Они хотели убить лесных. Хотели сорвать договор. И они хотели убить меня, если я стану им мешать. Ты знаешь это. Ты наверняка и сам видел, что Орм слишком часто отводил взгляд. Ты знал, что они что-то замышляют. Просто не мог доказать.

— Это не даёт ей права убивать их, — отрезал Берг.

— А что даёт? — Инга шагнула вперёд. — Они были старейшинами. Их нельзя было обвинить без доказательств. Их нельзя было судить без совета. Они были неприкосновенны. Ты сам говорил: обвинение без доказательств — это раскол. Ты сам боялся идти против них. Ты сам ждал, что они сделают первый шаг. А Люта не боялась. Она сделала то, на что у нас не хватило рук. Да, это было без суда. Да, это было без совета. Но результат — тот же. Предатели мертвы. Клан спасён. Ты можешь злиться на неё. Можешь ненавидеть её. Но ты не можешь сказать, что она была неправа.

Берг смотрел на неё долго. Очень долго. В комнате было тихо, только трещало полено в очаге да слышалось тяжёлое дыхание Люты на полу. Потом он заговорил — медленно, с расстановкой, как говорят, когда хотят, чтобы каждое слово было услышано:

— Ты знаешь, чего боялся совет?

Инга молчала.

— Не твоей силы, — сказал Берг. — Не твоего клинка. Они боялись того, что ты не будешь слушать. Что ты будешь делать то, что считаешь нужным. Что ты не станешь играть по их правилам. Они боялись, что ты станешь вожаком. Потому что вожак, который не слушает совет, — это не вожак. Это тиран.

Он помолчал. Потом продолжил:

— Я догадывался. Я видел, как они смотрят на тебя. Как они шепчутся за твоей спиной. Как они замолкают, когда ты входишь. Я знал, что они готовят что-то. Но я не мог ничего сделать. Потому что если бы я пошёл против них, они бы подняли клан. Они бы сказали, что я обезумел. Что я готовлю почву для дочери-тирана. Что я предаю память предков. И тогда всё, что мы строили, рухнуло бы.

Он снова помолчал. Дольше. Тяжелее.

— Но теперь они мертвы. И знаешь, что это значит?

— Что?

— Что теперь я должен лгать. Всему клану. Сказать, что это была внутренняя расправа. И никто не должен узнать, что это сделала твоя тень. Потому что если узнают — тебя обвинят. Меня обвинят. Клан расколется. И всё, ради чего мы это делали, пойдёт прахом.

Он был близко.. Так, что она почувствовала его усталость — тяжёлую, как камень на плечах. Как гору. Как всё, что он носил столько зим.

— Ты этого хочешь?

— Нет, — сказала Инга.

— Тогда что ты предлагаешь?

Инга помолчала. Она думала об этом всю дорогу от комнаты Люты до покоев отца. Всю дорогу, пока тащила её по переходам, чувствуя, как под пальцами хрустит её сломанное плечо. И она знала ответ.

— Никто не должен узнать правду, — сказала она. — Официально — старейшины мертвы от внутренней распри, как ты и сказал. Заговор раскрыт. Предатели казнены. Клан избавился от врагов. Никто не спросит, кто именно их убил. Значит, никто не сможет протянуть к нам когти. Ведь мы защищались. Мы защищали клан от предателей.

Берг усмехнулся. Криво. Горько.

— Ты говоришь, как вожак.

— Я говорю, как твоя дочь.

Он поднялся. Подошёл к ней. Положил ладонь ей на плечо — тяжёлую, тёплую, шершавую. И посмотрел в глаза. Долго. Так, как смотрел только в самые важные минуты.

— Люта исчезнет, — сказал он. — Уйдёт с тобой. Или скроется. Её имя не должно звучать. Если она ещё раз сделает что-то без твоего ведома — я убью её сам. Ты поняла?

— Поняла.

— И ещё. Никто не должен знать, что она была здесь. Никто. Ты поняла?

— Поняла.

Он убрал руку. Отвернулся. Прошёл к столу, сел, снова уставился в огонь.

Инга не уходила. Она стояла и смотрела на его спину — прямую, напряжённую, старую. И знала: он не закончил. Что-то осталось. Что-то, что он не сказал. И это что-то было важнее всего остального.

— Отец, — сказала она.

Он не обернулся.

— Что мы скажем их родным?

Берг молчал долго. Так долго, что Инга успела услышать, как трещит полено, как капает кровь с губы Люты, как бьётся её собственное сердце. Потом он заговорил — тихо, ровно, как говорят с самим собой:

— Род Орма — самый сильный. У него двое сыновей. Оба — воины. Оба — с гонором. Они не поверят, что их отец был предателем. Они потребуют доказательств. И если мы не дадим их — они пойдут против нас.

Берг обернулся. Его лицо было жёстким. Усталым. Он явно не знал, что сказать.. Инга сощурилась и в ее глазах вспыхнул холодный, расчётливый огонь.

— Мы скажем, что старейшины были отравлены, — сказала она. — Не убиты. Отравлены. Яд — в вине. На пиру. Или в их собственных домах. Это был заговор. Мы скажем, что нашли след. Что это Калле отравил вино, как сделал с лесными, что он хотел устроить разлад в клане. Разлад с своими сообщниками. Что до казни он успел проникнуть в дома старейшин и осквернить их погреба.

Инга смотрела на отца. Долго.

— Мы дадим им виновного. Одного. Того, кто уже мёртв. И никто не узнает правду. Ведь крыс в нашем клане больше нет.

— Это мерзкая ложь, — сказал отец, скривив губы, но он понимал, что эта ложь поможет удержать власть.

— Да, — ответила Инга. — Это ложь. Но это ложь, которая сохранит клан.

Берг отвернулся. Снова сел к столу. Снова уставился в огонь. И больше не сказал ни слова.

Инга забрала Люту. Вышла из покоев. Прикрыла дверь.

Отец остался один. Со своей усталостью. С ложью. Со своим кланом, который ещё не знал, что его старейшины мертвы.

А Инга пошла по переходам — к себе. Ненадолго. Чтобы дождаться, когда отец уснёт.


Часть пятая. Прощание.

Утро пришло серым.

Не рассветом — именно серым: небо налилось свинцом, низкое, тяжёлое, и снег под ногами казался грязным, будто его посыпали пеплом. Ветра почти не было, и от этой тишины воздух становился плотным, как вода перед грозой. Горное поселение просыпалось медленно, нехотя, будто само не верило, что этот день наступил. Двери открывались с задержкой, дым из кровель поднимался вяло, и даже кузницы молчали — горны не раздували, молоты не били. Всё замерло. Всё ждало.

Уллу вывели из нижнего яруса на рассвете.

Она была одета в дорожное: тёмная шерстяная туника, тёплый плащ с меховой оторочкой, крепкие сапоги, которые ей выдали в кладовой — не новые, но ещё хорошие, с двойной подошвой и подбитыми носками. Волосы заплетены в тугую косу, чтобы не мешали в пути. На плече — небольшая сумка с вещами: смена белья, гребень, маленький мешочек с сушёными травами, фигурка волка, которую отец вырезал ей в детстве, и засушенный эдельвейс, который она хранила с того лета, когда они с матерью ходили на южный склон.

Она шла сама. Не под руки. Не под натиском стражей. Просто шла, и по бокам от неё — четверо воинов в таком же походном облачении, с тяжелым оружием из серебряной стали. Те, кого Берг отрядил в сопровождение. Лица у них были каменные, взгляды — прямо перед собой. Они не смотрели на неё. И она не смотрела на них. Она смотрела вперёд — туда, где за тяжелым воротами начиналась дорога, ведущая вниз, к перевалу, к степям. Туда, где её ждал чужой мужчина. Туда, где не было никого, кого она знала.

Толпа собралась у нижнего перехода. Немного людей — те, кто жил поблизости, кто вышел по нужде, кто просто оказался рядом. Но стража уже работала: двое воинов с копьями теснили людей к стенам, заставляя расходиться.

— Расходитесь! — рявкнул старший из стражи. — Нечего смотреть!

Люди расходились. Медленно. Оглядываясь. Шепчась. Кто-то возводил ладони к Белене. Кто-то сплёвывал под ноги. Никто не кричал. Никто не махал. Никто не провожал.

Улла шла через это молчание и не поднимала глаз.

Инга ждала её у нижних ворот.

Она стояла одна — без стражи, без свиты, — и ветер шевелил полы её светлого плаща. Прямая, как клинок. Она смотрела на сестру, и в её глазах не было ни жалости, ни скорби, ни той снисходительной грусти, которой обычно провожают слабых.

Улла остановилась в двух шагах.

Стража остановилась тоже. Воины переглянулись, но не сказали ничего.

Между сёстрами лежало два камня, припорошённого снегом. Два шага — и целая жизнь. Инга смотрела на Уллу и видела ее настоящую. Не как тень. Не как дальнюю родственницу, которую приютили из милости. Не как тихую девочку, которая всегда стояла позади и никогда не мешала. А как женщину. С лицом матери — те же голубые глаза, тот же мягкий подбородок, та же привычка опускать ресницы, когда страшно. С руками лекаря — длинные пальцы, лёгкие, умелые. С тем самым тихим упрямством, которое Инга всегда принимала за слабость.

Они выросли в одном доме. Ели за одним столом. Спали под одной крышей. И Инга не помнила ни одного дня, когда бы она по-настоящему говорила с Уллой. Не отдавала приказ. Не проходила мимо. Говорила. Слушала. Спрашивала, как дела. Улла была рядом всю жизнь — и Инга не замечала её. Как не замечают воздух. Как не замечают камень под ногами. Как не замечают того, что всегда было и всегда будет.

А теперь Улла уходила. Навсегда. К чужому мужчине, в чужую землю, к чужой жизни. И Инга впервые почувствовала, как это — терять то, чего не ценил.

— Сестра, — сказала она.

Улла подняла на неё глаза. Голубые, большие, слишком открытые для этого мира. Мокрые. Но не плачущие.

— Инга.

Они стояли и смотрели друг на друга. Так, как смотрят люди, которые знают, что видятся в последний раз.

— Ты готова? — спросила Инга.

— Да.

— Вещи собраны?

— Да.

— Еды хватит?

— Да.

Инга кивнула. Помолчала. Потом сказала — тише, так, чтобы слышала только Улла:

— Степные не будут ждать. Ингвальд — не тот, кто терпит задержки. Ты должна быть там к концу луны.

— Я знаю.

— Он не будет нежен. И его люди — тоже. Они живут иначе. Другие обычаи. Другие законы. Женщина там — не воин. Женщина там — жена. Ты должна это принять.

— Я приму.

— Ты должна будешь делать то, что он скажет. Не спорить. Не перечить. Не показывать характер. Ты понимаешь?

— Понимаю.

Инга замолчала. Улла была чужой в этом мире гор и снега. Она была слишком доброй, слишком открытой, слишком.. возможно ей будет лучше в степном клане, ей пойдет роль матери, не воина.. но слова все равно давались тяжело — тяжелее, чем она ожидала. Она смотрела на Уллу и видела перед собой не сестру-тень, а себя. Себя, если бы её отдали чужому. Себя, если бы совет решил её судьбу без неё. Себя, если бы ей приказали стать женой незнакомца и уехать в чужую землю, где нет ни гор, ни серебра, ни клинка.

Она знала, что это такое. Ей самой выбрали суженого — Вальгарда. Совет. Отец. Без неё. Она не спорила — потому что понимала: так надо. Но это не значило, что она была в восторге. Это значило, что она приняла. Как принимают снег зимой. Как принимают смерть братьев. Как принимают всё, что нельзя изменить. Но она знала, что всегда может вернуться к горам, к своим людям, к своей роли.

А Улла не выбирала даже этого. Ей не оставили выбора вообще. Ни мужа, ни земли, ни жизни. Всё решили за неё. И виновата в этом была Инга. Потому что это она предложила отправить Уллу к степным. Она спасла сестру немоты и изгнания — и обрекла её на чужбину.

— Ты не должна была оказаться здесь, — сказала Инга. — Ты не выбирала это. Ни совет, ни степных, ни Ингвальда. Это выбрали за тебя. Мы выбрали. Я выбрала.

— Ты спасла мне жизнь, — сказала Улла. — Тогда. На совете. Ты могла дать им отрезать мне язык. Ты не дала. Ты могла дать им изгнать меня.. забыть мое имя. Ты этого не сделала.

— Я дала тебе, лишь новое испытание. Это не одно и то же.

— Это больше, чем я заслужила.

Инга смотрела на неё. И в её глазах, холодных, как лёд на перевале, что-то дрогнуло. Она хотела сказать ещё что-то. Хотела сказать: «Прости, что не замечала тебя». Хотела сказать: «Прости, что ты была одна». Хотела сказать: «Прости, что я не знаю, как тебя зовут по-настоящему — не по имени, а по сердцу». Но не сказала. Не умела. Не могла.

Она медленно, очень медленно, подняла руку и коснулась плеча Уллы. Легко. На один удар сердца. Как касаются того, что может разбиться.

— Прощай, — сказала она.

— Прощай, — ответила Улла.

Они не обнялись. Не поцеловались в щёку. Не заплакали. Просто смотрели друг на друга ещё одно мгновение — и разошлись.

Улла пошла к воротам. Стража двинулась за ней. Инга осталась стоять.

И тогда за спиной раздался крик.

Хьярти прорвался через толпу, как нож через ткань.

Он бежал от гостевого дома — Инга видела его ещё издалека, рыжую голову, развевающийся плащ. Он не шёл. Не шёл быстро. Он бежал. И люди, которые только что расходились по стенам, отшатывались от него, потому что от него шло что-то, от чего хотелось отступить. Не ярость — ещё нет. Что-то более глубокое. Что-то, что жило под кожей и рвалось наружу.

— Улла!

Он не кричал — орал. Голос сорвался, но он не замечал.

Стража у ворот развернулась. Двое вышли вперёд, уложив руку на рукоять меча. Остальные прикрыли Уллу. Она обернулась — и замерла.

— Стой! — рявкнул старший. — Назад!

Хьярти не остановился.

— Улла!

Он попытался обойти стражу — справа, потом слева, — но серебряная сталь легла поперёк дороги. Остриё блеснуло в сером свете — и мягко, едва слышно, загудело. Тонко. Предупреждающе. Так серебро говорило с теми, кто не имел права его касаться.

Хьярти отшатнулся на полшага, но не остановился. Его глаза — зелёные, яркие, безумные — нашли её за спинами стражей. И он рванулся.

— Назад, лесной! Или я тебя уложу!

Хьярти ударил по лезвию — ладонью, отводя меч в сторону. Серебро взвыло — резко, зло, — и полоснуло ему по пальцам. Кровь брызнула на снег. Но он не заметил. Он шагнул вперёд. Второй стражник схватил его за плечо. Он дёрнулся, сбрасывая руку. Первый мечник замахнулся, целясь рукоятью в грудь, — не остриём. Не насмерть. Горные не хотели его убивать. Они вообще не хотели с ним драться. Они боялись не его безумия. Они боялись навредить ему. Потому что он был гостем. Потому что лесные были под защитой союза. Потому что если они прольют его кровь — начнётся война.

Хьярти нырнул под удар — слишком быстро, слишком низко — и толкнул его плечом. Стражник отлетел к стене. Серебряный меч выпал из его рук и стукнул по камню с тонким, печальным звоном.

— Держите его!

Трое бросились на него одновременно. Один схватил за руку. Второй — за ворот. Третий зашёл сзади, пытаясь обхватить поперёк груди. Они не били его. Не резали. Они просто пытались его удержать — и это было хуже всего. Это было унизительно. Это было как клетка. Как сеть. Как что-то, что сжималось вокруг него, не давая двинуться, не давая дышать, не давая быть.

Хьярти вывернулся — почти вывернулся, — но его ударили по лицу. Кулаком. По скуле. Голова мотнулась, кровь вновь брызнула окропляя снег.

И тогда Хьярти перестал быть человеком.

Сначала изменился воздух. Он стал плотнее, тяжелее, будто кто-то налил в него свинец. Потом появился запах — горячий, терпкий, от которого хотелось отшатнуться. Стражник, державший Хьярти за плечо, почувствовал, как под его пальцами что-то сдвинулось. Кость. Мышца.

Он отпрянул.

Лицо Хьярти удлинилось. Челюсть поддалась вперёд с влажным хрустом, клыки вылезли поверх нижней губы — белые, острые, опасные. Кожа натянулась на скулах, натянулась так, что проступили линии черепа. Глаза — зелёные, яркие — вспыхнули жёлтым. Не цветом — огнём. Яростью. Чистой, животной, без примеси разума.

Он зарычал.

Не крикнул. Не сказал. Зарычал. Низко, утробно, откуда-то из глубины груди. И рычание это прокатилось по каменным стенам, отскочило от них и вернулось — усиленное, как эхо в ущелье.

Стражники отступили. Трое. Сразу. Опустили мечи — не для атаки, для защиты. Их лица побелели. Теперь был риск, что рубить нужно наверняка — а не отмахиваться рукоятью. Горные не хотели убивать лесного. Но и не хотели умереть сами.

Хьярти стоял на четвереньках, наполовину согнувшись, и смотрел на них. Изо рта шла слюна, смешанная с кровью. Когти — настоящие, чёрные, мощные — уже вылезли из-под ногтей и впились в камень, царапая его с мерзким, скрежещущим звуком. Его спина выгнулась, мышцы перекатывались под кожей, ткань в местах надорвалась и от него шло то самое — звериное, горячее, страшное.

Толпа за спинами стражников зашевелилась. Люди отступали. И в этом отступлении рождался шёпот.

— Гляди-ка… — прошептал кто-то. — Обернулся.

— Лесной. Совсем одурел.

— Они все такие. Дикие. Лесные — они совсем позабыли человеческое.

— Так и не было в них ничего от человека. Звери. Настоящие бездумные звери.

— Что горные с ними связались…

— Говорят, они жен себе крадут. Из других кланов.

— И не только жен. Детей.

— Да ну?

— Точно тебе говорю. Отец мой в лесу был. Видел.

— А этот… рыжий… говорят, он с нашей девкой путался. С Уллой. Слабенькой.

— Врёшь!

— Не вру. Он к ней лазил. Через окно. Как зверь.

— А она-то, дура, пустила.

— Вот и доигралась. Теперь её в степь, а его — в клетку.

— Клетку? Ха! Да таких сразу на серебро.

— Хорошо бы.

Шёпот полз, как дым. И Хьярти услышал его.

Он повернул голову. Медленно. Жёлтые глаза прошлись по толпе. И в этих глазах не было ничего человеческого. Ни стыда. Ни раскаяния. Только зверь, который слышит, как его травят.

Он встал. Выпрямился. Медленно, тяжело, как поднимается раненый медведь. И посмотрел на толпу. На всех сразу.

И рявкнул.

Не зарычал — рявкнул. Громко, резко, так, что эхо ударило по каменным стенам вновь и вернулось. Толпа шарахнулась. Кто-то вскрикнул. Женщина с ребёнком бросилась в сторону.

— Замолчите! — рявкнул Хьярти.

Голос был не его. Ниже. Грубее. С хрипотцой.

— Вы! — Он шагнул к толпе. — Вы! Травите! Ползёте! Шепчетесь!

Он не мог говорить. Слова рвались, путались, язык не слушался. Но он говорил. Он хотел, чтобы они услышали. Чтобы поняли. Чтобы заткнулись.

— Я вас не трогал! Я к вам пришёл с миром! Я вам ничего не сделал!

Он сделал ещё шаг. Толпа отступила ещё на шаг.

И тогда вперёд вышел Вальгард.

Он не бежал. Не кричал. Он просто шагнул — из-за спин стражников, из толпы, откуда-то сбоку, — и оказался между Хьярти и людьми. Огромный. Тёмный. Спокойный. Его лицо было непроницаемым, как камень.

— Хьярти, — сказал он.

Одно слово. Ровно. Тихо. Но в нём было что-то, от чего рыжий на мгновение замер.

— Хьярти, — повторил Вальгард. — Остановись.

Хьярти смотрел на него. Жёлтые глаза. Звериные. Безумные. В них не было узнавания. Не было ничего, кроме ярости и голода.

Он прыгнул.

Вальгард не уклонился. Не отступил. Он принял удар — всем телом, всей грудью, — и когти Хьярти впились ему в плечо. Глубоко. До кости. Кровь хлынула на снег — тёмная, горячая, дымящаяся. Вальгард не дрогнул. Не вскрикнул. Не отшатнулся. Он просто стоял — и смотрел на Хьярти сверху вниз.

А потом его рука метнулась вперёд.

Он схватил Хьярти за морду. За вытянутую, оскаленную, покрытую шерстью морду. Пальцы сжали челюсти — верхнюю и нижнюю, — и сдавили так, что пасть не могла открыться. Хьярти рванулся. Зарычал. Попытался укусить — но не мог. Не мог разомкнуть челюсть. Вальгард держал его крепко. Смотрел в жёлтые глаза — и не отводил взгляда.

— Тихо, — сказал он.

Хьярти дёрнулся. Ещё раз. Ещё. Его когти рвали предплечье Вальгарда, оставляя новые борозды. Кровь текла по руке, капала на снег. Но Вальгард не отпускал.

— Тихо, — повторил он.

Хьярти замер.

На одно мгновение. На один удар сердца. Что-то мелькнуло в его глазах — не зверь. Человек. Тот самый рыжий дурачок, который смеялся, шутил, который таскал Улле сушёные ягоды и фигурки из дерева. Он смотрел на Вальгарда — и узнавал его. Узнавал.

А потом его голова повернулась.

Он отвлёкся. На запах. На её запах. Травами. Костром. Свежестью. Шерстью. Тем самым, который сводил его с ума. Который он чуял через стену. Который он чуял во сне. Который он чуял сейчас — за спинами стражей, за воротами, в двух шагах.

Улла.

Он оттолкнул Вальгарда. Резко. Сильно. Тот пошатнулся — на полшага, не больше, — но этого хватило. Хьярти вырвался. И пошёл.

Не побежал — пошёл. Медленно. Тяжело. Как зверь, который идёт по следу. Он не смотрел на стражников. Не смотрел на толпу. Не смотрел ни на кого. Только вперёд. Туда, где стояла она. Где пахло ею. Где был её страх — острый, терпкий, горячий.

Стражники расступились.

Они не хотели его трогать. Не хотели бить. Не хотели убивать. Они боялись — но не его. Они боялись того, что будет, если они его ранят. Если они прольют кровь гостя. Если они разорвут союз. Они расступились — и пропустили его.

Хьярти подошёл к Улле.

Близко. Очень близко. Так близко, что она почувствовала его дыхание — горячее, влажное, звериное. Так близко, что увидела его глаза — жёлтые, безумные, но в самой глубине — что-то ещё. Что-то, что звало её. Что-то, что просило.

Улла смотрела на него.

И в её глазах был страх.

Не тот, что был у толпы. Не брезгливый, не злой. Другой. Тот, что приходит, когда видишь, как что-то ломается. Как что-то, что было дорого, превращается в нечто чужое. Она смотрела на него — на его вытянутую морду, на его клыки, на его когти, — и в её глазах стояли слёзы. Не от ужаса. От боли.

Хьярти замер.

Он увидел этот страх. И что-то в нём дрогнуло. Что-то, что было глубже зверя. Глубже ярости. Глубже голода.

А потом путь ему преградила Инга.

Она появилась так же внезапно, как и Вальгард. Шагнула — и оказалась между ним и Уллой. Прямая. Без оружия. Её лицо было спокойным. Глаза — голубо-серые, холодные — смотрели прямо на него.

— Довольно, — сказала она.

Хьярти зарычал. Тихо. Предупреждающе. Но она не отступила.

— Довольно, — повторила она, и в её голосе появилась сталь. — Ты меня слышишь?

Он дёрнулся — вперёд, к Улле, — и Инга ударила.

Пощёчина была громкой. Резкой. Такой, что звук взметнулся высоко в воздух, и все, кто стоял рядом, вздрогнули. Голова Хьярти мотнулась в сторону. На щеке вспыхнул красный след.

Он замер.

Медленно, очень медленно, повернул голову обратно. Поднял глаза. Жёлтые. Безумные. И встретился взглядом с Ингой.

И что-то произошло.

Не сразу. Не мгновенно. Скорее так, как оттаивает лёд. Как гаснет пламя. Как зверь опускает голову перед тем, кто сильнее. Жёлтый цвет в его глазах начал меркнуть. Не исчезать — тускнеть, возвращая зелёный блеск. Клыки втянулись. Когти ушли. Челюсть вернулась на место с тихим, влажным щелчком. Его плечи опустились. Дыхание выровнялось. Он всё ещё смотрел на неё — и в этом взгляде уже не было зверя. Был человек. Уставший. Избитый. Стыдящийся. В надорванной одежде, что недавно трещала по швам.

— Ты меня слышишь? — спросила Инга.

— Да, — сказал он. Хрипло.

— Ты понимаешь, что ты сейчас сделал?

— Да.

— Ты понимаешь, что ты едва не убил стражника?

— Да, — сказал он еще тише.

— И ты понимаешь, что она уйдёт? Что ты её не остановишь? Что если ты сейчас пойдёшь за ней — ты пойдёшь против клана, против закона, против всего?

Хьярти молчал. Долго. Потом сказал — так тихо, что слышала только Инга:

— Понимаю.

Инга смотрела на него. И в её глазах, холодных, как лёд на перевале, что-то изменилось.

— Тогда уходи, — сказала она. — Иди в гостевой дом. И не выходи до утра.

Хьярти встал. Медленно. Шатаясь.

Он пошёл.

Один.

Инга смотрела ему вслед.

А потом повернулась к Вальгарду.

Он стоял там же, где стоял. Огромный. Тёмный. С изувеченным предплечьем — кровь уже пропитала рукав, — и лицо его было непроницаемым, как камень.

Инга подошла к нему.

— Ты считаешь, что я не права? — спросила она.

Вальгард посмотрел на неё. В его янтарных глазах не было ни гнева, ни осуждения.