Книга Семеро Ждут - читать онлайн бесплатно, автор A Yershov. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Семеро Ждут
Семеро Ждут
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Семеро Ждут

Утро началось как всегда. Она проснулась в маленькой комнате на втором этаже - узкая кровать, стол, стул, распятие на стене. Окно выходило на конюшню. Через окно она видела, как конюх Ярл чистит гнедого жеребца Дейма. Жеребца звали Буцефал. Дейм дал ему это имя сам, не зная, что Буцефал - имя коня древнего языческого царя. Айла знала, но не сказала. Не её дело - учить жениха. Не её дело - вообще что-либо ему говорить, если он не спрашивает, а он не спрашивал никогда, потому что вопросы - это диалог, а диалог предполагает равенство, а равенства между ними не было и не будет.

Она оделась - простое серое платье, тёмные волосы собрала в косу. Никакой косметики, никаких украшений. Руки тряслись. Не сильно - чуть заметно, на кончиках пальцев. Так у неё было каждое утро. Она натянула перчатки - летние, тонкие, чтобы скрыть. Дейм однажды сказал ей, что девушка из опальной семьи не должна выглядеть как шлюха. Она ответила, что не выглядит. Он ударил её. Не сильно. Просто чтобы помнить, кто хозяин. Она запомнила. Это было три месяца назад. С тех пор - больше не бил. Не потому что раскаявся. Просто потерял интерес.

Завтрак подавали в малой столовой. Дейм уже сидел за столом - растрёпанный, красноглазый, с бокалом кислятины. Он не поздоровался. Она не поздоровалась. Между ними за столом сидел его управляющий, старый Кройц, и этот Кройц единственный из всех был более-менее приличным человеком в этом доме. Что, впрочем, не делало его другом. Просто - не врагом. Кухарка поставила перед Деймом тарелку - жареная телятина с луком. Запах поднялся над столом - тяжёлый, жирный, сладковатый.

И тут - вот оно.

Айла знала этот запах. Не телятины. Запах горелого мяса. Запах площади. Запах трёх столбов. Запаха, который не выветрить ничем, ни духами, ни дождём, ни тремя месяцами, ни, наверное, всей оставшейся жизнью, потому что запах этот сел куда-то глубоко, не в нос, а в самое нутро, в то место, откуда его не достать, и оттуда поднимался, когда хотел, обычно когда не надо, обычно когда она думала, что всё хорошо, что она справилась, что она держится, и тогда он говорил - нет, не держишься, и ты никогда не справишься, и никогда не было хорошо, и вот - опять.

- Доброе утро, - сказала она. Голос прозвучал ровно. Она научилась.

- Утро, - пробурчал Дейм. - Херовое утро.

Она не ответила. За три месяца она научилась не отвечать, когда он говорил про утро. Утро у него всегда было херовым. После полудня - ещё хуже. К вечеру - совсем ад.

Она взяла хлеб. Намазала маслом. Поднесла ко рту. И не смогла. Руки не слушались. Сердце вдруг застучало - не в груди, в горле, в ушах, в кончиках пальцев, везде сразу, как будто кто-то вывернул её наизнанку и положил обратно кое-как. Дыхание сбилось - мелкое, частое, нехватка, она чувствовала, что не может набрать воздуху, что лёгкие не раскрываются, что кто-то положил им камень. Хлеб выскользнул из пальцев. Упал на тарелку. Масло потекло по белому.

- Позвольте, - сказала она тихо. - Я... сейчас.

Она вышла. Не побежала. Не пошла быстро. Просто - вышла. Тихо. Закрыла дверь. Дошла до конца коридора. Свернула в чулан - тот самый, где хранили свечи и старые полотенца. Закрыла дверь изнутри. Села на пол, между корзин. И тогда её отпустило - то есть нет, не отпустило, наоборот, взяло всерьёз, потому что до этого она держалась, а теперь можно было не держаться.

Сердце колотилось так, что, казалось, выскочит из груди. Дыхание - мелкое, частое, нехватка. Руки трясло уже не чуть-чуть - всерьёз, так, что она не могла расстегнуть ворот. Она прижала ладони к коленям, чтобы те не дрожали. Не помогало. Внутри поднялось что-то горячее, кислое, и она едва успела наклониться к корзине - вырвало. Один раз. Другой. Потом - третьим, уже одной жёлчью, и она подумала - это всё, в ней больше ничего нет, она пустая, как барабан, и можно стучать, и звук будет гулкий, и пустой. Она сидела на полу чулана, прижавшись спиной к стене, и считала вдохи. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Сердце замедлилось. Дыхание выровнялось. Руки перестали трястись - почти. Она вытерла рот рукавом. Достала из кармана платок. Утёрлась. Платок спрятала - потом сожжёт. Встала. Опёрлась о стену. Ноги слушались плохо. Подождала минуту. Потом вышла из чулана - тихо, как вошла. В коридоре было пусто. Никто не видел. Никто не слышал. Никто не знал. Это, в сущности, и был её главный талант: прятать. Три месяца прятать. Сегодня - чулан, между корзин. Вчера - конюшня, между сундуками. Завтра - где-нибудь ещё. Если она не будет прятаться, она умрёт. Не в переносном смысле. В прямом. Сердце не выдержит. Или задохнётся. Или просто - рассыплется на части, как мокрая бумага.

Это была единственная паническая атака за день. Обычно их было две или три. Сегодня - одна. Может быть, потому, что тело устало. Может быть, потому, что смерть архиепископа, о которой ей ещё предстояло узнать, освободила в ней что-то, чего она пока не понимала.

Она вернулась в столовую. Села. Взяла хлеб. Откусила. Жевала медленно, потому что быстро не получалось - горло ещё сжимало.

- Долго ходишь, - сказал Дейм, не поднимая глаз от телятины.

- Прогулка, - сказала Айла. - Свежий воздух.

Кройц посмотрел на неё. Кройц, кажется, что-то видел. Или догадывался. Кройц был неглуп. Но Кройц молчал. Это было - к лучшему.

В столовую вбежал слуга - молодой, рыжий, весь в грязи от дороги. Он был явно из тех, кого посылают срочно.

- Господин, - выдохнул он. - Из Грандмарка. Из собора. Ваш дядя...

Дейм поднял голову.

- Что - дядя?

- Ваш дядя... его преосвященство архиепископ... мёртв.

В столовой стало тихо. Кройц медленно поставил чашку на блюдце. Дейм моргнул. Один раз. Два. Три. Айла смотрела на него и считала. Это её успокаивало - считать. Считать - это была её молитва. Её розарий без креста. Один. Два. Три. Четыре. Дейм моргнул пять раз. На пятом Айла поняла, что слышит дыхание - своё собственное, тяжёлое, с присвистом. Она остановила. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Руки под столом - снова кулаки. Ногти впились в ладони. Боль помогала. Боль возвращала в столовую, в это утро, в этот момент. Боль - это якорь.

- Мёртв, - повторил Дейм.

- Да, господин. Этой ночью. В соборе. Убий...

- Вон, - сказал Дейм. - Вон. Все вон.

Слуги выбежали. Кройц, посмотрев на Дейма, тоже встал и вышел, тихо прикрыв дверь. Айла осталась. Не потому что её не прогнали. Потому что её не прогнали. Разница - существенная.

И тут - провал.

Она помнила, как Дейм посмотрел на неё. Помнила его глаза - большие, мокрые, как у ребёнка, которому только что сказали, что дед Мороз не существует. Помнила, что подумала: в этот момент он, наверное, впервые за три месяца действительно её видит. А потом - ничего. Тёмная полоса. Как будто кто-то задул свечу и снова зажёг. Она очнулась у окна в коридоре, спиной к холодной каменной стене, глаза закрыты. Сердце колотилось. Не от страха. От чего-то другого. От чего-то, что она пока не решалась назвать, но что было похоже на надежду. Она не помнила, как встала из-за стола. Не помнила, что сказал Дейм. Минуты, может быть, пятнадцать - выпали. Это с ней бывало. Три месяца - бывало всё чаще. На площади, в тот полдень, когда горели три столба, - тоже было. Она помнила: стоит в толпе. Стража держит её за локоть. Потом - тьма. Очнулась - в телеге, на дороге из Грандмарка. Дейм рядом. Что было между - не помнила. Чёрные часы. Как будто кто-то вырезал кусок из её жизни ножницами, и края остались ровные. Просто - нет. И всё.

Она вернулась в свою комнату, села на кровать. Ждала. Час. Два. За окном конюх Ярл увёл Буцефала в крытое стойло. Дождь не прекращался. Где-то внизу, в кабинете, Дейм орал на управляющего. Потом - на кухарку. Потом - на кого-то ещё. Потом стало тихо. Это было самое опасное. Когда Дейм злился - он был предсказуем. Когда замолкал - нет.

В сумерках в дверь постучал Кройц. Он принёс ей поднос с ужином - хлеб, сыр, варёная репа. И письмо. Письмо было без подписи, но она узнала почерк. Мэррит. Старая кормилица матери, жившая в Грандмарке, единственный человек, который ещё писал ей раз в две недели - коротко, осторожно, чтобы не привлекать внимания инквизиции. Обычно - новости о погоде, ценах на зерно, здоровье дальней родни. Сегодня - иначе. Сегодня в письме было четыре строчки.

Архиепископа нет. Дейм в опасности. Ты в опасности. Приходи в дом по улице Свечников, третий от колодца. Скажешь, что от Хельги.

Айла перечитала трижды. Потом - в четвёртый раз. Руки дрожали. Буквы прыгали. Она зажмурилась, открыла. Перечитала ещё раз. Потом сожгла письмо в свече. Пепел растёрла пальцами и выбросила в окно, в дождь. Старая привычка. Отец учил. Никогда не оставляй бумаг. Особенно - важную. Отец был мудр. И мёртв.

Она села обратно на кровать и начала думать. Это у неё получалось хорошо. Думать - единственное, что у неё получалось хорошо. Это, в общем, и был её трюк: пока она думала - она не чувствовала. Пока анализировала - не помнила. Пока считала странности, как монеты на столе, - не трясло. Голова - это щит. Голова - это меч. Так отец учил. Отец не учил, что под щитом - дрожащая девочка, которую тошнит в чулане каждое утро. Но это уже - её проблема.

Что она знала. Семью её казнили три месяца назад за ересь Семерых. Отец, мать, старший брат - на костре, на центральной площади Грандмарка, при большом стечении народа. Айла не помнила, как оказалась на площади. Помнила только - стоит в толпе, стража держит, и три столба, и три мешка, и запах. Лицо отца - помнила. Лицо брата - нет. Это её мучило. Она помнила запах брата, когда он горел, но не помнила его лица. В чулане, когда её выворачивало наизнанку, она пыталась вспомнить его лицо - и не могла. Только глаза. Только глаза, как у матери. Только это.

Но были странности. Сначала она им не придала значения. Но теперь, после письма Мэррит, всё сложилось. И сложилось иначе, чем она думала раньше.

Странность первая. При обыске в их имении не нашли ни Книги Семерых, ни изображений знака, ни ритуальных предметов. Только - и это вторая странность - отец держал в кабинете запертый сундук, и когда инквизиция пришла, сундук был уже пуст. Кто-то знал о обыске заранее. Кто-то успел вынести содержимое. Кто-то - или кто-то из своих.

Третья странность. На суде отца не допрашивали публично. Закрытое слушание. Через два дня - приговор. Стандартное дело об ереси занимает месяцы. Это заняло восемь дней. Четыре из которых отец провёл в камере без допросов. Что происходило в остальные четыре - она не знала. Но отец вышел на эшафот с таким лицом, будто узнал что-то, чего не знал раньше. Что-то страшное. Что-то, что заставило его молчать. Он не кричал я невиновен. Он вообще не кричал. Он молчал. Молча и сгорел.

Четвёртая странность - самая важная. Мэррит. Мэррит была кормилицей матери. Кормилицами не становятся просто так - это всегда кто-то близкий, проверенный. И Мэррит, зная, что семья казнена за ересь, не отреклась от них. Не уехала. Не сменила имя. Осталась в Грандмарке. Писала Айле. Ждала. Ждала чего-то.

Была и пятая странность, самая мучительная. Брат. Старший брат Томас. Ему было двадцать три, он только что вернулся из университета в Тальмаре. Умный, тихий, с лёгкой хромотой после детской травмы. И - главное - он не был еретиком. Айла знала это точно. Томас не верил ни во что. Совсем. Он смеялся над церковными проповедями, над философами, над самим понятием веры. Вера, - говорил он ей однажды, - это форма страха. И я, слава богам, которых нет, не боюсь ничего. И вот этого человека сожгли за ересь. За веру, которой у него не было.

Это значило только одно. Семью убили не за то, во что они верили. Их убили за что-то другое. За то, что они знали. За то, что хранили. За то, что могли рассказать. И отец молчал на эшафоте не потому, что был виновен. А потому, что знал: если заговорит - умрёт гораздо медленнее. И что с ним умрут ещё люди. Может быть, многие люди.

Но сегодня утром, в чулане, между двумя спазмами рвоты, к ней пришла мысль, которой не было раньше. Не новая - а очень старая, просто она не решалась её думать. Семья не была еретиками. Это она знала. Но семья была - не только жертвами. Семья была - чем-то ещё. Кем-то ещё.

Отец был хирургом. Она знала это - все знали. Лекарь вэн Хаард, лекарь-любитель, как говорили в тальмарских салонах с лёгким презрением. У него была библиотека - медицинские трактаты, анатомические рисунки, описания процедур. Он возился с ними по вечерам. Он показывал ей - когда ей было десять, двенадцать, четырнадцать - как устроено тело. Где железы. Где нервы. Где сосуды. Он говорил ей: Айла, если ты будешь знать, как устроено тело, ты будешь знать, как его чинить. А если будешь знать, как его чинить - ты будешь знать, как его ломать. Это - одно и то же знание. Запомни. Однажды это тебя спасёт.

Тогда она думала - он шутит. Или читает ей лекцию из любви к преподаванию. Теперь - она не была уверена. Отец показывал ей - конкретные процедуры. Удаление паращитовидной железы. Замыкание нерва медной скобой. Тетания через шесть часов. Базальный пульс - выше на сорок процентов. Он показывал - как будто учил. Не для того, чтобы она стала лекарем. Для того, чтобы - помнила.

Семья была - Хранителями. Не еретиками. Не жертвами. Хранителями. Чего-то такого, что церковь хотела бы иметь - но не имела. Или имела, но не должна была. Анатомическое знание. Медицинский атлас. Описание процедур, которые делают Сшитых - которых, как она уже начала подозревать, делают в подвалах собора. Семья хранила это знание - чтобы НИКТО не пользовался им. Чтобы - баланс. Чтобы - противовес. А Эльдред монополизировал вивисекцию. И Хаарды - единственные, кто мог повторить. Их убрали - как конкурентов. Не как еретиков.

Это была - новая мысль. Айла даже перестала трястись. Она села на кровать, выпрямилась. Досчитала до ста. Обратно. Досчитала до тысячи. Голова - ясная. Руки - почти не дрожат. Если она права - если отец был прав - то в этом мире есть атлас. Анатомический атлас. И где-то - он ещё существует. И Мэррит знает где. И Мэррит - ждёт её.

Приходи в дом по улице Свечников.

Это не приглашение к чаю. Это зов.

Айла встала, подошла к окну. Дождь. Темень. На конюшне - один фонарь. Ярл, скорее всего, пьян. Дейм - у себя в кабинете, тоже пьян или почти. Кройц ушёл домой - он жил в деревне. Слуги - на кухне или в подвале. Один часовой у ворот - и тот, скорее всего, спит.

Она открыла шкаф. Достала тёмный плащ с капюшоном - Мэррит прислала его месяц назад, в подарок к празднику Ока. Тогда Айла думала - просто подарок. Теперь понимала: Мэррит готовила её к побегу с того самого дня, как семья погибла. Месяцами. По одному подарку. Плащ с капюшоном. Тёплые чулки. Маленький кожаный кошель с пятью серебряными талерами. Всё это Айла аккуратно сложила в углу шкафа, под зимним платьем.

Она переоделась. Плащ - поверх. Капюшон - на голову. Серебро - за пояс. В карман ещё - маленький нож для разрезания бумаги. Не оружие, но лучше, чем ничего. Руки тряслись снова - но теперь уже от другого. Не от страха. От чего-то, что она пока не решалась называть. Она прислонилась к стене. Досчитала до десяти. Руки не перестали, но стало - терпимо. Она засунула их под мышки. Так - незаметно. Так - можно было идти.

На секунду она задержалась у распятия. Перекрестилась. Не потому что верила. Потому что отец учил: Когда не знаешь, что делать - делай как все. Это лучшая маскировка. И она вышла.

По лестнице - тихо. Деревянные ступени скрипели на четырёх местах, и она помнила все четыре. Мимо кабинета Дейма - он храпел, наконец уснул. Мимо кухни - оттуда пахло луком и потом, слуги ужинали. Айла прижала ладонь к животу. Стиснула зубы. Прошла. Через чёрный ход, мимо конюшни, через сад. Изгородь - в дальнем углу, где был подкоп под корнями. Подкоп был не её - его сделал ещё Деймов дед, для встреч с местной вдовой. Теперь им воспользуется невеста Дейма. Символично.

Через пятнадцать минут Айла шла по тракту на Грандмарк. Дождь лил в лицо. Дорога раскисла. Башмаки промокли на первой же миле. Но она шла. Вперёд. Один шаг. Другой. Третий. Каждый - чуть быстрее предыдущего. Каждый - мимо запаха, который стоял в носу, мимо рук, которые тряслись, мимо чулана, где её выворачивало наизнанку каждое утро. Вперёд. Прочь. Туда, где, может быть, кто-то объяснит ей, за что. И почему. И кто.

Она не знала, что найдёт в доме по улице Свечников. Не знала, кто такая Хельга. Не знала, кто убил архиепископа и зачем. Не знала, причастна ли Мэррит к чему-то. Не знала - виновата её семья или нет. Но одно она знала теперь точно. Семья её была - Хранителями. Не еретиками. И атлас - если он существует - это не ересь. Это - знание. Знание, как ломать тело. Знание, как чинить тело. Одно и то же знание. Отец учил. И если она - единственная, кто помнит, что отец учил, - значит, она - тоже Хранитель. Теперь - последний.

Она шла уже час. Сапоги промокли насквозь. Плащ - тоже. Под плащом - почти сухо, но это ненадолго. До Грандмарка ещё миль семь. Если повезёт - к рассвету дойдёт. Если не повезёт - встретит патруль. Инквизиция, конечно, не патрулирует дороги по ночам, но мало ли. Мало ли кому интересна одинокая девушка в плаще без сопровождающих.

И знала одно. Три месяца она была пленницей. Три месяца - ждала. Ждала знака. Знак пришёл. Три месяца - ничего. И вот теперь - наконец - что-то. Айла улыбнулась. Кривая, мокрая, но - улыбка. Она даже не заметила, что плачет. Слёзы шли сами - тихо, без всхлипов, как учили в детстве. Леди не плачет громко. Леди плачет так, чтобы никто не видел. Только - дождь видел. Только - тёмный тракт. Только - она сама.

- Ну, - сказала она тихо, обращаясь к дождю. - Ну наконец-то.

Глава 5. Работа есть работа


- Бэрон Мохр -

Таверна называлась Свинья и Бочка, и Бэрон Мохр вошёл в неё так, как входил в любое помещение: три секунды в дверях, три шага внутрь, три секунды на осмотр. Ритуал завёлся когда-то очень давно, и Бэрон не помнил когда, зато помнил другое: без него мир начинал криво, а кривой мир невыносим, особенно в таверне, особенно вечером, особенно в Сальтмарке, где и без того всё стоит вкривь и вкось.

Свинья и Бочка оказалась терпимой. Четыре стола, шестнадцать стульев, всё деревянное, неокрашенное, потёртое, на стенах три оленьих рога, два медных ковша, одна засаленная карта северных земель. Бэрон пересчитал про себя: рога не симметрично, ковши почти, карта криво. Всё это было нехорошо, но терпимо, а с терпимым Бэрон умел работать двадцать лет, и, должно быть, это было единственное, чему он научился за всю свою наёмничью жизнь, потому что идеального не бывает, а если и бывает, то не для него.

Он выбрал стол у стены, спиной к стене, лицом к выходу, и это не обсуждалось. Сел, выпрямил позвоночник, поставил локти под прямым углом, выровнял плечи по краю стола и проверил сначала левой ладонью, потом правой. Ровно. Хорошо. Меч в ножнах он положил на стол, подвинул, ещё раз, чуть-чуть, провёл подушечкой большого пальца по ножнам от устья до вершины и обратно, и снова, три раза, и на третьем мир на секунду стал выносим.

- Хозяйка, - крикнул Бэрон в сторону стойки. - Хозяйка, а ну-ка подойди на минутку.

Хозяйская дочка, толстая, румяная, с лицом как луна в полнолуние, подошла, вытирая руки о передник.

- Чего изволите?

- Эль. Только не тот, что ты в прошлый раз наливала, тот, помнишь, с осадком на дне, как будто в бочку мышь бросили и забыли вытащить. Я этот эль два дня проблевал. Налей-ка из новой бочки. И хлеба. Только не тот, что вчера, тот был кривой, я его есть не стал. Ровный кусок. Поняла?

Девка посмотрела на него с тем особым выражением, какое бывает у женщин, когда мужчина в таверне ведёт себя как старый солдат, который всех уже достал.

- У нас один хлеб. Берёте - берёте. Не берёте - не берёте.

- Один? Один, значит. Ну неси один. Только выбери кусок попрямее. Что ты мне всучишь, то я и буду всю ночь перед сном вспоминать, и спать не буду, и утром злой буду, и тебе же хуже.

Девка ушла, ворча что-то про рыжих придурков. Бэрон проводил её взглядом и подумал: молодая ещё, не понимает, ничего, поживёт - поймёт, все понимают, только поздно.

Эль принесли, и Бэрон попробовал, и поморщился, и поставил кружку, и попробовал ещё, и поморщился ещё сильнее, после чего подвинул кружку на полдюйма влево, потом на полдюйма вправо, потом снова влево, в исходную, ровно по краю стола. Хорошо. Хлеб принесли, и Бэрон осмотрел оба конца, выбрал тот, что подрямее, отложил в сторону слева, потому что справа уже стояла кружка и было бы несимметрично.

- Эй, хозяйка! - крикнул Бэрон через полчаса, когда кружка опустела наполовину. - Хозяйка, иди сюда.

- Ну чего ещё.

- Это что? Это, я извиняюсь, что?

- Эль.

- Эль, говорит. Эль - это, я тебя информирую, напиток из ячменя, солода и хмеля. А то, что ты мне налила, - это, я так понимаю, моча козлиная, которую тридцать лет назад какой-то идиот собрал в бочку, забыл про неё, а теперь вы, в Сальтмарке, подаёте её честным людям под видом эля. Я в Сальтмарке тридцать лет пью. Тридцать. И такого дерьма мне не подавали. Никогда. Хоть бы стыдно вам было.

- Не пейте, - сказала девка невозмутимо. - Вода - бесплатно.

- Вода - это хорошо. Вода - бесплатно. А я, между прочим, плачу за эль, чтобы получить эль, а не то, что ты мне подсунула. Ладно. Неси ещё. Может, из другого конца бочки лучше. И хлеба. Того, что я не доел, унеси и принеси ровный кусок. Этот - кривой. Я тебе говорил - ровный. Ты что мне принесла?

Девка унесла тарелку и принесла другую, с другим куском. Бэрон осмотрел, поморщился, но терпимо. Можно есть.

Дверь таверны скрипнула. Бэрон поднял голову, ещё не зная кто, но уже зная, что кто-то: сквозняк качнул свечу на стойке, и тени по стене качнулись вместе с ней. Вошёл Тобб Сухорукый, и Бэрон узнал его раньше, чем разглядел лицо, по походке: Тобб ходил неровно, потому что у него не было левой руки и равновесие сбито, и он чуть покачивался при каждом шаге, как старая лодка на мелкой волне. Тобб - старый товарищ, один из тех, с кем Бэрон работал пятнадцать лет назад, когда Коты ещё гремели по всем войнам от моря до моря. Тощий, длинный, левый рукав плаща пустой, заткнут за пояс. Лицо обветренное, как старая подошва. Глаза хитрые, маленькие, как у крысы, которая пережила три пожара и всех кредиторов.

Тобб вошёл, осмотрелся, увидел Бэрона, подошёл и без спроса сел напротив. Бэрон морщнулся, едва заметно: Тобб сел не симметрично, стул сдвинут влево, левый локоть Тобба на столе, ножны Бэронова меча сдвинулись. Бэрон не подал виду, подвинул ножны обратно, тихо, на полдюйма, точно по краю стола. Тобб смотрел. Тобб давно привык. Тобб знал: Бэрон возится с ножнами, и не лезет. В этом, в сущности, и был секрет их долгой дружбы.

- Тобб, - сказал Бэрон и усмехнулся. - Ты постарел. Сильно постарел. И пиво тут, кстати, тоже постарело. Совпадение?

- Здорово, Бэрон. Тоже рад. Нет, серьёзно, рад. Я думал, ты сдох.

- Все думают, что я сдох. Я сам иногда думаю. А я, видишь, жив. Живу, ем, пью дерьмо. Ты-то как? Сиди, сиди, не стой. Только стул подвинь - ровно. Ровно моему. Вот так. Хорошо. Хозяйка! Эй, хозяйка! Неси ещё кружку. И вот этому, который без руки. И хлеба. Только ровный кусок, я тебя умоляю.

Тобб усмехнулся, покачал головой, но стул подвинул. Девка принесла кружку, Тобб попробовал, не поморщился, выпил полкружки одним глотком. Бэрон посмотрел на него с уважением.

- Вот это мужик, - сказал Бэрон. - Пьёт дерьмо и не морщится. Я бы морщился. Я и морщусь. А ты нет. Это, я тебе скажу, талант. Это и есть главный талант в нашем деле: пить любое дерьмо и не морщиться.

- Сорок лет пью, - сказал Тобб. - Привык. Когда ты сорок лет пьёшь любое дерьмо, перестаёшь различать, какое именно дерьмо ты пьёшь. Это, знаешь ли, освобождает.

- Освобождает, - согласился Бэрон. - Слушай, а жена как? Твоя. Ну, как её. Я забыл, как её зовут, прости. Старый стал. Имена забываю. Жена-то как?

Тобб помолчал. Потом медленно, без обиды, спокойно:

- У меня нет жены, Бэрон.

- Нет? Совсем?

- Совсем. Никогда не было.

- Странно. Я помню, что была. Я помню, что ты мне рассказывал про неё. Что-то такое. Что она... ну, что-то.

- Ты путаешь. У тебя, наверное, была жена. У меня - нет.

- У меня тоже не было, - сказал Бэрон и вдруг неловко, сильно неловко, так неловко, что рука сама потянулась поправить кружку, потом ножны, потом край скатерти. Подвинул кружку на полдюйма. Подвинул ножны на полдюйма. Стало чуть легче, не намного. - Ну, значит, я перепутал. С кем-то. Старый стал. Помню то, чего не было. Не помню того, что было. Ладно. Хозяйка! Эй, хозяйка! Неси ещё! И рыбу! И скажи повару, если это можно назвать поваром, что рыба должна быть солёная, а не пересушенная, как старый сапог.

- Бэрон, - сказал Тобб. - Я не за этим пришёл.