
Пара прошла как обычно — с той лишь разницей, что я сидела, окружённая лужицей, которая медленно, но верно расширяла свои границы, подбираясь к рюкзаку парня в очках, и он то и дело косился на меня, поджимая ноги, словно боялся, что сырость заразна, а профессор, монотонно бубнивший про ритуалы инициации у племён Океании, вдруг остановился на полуслове, заметив в моём лице нечто, не вписывавшееся в его лекцию.— Мисс Рамирес, — его голос прозвучал сухо, как шелест страниц, — вы что, прямо с сёрфинга пришли? Вся аудитория провоняла океаном.По рядам пробежал смешок — негромкий, осторожный, словно никто до конца не был уверен, можно ли смеяться над Скай Рамирес после того, что случилось в коридоре, — и я, выпрямившись на стуле, откинула мокрые волосы с лица, чувствуя, как капля срывается с кончика пряди и шлёпается на раскрытую тетрадь.— Да, профессор, — ответила я с той самой интонацией, которую обычно приберегала для особо тупых вопросов, — волна победила меня, я упала в воду. Трагическая история. Надеюсь, вы не будете слишком строги к жертве стихии.Он поморщился — то ли от моего тона, то ли от запаха мокрой одежды, который действительно заполнил аудиторию, — но ничего не сказал, только вздохнул, поправил очки и вернулся к своим ритуалам, а я мысленно поблагодарила всех богов, в которых не верила, за то, что меня хотя бы не выгнали с пары, потому что второе замечание за утро могло бы переполнить чашу моего терпения, и без того трещавшую по швам.К концу лекции я почти обсохла — волосы всё ещё были влажными, топ всё ещё лип к лопаткам, но конверсы перестали хлюпать при каждом шаге, а тетрадь, хоть и пошла волнами, всё же сохранила часть записей, которые можно было разобрать, если сильно прищуриться, — и когда прозвенел звонок, я первой выскользнула в коридор, оставив за спиной аудиторию, пропитанную запахом океана и неловкости.Столовая встретила меня привычным гулом, звоном подносов, криками поварихи, которая сегодня, кажется, снова недосолила суп, — и я взяла обычные блюда: сэндвич с индейкой, картошку фри, чай в бумажном стаканчике, — нашла свободный столик в углу, подальше от компании Майло, которая, к счастью, ещё не появилась, и плюхнулась на стул, чувствуя, как усталость наваливается на плечи, тяжёлая, липкая, как мокрая одежда.Телефон. Я достала его из кармана шорт — и замерла. Экран был тёмным, по нему расползались микроскопические капли, а когда я нажала кнопку, он не включился, только жалобно пискнул и погас, и внутри меня что-то оборвалось, то самое, что связывало меня с миром за пределами этого мокрого, дурацкого, бесконечно длинного дня.— Дерьмо, — прошептала я, начиная тереть его ладонью, потом схватила салфетку со стола, тёрла экран, тёрла кнопки, тёрла до тех пор, пока салфетка не превратилась в мокрый комок, но телефон не подавал признаков жизни, и я отложила его на край стола — пусть обсыхает, пусть решает, жить ему или умереть, я сделала всё, что могла.Картошка хрустела на зубах, чай обжигал горло, но я не чувствовала вкуса — мысли мои были далеко, они прокручивали снова и снова ту минуту в коридоре, когда Майло, мокрый, жалкий, сидел на полу, а вода лилась с потолка, и я стояла, занеся кулак, но так и не ударив. Вода начала течь в тот самый момент, когда я разозлилась — не просто разозлилась, а дошла до той точки, за которой злость переходит в действие, когда мышцы уже напряглись, когда кулак уже летел к цели. И прекратилась ровно тогда, когда я успокоилась, когда схватила Райана за руку и повела прочь, когда внутри меня всё стихло.Есть ли в этом взаимосвязь? Магия или стечение обстоятельств?Я усмехнулась собственным мыслям, откусывая сэндвич, и индейка показалась мне резиновой. Ну да, конечно, Скай, магия в нашем-то мире! Вода, подчиняющаяся твоим эмоциям, — что дальше, полёты на метле? Разговоры с океаном? Пора перестать читать грёбаные комиксы и жить реальностью. Спринклеры сработали из-за скачка напряжения, или из-за того, что кто-то курил в туалете, или из-за того, что проводке сто лет, и она срабатывает сама по себе, без всякой мистики. А Райан Брукс просто странный парень, который бормочет себе под нос, и Майло использовал это, чтобы его задеть. Никакой магии. Никаких голосов океана. Только совпадения, только случайности, только реальность, которая, если честно, порядком надоела.— Скай?Голос выдернул меня из размышлений, как рыболовный крючок выдёргивает рыбу из воды, — и я подняла голову, встречаясь взглядом с Гарретом. Он стоял у моего столика, держа в руках поднос, и его брови, светлые, выгоревшие на солнце, были сдвинуты к переносице.— Ты чего мокрая? — спросил он, и в его голосе сквозило недоумение, смешанное с чем-то ещё, что я не могла — или не хотела — распознавать.— Серфила, — ответила я, возвращаясь к своей картошке.— Реально? — он поставил поднос на стол и сел напротив, без приглашения, и то, что он был один, без Итана, без своей свиты, без обычного антуража из обожателей и подпевал, заставило меня на секунду замереть. — Прям так?— Ага, — я отправила в рот очередную картофелину, прожевала, проглотила, не отводя взгляда от своей тарелки.— Расскажешь, что случилось на самом деле?Моя рука, подносившая картошку к губам, замерла в воздухе, и я наконец подняла глаза, встречаясь с его взглядом. Он что пытается быть милым? После всего? После того, как я назвала его своей маленькой сучкой, после того, как он проиграл мне реванш, после того, как мы целовались на пустом пляже под звёздами? Как же мерзко. Как же до отвращения, до скрежета зубовного мерзко, когда Гаррет Уайлд пытается быть милым.— Цапалась с Шедди, — сказала я равнодушным тоном, откусывая картошку, — хлынула вода из спринклеров, промокла. Конец истории.— С Майло? — он нахмурился сильнее, и его пальцы, сжимавшие вилку, побелели. — Из-за чего?— Какая разница? — я запихнула вилку в рот, не глядя на него, надеясь, что он поймёт: мне плевать на него, на этот разговор, на его попытки быть милым, на всё, что случилось вчера на пляже.— Ты не сталкиваешься с ним, даже если он нарывается на конфликт, — Гаррет отложил вилку, откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди, — значит, он задел тебя за живое. Что он сказал?Я перестала жевать. Тишина за нашим столиком стала плотной, как та, что бывает под водой, и я смотрела на Гаррета, а он смотрел на меня, и в его карих глазах было что-то, чего я раньше не замечала, — не злость, не соперничество, не желание доказать своё превосходство, а что-то другое, тихое, почти незаметное.— Он назвал меня шлюхой, — сказала я, и слова вышли наружу раньше, чем я успела их остановить.— Что? — его голос упал, стал ниже, опаснее.— Он назвал меня шлюхой, потому что я вступилась за Брукса. Доволен? Теперь ты знаешь. Можешь идти.— Я поговорю с ним, — он уже начал подниматься, и его челюсть была сжата так, что желваки проступили на скулах.— Не надо с ним разговаривать, — я вскинула руку, останавливая его, и моя ладонь, всё ещё чуть влажная, почти коснулась его груди, но замерла в воздухе, — не надо решать эту проблему. Не надо делать вообще ничего, Уайлд. Ты мне не парень, ты мне не нравишься, несмотря на наш поцелуй и на твою симпатичную мордашку. Это ничего не значит, понял? Ничего.Он замер. Его глаза — глубокие, тёмные, — смотрели на меня с тем выражением, которое я уже видела вчера на пляже: изумление, смешанное с обидой, смешанное с тем, чему я не хотела давать названия.— Я просто пытался быть милым, — сказал он тихо, и его голос прозвучал так, словно я ударила его — не кулаком, а словами, что было гораздо больнее.— И что тебе это даст? — я склонила голову набок, чувствуя, как внутри меня закипает злость, та самая, которую я сдерживала с тех пор, как вышла из аудитории, с тех пор, как Райан вырвал руку и ушёл, не сказав спасибо, с тех пор, как Майло назвал меня шлюхой, с тех пор, как телефон умер у меня в кармане. — Между нами ничего не будет, Уайлд, пойми это. Ты не в моём вкусе. Ты красивый, да. Ты отлично стоишь на доске, да. Ты поцеловал меня так, что у меня подкосились колени, да. Но это ничего не значит. Ты — Гаррет Уайлд, звезда, любимец спонсоров, парень, который меняет девушек как перчатки, а я — Скай Рамирес, которая не хочет быть очередной галочкой в твоём списке. Так что просто не надо. Не пытайся быть милым. Это не сработает.Он стоял, глядя на меня, и его лицо менялось — мягкость, появившаяся было в чертах, уходила, как вода в отлив, и на её место возвращалось то, что было раньше: гордость, холодность, защитная броня, которую он носил как вторую кожу.— Какая же ты сука, Рамирес, — сказал он, и в его голосе не было злости, только усталость, та самая, которая появляется, когда ты слишком долго пытался быть кем-то другим и наконец понял, что это бесполезно, — с таким отношением ты всегда будешь одна.Он развернулся, оставив поднос на столе, и пошёл прочь, и его спина, прямая, напряжённая, удалялась, пока не растворилась в толпе студентов, а я сидела, глядя в свою тарелку, и картошка давно остыла, и чай остыл, и телефон всё ещё лежал на столе, мёртвый, как моё настроение, — и слова Гаррета звенели в ушах, неприятные, колючие, но, возможно, правдивые, а правда всегда была самой болезненной вещью в этом мире.
Я проводила его взглядом — пока спина, обтянутая футболкой с логотипом спонсора, не скрылась за дверями столовой, — и моя бровь, левая, та самая, под которой сидела родинка-звезда, поползла вверх, застыв где-то на полпути к линии волос. Ну и ладно. Пальцы сами нащупали вилку, поддели остывшую картофелину, отправили в рот, и я пожала плечами — движение, которое должно было означать «мне всё равно», но вышло чуть более резким, чем я планировала. Мне от этого лучше. Определённо лучше. Гораздо лучше, чем если бы он сидел напротив, сверлил меня своими карамельными глазами, пытался быть милым, а я бы гадала, настоящая эта милота или очередной пункт в его списке побед. Одной быть проще — никто не ждёт, что ты будешь улыбаться, когда не хочется, никто не лезет в душу, никто не называет сукой только за то, что ты не готова растаять от его обаяния, как мороженое на солнцепёке. Я прожевала, проглотила, запила остывшим чаем, который отдавал бумагой, и доела всё до последней крошки — потому что еда была оплачена, потому что выбрасывать еду меня с детства учили как грех, потому что голодная Скай была ещё более колючей, чем сытая, а колючесть следовало дозировать.
Поднос со стуком лёг на ленту раздачи, повариха окинула меня взглядом поверх запотевших очков, но ничего не сказала — то ли потому, что мой вид не располагал к вопросам, то ли потому, что за сегодня она уже насмотрелась на мокрых студентов и я была не первой, — и я вышла в коридор, поправив рюкзак на плече, чувствуя, как влажная ткань топа наконец-то начала отлипать от кожи, сменяясь просто прохладой, почти приятной в духоте университетских коридоров.
Следующая пара ждала меня в другом корпусе — океанография, предмет, который я выбрала по остаточному принципу, потому что он вписывался в расписание, потому что он был связан с водой, потому что где-то в глубине души я надеялась, что наука объяснит мне то, чего не могли объяснить легенды Джексона, — и я пересекла внутренний дворик, залитый солнцем, где на скамейках сидели студенты, щурясь в телефоны, смеясь, обсуждая что-то неважное, и их лица казались мне чужими, далёкими, как фотографии в чужом альбоме. Несколько голов повернулись в мою сторону — девица с блондинистой чёлкой, та самая, что выглядывала из аудитории, что-то зашептала подруге, прикрывая рот ладошкой, и слово «спринклеры» долетело до меня обрывком, лёгким, как пыльца, — но я прошла мимо, не удостоив их взглядом, потому что реагировать означало бы признать, что их мнение имеет вес, а оно не имело.
Аудитория океанографии была больше, чем предыдущая, — амфитеатр, уходящий вниз рядами, с огромным экраном, на котором сейчас светилась заставка с изображением океанического дна, и с аквариумом у стены, где плавали две сонные рыбки, не подозревавшие, что за ними наблюдают сорок пар глаз. Я заняла место на верхнем ряду — подальше от профессора, подальше от чужих локтей, — и достала уцелевшую тетрадь, ту самую, что пошла волнами от воды, но ещё держалась, и ручку, которая, слава богам, писала. Учебник я забыла в шкафчике, но это было не страшно — лекции по океанографии я и так знала наизусть, не потому что учила, а потому что жила этим, потому что каждый раз, когда профессор говорил о течениях, я чувствовала их кожей, а когда он показывал схемы волн, я видела не схемы, а живую воду, ту самую, что держала меня на доске каждое утро.
Лекция тянулась — профессор, сухопарый мужчина с седой бородкой клинышком, говорил о термохалинной циркуляции, о конвейере течений, о том, как вода путешествует по планете, поднимаясь и опускаясь, нагреваясь и остывая, — и его голос, размеренный, усыпляющий, обволакивал, как тёплое одеяло, и я ловила себя на том, что мои мысли уплывают далеко, туда, где океан встречается с небом, где волны встают стеной, где нет ни Майло, ни Гаррета, ни мокрых тетрадей, ни умершего телефона. Я записывала что-то машинально — «Гольфстрим», «апвеллинг», «солёность», — но строчки выходили кривыми, и на полях сама собой появилась закорючка, напоминающая волну, а рядом с ней — звёздочка, и я поймала себя на том, что рисую её уже не первый раз, и усилием воли заставила себя перестать.
Когда прозвенел звонок, я вздрогнула — оказывается, я почти задремала, убаюканная голосом профессора и теплом, которое наконец-то пробралось под кожу, высушив одежду до состояния «почти сухая», — и, собрав вещи, спустилась по ступенькам к выходу, где меня уже ждал остаток дня, такой же длинный, как этот коридор, и где-то впереди маячила перспектива возвращения в Ковилл, в тишину, в запах сандала, в скрип половиц и коробочку на тумбочке, которую я обещала открыть только в день рождения, но которая уже сейчас манила меня своим крошечным содержимым, перекатывавшимся внутри с тихим стуком, похожим на сердцебиение.
Тренировочная база клуба располагалась в бухте по соседству с Тихой, там, где берег делал плавный изгиб, образуя естественный амфитеатр, защищённый от ветра невысокими скалами, поросшими диким виноградом, и когда я спустилась по деревянной лестнице, выбитой прямо в склоне, солнце уже начало клониться к вечеру, окрашивая воду в тот самый оттенок расплавленного золота, который всегда напоминал мне о детстве, о Джексоне, о вечерах с расчёской и легендами.
На песке уже собрались — десять человек, плюс-минус те, кто регулярно появлялся на тренировках, не пропуская ни одной, потому что тренер, Маркус Коул, бывший профи, сломавший позвоночник на Большом Пятне и теперь учивший молодёжь тому, чего сам уже не мог делать, не терпел опозданий, — и я, сбегая по последним ступенькам, заметила знакомые силуэты. Гаррет стоял у кромки воды, доска под мышкой, гидрокостюм расстёгнут до пояса, обнажая тот самый пресс, который был его визитной карточкой, но сейчас, после нашего разговора в столовой, он не смотрел в мою сторону — или делал вид, что не смотрит, что было ещё красноречивее. Чуть поодаль, у скалы, на корточках сидел Райан Брукс, перебиравший лиш, и его тёмные волосы, всё ещё влажные — он явно уже успел окунуться до начала тренировки, — падали на глаза шторкой, скрывая выражение лица, но что-то в его позе, в том, как его пальцы перебирали нейлоновый шнур, говорило о напряжении, которое он носил с собой, как рюкзак, набитый камнями.
— Рамирес, — голос тренера прозвучал над пляжем, перекрывая шум прибоя, — ты опоздала на четыре минуты. Разминка — два круга вокруг скалы, потом догоняешь группу.
Я хотела возразить — сказать, что автобус опоздал, что телефон сдох и я не видела времени, что день сегодня вообще не задался, — но, взглянув на Маркуса, на его квадратную челюсть, на его шрам через левую бровь, на его руки, сложенные на груди, как две дубины, я передумала и молча скинула рюкзак на песок, стянула футболку, под которой уже был гидрокостюм, и бросилась в воду.
Два круга вокруг скалы вымотали меня так, что я на минуту забыла обо всём — о Майло, о Гаррете, о странном поведении Райана Брукса, о мёртвом телефоне и о коробочке, ждавшей меня на тумбочке, — остались только мышцы, горящие от усилия, солёная вода, затекающая в рот при каждом вдохе, и ритм гребли, который отдавался в висках, как барабанная дробь, и когда я наконец догнала группу, тренер Коул уже выстроил всех в линию у кромки воды, расхаживая перед строем, как генерал перед битвой.
— Сегодня работаем над входом в трубу, — его голос, хрипловатый, прокуренный, перекрывал шум прибоя без всякого мегафона, — никаких фокусов, никакой самодеятельности. Я свистну — вы гребли к пику. Я махнул красным флажком — вы уступаете волну тому, кто ближе к гребню. Никаких подрезок, Рамирес, — он бросил на меня взгляд, быстрый, острый, как бросок копья, — ты сегодня уже отличилась, я слышал. Так что соберись и работай чисто. Остальные — тоже. Уайлд, не геройствуй. Брукс, не прячься за спинами. Кейт, не кипятись раньше времени. Всем ясно?
Десять голосов пробормотали что-то утвердительное, и мы вошли в воду — не так, как входят отдыхающие, медленно, с опаской, а так, как входят те, для кого океан был не курортом, а полем боя, рингом, местом, где решается, кто ты есть на самом деле, — и вода приняла нас, обняла, подняла на своих ладонях, и я, лёжа на доске, почувствовала, как напряжение этого дня понемногу отпускает, растворяется в соли, в ритме, в том самом ритме, который был древнее любого университета, древнее любой науки.
Тренер свистнул — первый заход. Волна шла средняя, не та, на которой можно показать класс, а рабочая, тренировочная, и мы по очереди вставали на неё, отрабатывая вход, поворот, выход, а Маркус с берега кричал в мегафон: «Колени мягче, Уайлд! Рамирес, не заваливай корпус! Кейт, не режь дугу, ты не пилу держишь, а доску!» — и его голос летел над водой, как чайка, и каждый из нас ловил свою волну, свою ошибку, своё исправление.
И вот тут я увидела Райана.
Он ждал своей очереди чуть в стороне от группы — то ли сам отодвинулся, то ли его оттеснили, я не заметила, — и когда тренер свистнул для него, когда волна поднялась из глубины, тёмно-зелёная, с белым гребешком пены, он не просто встал на доску. Он взошёл на неё, как всходят на сцену, — без суеты, без рывков, — и его тело, высокое, накачанное, но двигавшееся с той плавностью, которая не даётся тренировками, а даётся чем-то иным, начало танец. Доска под ним не скользила — она пела. Каждое движение — поворот плеча, перенос веса с пятки на носок, касание ладони о стену воды, — было не спортом, а музыкой, и волна отвечала ему, подстраивалась, затихала там, где ему нужно было пройти, и вздымалась там, где ему нужно было ускориться, и в этом взаимодействии не было борьбы, не было покорения — был диалог, тот самый, о котором рассказывал Джексон, тот самый, который я сама чувствовала иногда, в редкие моменты, когда океан говорил со мной, а я слышала.
Труба закрылась — и он исчез в ней, растворился в изумрудной глубине, и на секунду мне показалось, что он не выйдет, что волна забрала его, как забирала тех, о ком рассказывал Томас у костра, — но он вышел, выскользнул за мгновение до обрушения, и его лицо, мокрое, с прилипшими ко лбу волосами, было спокойным, отрешённым, как у человека, который только что вернулся из такого далека, куда не долетают чайки.
— Брукс! — рявкнул мегафон. — Это был вход в трубу, а не медитация! Соберись!
Райан не ответил, только кивнул едва заметно, и я поймала себя на том, что смотрю на него слишком долго, слишком пристально, и заставила себя отвернуться, сосредоточиться на следующей волне, на команде тренера, на собственном теле, которое слушалось меня хуже, чем обычно, потому что мысли разбегались, как крабы по мокрому песку.
Вторая волна. Третья. Четвёртая. Я входила в ритм, чувствуя, как адреналин сменяется той особенной концентрацией, когда всё лишнее отступает, а остаётся только вода, доска, ветер, — и на пятой волне, кажется, или на шестой, я не считала, я вообще перестала считать, я просто жила в этом моменте, как рыба живёт в толще воды, не думая о том, что она рыба, — на этой волне я допустила ошибку.
Кейт — рыжая, веснушчатая, с вечно поджатыми губами и манерами, которые говорили, что она не простила мне прошлогодний региональный, где я обошла её на пол-очка, — заходила на волну справа, и я должна была уступить, потому что она была ближе к гребню, потому что тренер не махал красным флажком только потому, что не видел меня в слепой зоне, но я уже разогналась, уже встала, уже поймала этот ритм, и моя доска проскользнула в волну за секунду до того, как Кейт успела подняться на ноги, — подрезала, не специально, нет, просто не заметила, не рассчитала, — и она рухнула в воду с тем самым всплеском, который слышен даже сквозь шум прибоя.
Я вышла из волны, спрыгнула с доски, обернулась — Кейт уже выныривала, отплёвываясь, и её лицо, мокрое, красное, искажённое яростью, было лицом человека, который не прощает, который запоминает, который будет мстить, и её голос, пронзительный, как крик чайки над ухом, разрезал воздух:
— Рамирес! Ты совсем берега не видишь?! Это был мой выход, моя волна, ты вообще следишь за тем, что творишь, или думаешь, что тебе всё можно?!
Я спрыгнула с доски, чувствуя, как вода смыкается над плечами, прохладная, успокаивающая, но сейчас она не помогала — слишком много глаз смотрели в мою сторону, слишком много ушей ловили каждое слово, и где-то справа, на периферии зрения, я заметила Райана, который замер на своей доске, не отводя взгляда, и Гаррета, который тоже смотрел, но иначе — с тем выражением, какое бывает у людей, которые уже видели этот спектакль и знают, чем он закончится.— Извиняюсь, — сказала я, и мой голос прозвучал ровно, почти лениво, как будто я извинялась не за подрезку, а за то, что случайно задела кого-то локтем в очереди за кофе, — не заметила тебя. В следующий раз кричи громче, когда заходишь на волну, Кейт. Или маши рукой. Или флагом. Или найми оркестр, который будет играть туш каждый раз, когда ты собираешься вставать на доску.Я понимала, что это прозвучало не как извинение, а как издёвка, но ничего не могла с собой поделать — день сегодня был слишком длинным, слишком мокрым, слишком пропитанным чужими оскорблениями, чтобы я могла выдавить из себя искреннее раскаяние перед девушкой, которая ненавидела меня с прошлогоднего регионального и при каждом удобном случае отпускала комментарии о том, что «Рамирес побеждает только потому, что судьи боятся её дяди», хотя её дядя был старым резчиком по дереву, который в жизни не видел судейскую.Кейт, однако, не оценила моего тона. Её лицо, и без того красное, пошло пятнами, и она рванулась ко мне, рассекая воду, как торпеда, остановившись в полуметре, так близко, что я видела капли на её ресницах и бисеринки пота над верхней губой, хотя в воде пота не бывает, но Кейт, казалось, кипела с такой силой, что океан не справлялся с охлаждением.— Ты не заметила меня? — её голос поднялся на октаву, стал почти ультразвуком, и где-то на берегу, я уверена, собаки начали подвывать. — Ты не заметила меня, хотя я была прямо перед тобой, на одной линии, ближе к гребню, и ты должна была уступить, это правила, Рамирес, элементарные правила, которым учат в первый день, но ты, конечно, выше правил, ты всегда была выше правил, потому что ты Скай Рамирес, девочка-звезда, которая думает, что океан принадлежит ей!— Океан не принадлежит никому, — ответила я, и мой голос, всё ещё ровный, начал набирать обороты, как волна перед штормом, — это мне ещё в детстве сказали, хочешь — могу дать телефон человека, который это сказал, он умный, он тебе объяснит. А правила я знаю. И я извинилась. Если тебе нужны извинения на коленях, с цветами и шоколадом, то ты не по адресу, Кейт. Я не твой парень. Если он у тебя вообще есть.Вот это было лишним. Я знала, что это было лишним, ещё до того, как слова сорвались с языка, — почувствовала это по тому, как дёрнулся уголок её рта, как сузились её глаза, как пальцы, сжимавшие доску, побелели, — и воздух между нами наэлектризовался, стал плотным, как перед грозой, и тишина, которая вдруг наступила, была не тишиной океана, а тишиной арены, где два гладиатора смотрят друг на друга перед тем, как начать бой.— Ах ты деревенская дрянь, — выдохнула Кейт, и её голос упал до шёпота, но шёпот этот был громче любого крика, и каждое слово было как камень, брошенный в воду, — ты думаешь, раз ты выиграла пару соревнований, раз ты облизала Гаррета Уайлда на глазах у всего пляжа, раз ты вчера устроила этот цирк со спринклерами, о котором уже весь кампус говорит, — ты думаешь, это даёт тебе право вести себя как королева? Да ты никто, Рамирес. Ты девчонка из дыры, которую папаша-алкаш выкинул на помойку, и если бы не твой дядя-неудачник, ты бы до сих пор сидела в том захолустье и продавала ракушки туристам!Что-то внутри меня щёлкнуло. Не так, как утром, когда Майло назвал меня шлюхой и я замахнулась для удара, — а иначе, глубже, опаснее. Джексон. Она упомянула Джексона. Она назвала его неудачником. И мой голос, когда я заговорила, стал ниже, тише, спокойнее — но это было спокойствие не штиля, а глубины, где живут акулы.— Кейт, — сказала я, и мои слова легли на воду, как масло, — ты сейчас скажешь что-то, о чём будешь жалеть. Не потому, что я тебя ударю, — я не буду тебя бить, ты не стоишь того, чтобы я марала руки. А потому, что есть вещи, за которые словами не извиняются. Мой дядя — не неудачник. Он человек, который вырастил меня, когда больше никто не хотел. И если ты ещё раз откроешь свой рот в его сторону, я обещаю тебе — не как серфер серферу, а как человек человеку, — что ты будешь жалеть об этом дольше, чем длится самая долгая волна в твоей жизни. Ты меня поняла?Кейт открыла рот, чтобы ответить, — и в этот момент с берега раздался звук, перекрывший всё: мегафон тренера Коула, усиленный до предела, рявкнул так, что чайки, сидевшие на скале, снялись и улетели, возмущённо крича.— КЕЙТ! РАМИРЕС! На берег! Обе! Живо!Я не стала ждать повторного приглашения. Развернула доску, легла на неё и загребала к берегу — мощно, ритмично, чувствуя, как мышцы, разогретые тренировкой, работают как часы, — и краем глаза видела, как Кейт делает то же самое справа от меня, и расстояние между нами сохранялось, как будто мы были двумя параллельными линиями, которым не суждено пересечься, не нанеся друг другу ран.Песок под ногами был горячим, обжигающим после прохладной воды, и я воткнула доску в песок, стянула шапочку, встряхнула волосами, и капли разлетелись вокруг, сверкая на солнце, и тренер Коул уже шёл к нам, и его лицо было лицом человека, который провёл на этом пляже двадцать лет, видел сотни таких стычек и ни одна из них не доставляла ему удовольствия.— Стоять здесь, — сказал он, ткнув пальцем в песок, как будто мы были собаками, которым приказали «место». — Обе. И объясните мне, какого чёрта вы устроили балаган посреди тренировки, когда я специально предупреждал — никаких подрезок, никаких конфликтов, работаем чисто. Рамирес, ты первая. Что случилось?