Книга Семеро Ждут - читать онлайн бесплатно, автор A Yershov. Cтраница 5
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Семеро Ждут
Семеро Ждут
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Семеро Ждут

Карвер выпрямился. Оправил камзол. Прошёл по коридору ровно, не торопясь, с той особенной спокойной грацией, которая отличает людей, знающих свой протокол. У выхода из дворца обернулся. Посмотрел на окна канцлера. Огонь в камине. Тени за стеклом нет. Сэндэр, надо полагать, уже сел обратно в кресло, держится за бок, страдает. Умирающие кукловоды - самые опасные. У них нет времени на осторожность.

- Каждый вечер, - сказал Карвер тихо, обращаясь к окну. - Лично. Я понял.

И ушёл.

В особняке на улице Серебряников горел камин и свеча на столе в кабинете. Карвер не любил темноту. Это была его единственная слабость. Детский чулан. Отец. Голоса в темноте, которые шептали, смеялись, звали. Карвер вырос, но свечу он оставлял каждую ночь в углу кабинета. Этого хватало, чтобы темнота оставалась темнотой, а не становилась тем, чем она была в детстве.

Свой организм Карвер держал в порядке, как держат в порядке хорошо подогнанное оружие: ел по часам, спал пять часов - не больше и не меньше, - раз в неделю пускал кровь, дабы не застаивалась, по утрам проверял пульс и цвет мочи. Он знал о собственном теле всё, что можно было знать: возраст, износ, остаточный ресурс. К тридцати годам он рассчитывал получить назначение в совет. К тридцати пяти — стать полезным Сэндэру настолько, чтобы Сэндэр не решился его убрать. К сорока - либо занять его место, либо уйти на покой с состоянием. Если, конечно, печень выдержит. У него в роду все умирали от печени и отец, и дед. Карвер же питался по плану, который сам себе составил по книгам лекаря Гарвенского, и считал, что его печень, теоретически, продержится дольше, чем у отца.

Он сел за стол. Журнал, тонкий, в чёрном кожаном переплёте, лежал в ящике, запертый, ключ на шее. Но Карвер не открыл его. Некоторые вещи не записывают. Некоторые вещи хранят там, где их не найдёт ни канцлер, ни вор, ни инквизиция, - в собственной голове, которая заперта надёжнее любого замка, потому что у неё нет ключа, кроме топора.

Хэлберт. Шесть месяцев назад. Сэндэр вызвал, сказал - убрать, без шума, без следов. Карвер согласился, потому что не соглашаться было нельзя, а согласиться молча - дешевле, чем согласиться с разговорами. Лестница. Спина Хэлберта под рыжей домашней рясой. Толчок - короткий, без тех лишних сантиметров, которые поэты приписывают падающим телам. Никакого раскаяния, никакого стыда — раскаяние и стыд есть роскошь людей, у которых есть выбор, а у Карвера выбора не было с тех самых пор, как ему исполнилось двадцать. Это не нужно было записывать, потому что это и так не забылось бы, если бы он прожил ещё тысячу лет, а проживёт он, по всем расчётам печени, гораздо меньше.

Он посмотрел на пламя свечи в углу, ровное и жёлтое. Это хорошо: когда свеча дрожит, значит кто-то дёргает воздух, кто-то дышит рядом, а когда свеча ровная, значит Карвер один. И хорошо, когда в углу горит свеча. Тогда детство не такое страшное, и можно лечь спать, и спать спокойно, и видеть сны, в которых нет ни Хэлберта, ни Сэндэра, ни чулана, а есть только тишина, и тёплый свет, и ничего больше.

И этого достаточно, чтобы завтра встать, проверить пульс, проверить цвет мочи, подумать о печени — и снова идти работать. На человека, который сам, возможно, не доживёт до весны. На человека, который, даже умирая, держит руку на горле у королевства. На человека, чей палец уже гниёт под перстнем, но перстень всё ещё блестит, и все при дворе делают вид, что не чувствуют запаха.

Глава 7. Тень Матери.


— Рената вэн Доль —

Утро было серым — таким, как Рената любила. Серым, как зола, как внутренность склепа, как небо над Венмарком в любой месяц. Серое небо не обещает ничего, а Рената давно перестала верить обещаниям.

Она сидела у туалетного столика и расчёсывала волосы. Щётка проходила сквозь чёрные с проседью волосы. Живот ныл. Боль пришла с рассветом, как приходила каждое утро последние восемь лет. Рената прижала ладонь к низу живота. Привычка. Восемь лет привычки.

На завтрак ей принесли хлеб и воду. Она не притронулась. Пятый день почти не ела. Кусок стоял в горле. Желудок давно сжался до кулака и не хотел большего. Иногда, раз в три дня, она заставляла себя выпить бульон — один кубок, чтобы не упасть, чтобы жить. Жить, чтобы вернуть. Это и был весь смысл: вернуть. Всё остальное было приложением.

Стук в дверь был тихим — два коротких, один длинный, условный знак, который Несса, надо отдать ей должное, выучила с первого раза и с тех пор не путала, что для пятнадцатилетней соборной послушницы, в сущности, уже почти подвиг.

— Войдите, — сказала Рената, не оборачиваясь.

Несса была её созданием уже два года — купленной за единственную валюту, которая имела ход в соборах, то есть за страх, и за единственную валюту, которая имела ход, то есть за надежду. Рената дала ей и то, и другое: страх того, что случится, если Несса оступится, и надежду на то, что однажды Рената защитит её от всего остального. Сделка была, классической, и Несса, никогда не делала вида, что не понимает.

Несса присела в реверансе. Руки дрожали, как дрожат у всех, кто стоит перед Ренатой больше тридцати секунд. У Нессы были каштановые волосы, серые испуганные глаза. Арвеллу было семь.

Мама, не надо, мама, щекотно.

Арвелл засмеялся. Тихо, тонко, как смеялся в три года, когда Рената щекотала ему живот. Рената моргнула. Арвелл умолк. Это, конечно, был не Арвелл. Арвелл умер восемь лет назад в маленькой комнате в Венмарке, на её плече, с маленькой горячей рукой, сжимающей ей большой палец. Его последним словом было «мама». Его последним вздохом был тонкий хриплый всхлип, который она будет слышать в тихие минуты всю оставшуюся жизнь, а «оставшаяся жизнь», по всем признакам, должна была быть долгой, потому что судьба решила не даровать ей и этой милости.

Голос, который она слышала теперь, — не его. Это её память о нём, которая стала настолько громкой, что отделилась от неё и зажила своей жизнью, говорит с ней, смеётся, просит, плачет, как живой. Рената знала, что это не он. Знала головой, но для неё он был реален. Реальнее, чем Несса. Это осознание жило в одной части мозга, голос — в другой, между ними зияла пропасть, и голос выигрывал эту войну каждый раз, без единого исключения.

— Говори, — сказала Рената. Голос остался ровным. Это и было её главное умение: говорить ровно, когда внутри шторм.

— Владыка Эльдред... — девушка сглотнула, и сглотнула ещё раз, Рената мысленно отметила, что сегодня сглатываний больше обычного, а значит, весть и впрямь скверная. — Владыка Эльдред мёртв, госпожа. Этой ночью. В соборе. Ему вырвали язык. На груди — клеймо.

Мама, щекотно.

Голос пришёл не сразу. С задержкой в полсекунды и это было что-то новое. Обычно, голос приходил мгновенно. Сейчас — с задержкой. Может быть, болезнь меняет ритм. Восемь лет это больше, чем может вынести одна голова, и голова начинает сдвигаться. И голос начинает опаздывать. Скоро он опоздает на секунду, потом на две, потом на минуту, а потом — навсегда. И тогда наступит тишина, это хуже, чем голос, даже если голос не его.

Рената не прекратила расчёсывать. Щётка проходила сквозь волосы, словно ничего в мире не переменилось, потому что архиепископ был инструментом, инструменты ломаются, находишь другой или делаешь.

— Кто ещё знает?

— Брат-капеллан Гаудер. Брат-командор Мэллус. Патруль, который нашёл тело. Каноник Фэй. И... и канцлер, госпожа. Канцлер уже знает.

Разумеется, знал. У Сэндэра вэн Доля были свои создания в соборе — как у Ренаты свои, разница в том, что его были лучше пристроены и носили рясы старших каноников, а не серое платье послушниц. Сэндэр опережал её с самого начала. Он опережал всех. Это была главная причина, почему она вступила с ним в союз, а не пошла против, у Ренаты такого желания не было, у неё было только одно желание, и оно не имело отношения к Сэндэру.

— Хорошо, — сказала она. — И, Несса...

— Да, госпожа?

— Ты ничего не видела. Ты ничего не слышала. Ты молилась в общежитии всю ночь. Три сестры подтвердят. Я уже поговорила с ними.

Девушка присела и выскользнула, снова беззвучно. Рената мысленно поблагодарила себя за то, что хорошо выбирает людей. Когда Несса вышла, Арвелл заговорил шёпотом снова, с той же отставшей на полсекунды интонацией.

Мама, мне холодно.

Рената знала, что делать, когда он начинал говорить про холод. Она медленно, как кладут оружие, поднялась, подошла к кровати, задрала подол. На бёдрах, под тонким полотном нижней рубахи, лежали шрамы — десятки, старые белые, ровные, как нитки, и свежие красные, припухшие, один ещё не затянувшийся, с коркой. Все это читалось как летопись, в которой каждая строка была датой, когда голос замолкал, и каждая строка была датой, когда Рената возвращала его. Она достала из-под подушки маленький нож — бритвенный, как у её покойного мужа, тот пользовался подобным для бороды. Муж походил на этот нож: тоже был тонкий, острый, неглубокий и в конце концов сгинул туда же, куда ушел Арвелл, только без всякой торжественности. Лезвие было тонкое, острое. Рената прижала его к внутренней стороне левого бедра. Провела — коротко, не глубоко, хватит.

Боль вспыхнула чистая, ясная, настоящая. Она заглушила всё остальное: и фантомную тяжесть в животе, и задержку голоса, и серое утро, и Нессу, и Эльдреда, и Сэндэра, — на секунду, на две, на три, и этого было достаточно.

Мама. Мама, я тут.

Рената закрыла глаза. Хорошо, он не замолкнул, и она не одна. Она опустила подол, убрала нож, вытерла кровь тряпкой, спрятала тряпку в камин, где она дотлеет к обеду вместе со вчерашней, и села обратно к столику и посмотрела на себя в маленькое серебряное зеркало — высокие скулы, серые глаза, первые серебряные нити в чёрных волосах, и скулы слишком острые, и под глазами тени, и всё вместе это было лицо женщины, которая восемь лет выполняла одну и ту же процедуру возвращения того, что вернуть нельзя.

Она оделась. Чёрное, как всегда. Простое придворное платье, без украшений, кроме тонкой серебряной цепочки на горле — без кулона. Когда-то кулон был: крошечная расписная миниатюра мальчика с тёмными глазами. Но она похоронила её вместе с ним, потому что не могла вынести смотреть и не могла вынести выбросить, а цепочку оставила.

По дороге к Сэндэру, в главном зале, она увидела ребёнка лет четырёх, на руках у служанки, болен, несли к лекарю. Ребёнок повернул голову, посмотрел на неё и заплакал. Громко, как будто его обожгли, хотя, разумеется, его никто не обжигал. Служанка испуганно ускорила шаг, прижав ребёнка крепче, и скрылась за поворотом, и плач ещё какое-то время доносился из-за колонны. Так бывало всегда. Служанки в приюте уже знали и прятали детей, когда приходила она. Говорили — у неё глаза мёртвой. Может, и так. Может, дети чувствуют что-то. Чувствуют, что у неё внутри пустое место, как колодец и дети боятся упасть в этот колодец, и плачут и вырываются у нее из рук, когда она пытается немного их подержать и убаюкать. Как его. Но Рената продолжала ходить — к чужим детям, в приют, за три талера монахине, — потому что иначе голос замолкал, а молчащего голоса она вынести не могла. И вся жизнь Ренаты теперь вращалась вокруг этого единственного факта, как мотылёк вокруг свечи, и с примерно тем же ожидаемым исходом.

Секретарь канцлера, молодой человек с лицом дохлой рыбы попытался заставить её ждать. «Его сиятельство занят», — сказал он тем тоном, каким говорят «его сиятельство занят» все секретари на свете, и Рената, не говоря ни слова, посмотрела на него, — просто посмотрела, — и где-то на третьей секунде этого молчаливого поединка рот секретаря открылся, и закрылся, и снова открылся, и он пошёл докладывать, и Сэндэр, разумеется, принял её немедленно. Сэндэр понимал, лучше любого мужчины, которого Рената встречала, что в этом дворце есть лишь три человека, которые действительно имеют значение, и двое из них сейчас в этой комнате.

— Рената, — сказал Сэндэр, и в голосе его была та особенная теплота, с какой произносят имя покойника на поминках. — Какая приятная неожиданность.

— Это, — сказала Рената, опускаясь в кресло напротив без приглашения, — не неожиданность. Ни для вас, ни для меня. Так что давайте не будем.

Сэндэр улыбнулся. Та самая полуулыбка. Та, что никогда не доходила до глаз. Рената эту полуулыбку знала наизусть, как знала наизусть всё, что касалось Сэндэра, — включая ту родинку у него за левым ухом, о которой он сам, вероятно, не подозревал, и в том числе и тот факт, что левая рука у него в последнее время стала холоднее правой, что, при его диагнозе, было, мягко говоря, дурным знаком.

— Архиепископ мёртв, — сказал он.

— Я слышала.

— От кого?

— От стен. Стены в этом дворце, дорогой канцлер, говорят громче, чем люди. И, в отличие от людей, стены не лгут.

— И что говорят стены?

— Стены говорят, — сказала Рената, — что на груди у архиепископа клеймо Семерых. Что убийца не был обычным еретиком, потому что обычные еретики не проходят через охрану собора. Что кто-то очень хотел, чтобы Эльдред молчал. И что кто-то... — она сделала паузу, выбирая следующее слово с тщанием женщины, выбирающей нож, — ...очень хотел, чтобы мы знали, кто это сделал.

Мама, выпусти меня.

Арвелл, тихо, с задержкой. Рената не отвела глаз от Сэндэра. Она давно научилась не дрогнуть снаружи, что бы ни происходило внутри.

Сэндэр ничего не сказал. Он сложил пальцы домиком, жестом, который, по его мнению, выражал задумчивость, а по мнению Ренаты, выражал желание спрятать дрожащие руки, — и на среднем пальце левой руки кольцо поймало серый свет из окна. Семь лучей. Рената заметила его давно, лет шесть назад. Сэндэр чуть побледнел. Костяшки побелелии челюсть стиснута. Приступ, как у нее, когда голос особенно громкий. Они оба болели. По-разному, но болели. Один от опухоли, которая медленно, но верно ела его, как крыса, которой не дано наружу, и которая потому грызёт изнутри всё, до чего дотянется. Другая от горя, которое она носила, как носят тяжёлый плащ, и к которому привыкла так, что уже не замечала веса.

— У вас есть... теория, — сказал он наконец. Это не было вопросом.

— Если позволите... у меня есть несколько. Но главная из них такова. Эльдред создал ересь. Эльдред управлял ересью. Эльдред был хозяином, а не жертвой. И теперь кто-то убил хозяина. Вопрос — кто.

— И ваш ответ?

— Мой ответ, — сказала она медленно, и медленность была не для эффекта, а для того, чтобы успеть досчитать до трёх и решить, сколько именно правды она позволит себе сегодня, — зависит от того, что вы мне скажете. Потому что, дорогой канцлер, я подозреваю, что вы знали об Эльдреде больше, чем знает церковь. И я подозреваю, что у вас есть... план. На случай, если Эльдред однажды умрёт. И этот план, мне кажется, не включает меня.

Сэндэр откинулся в кресле. Полуулыбка дрогнула — на одно мгновение — и превратилась во что-то другое. Что-то более холодное. Что-то говорящее: ты умнее, чем я полагал. Затем это прошло, полуулыбка вернулась, и Сэндэр снова был вежливым, отполированным, идеальным человеком, за которого его принимал двор.

— Рената, — сказал он. — Вы, разумеется, правы. У меня есть план. У меня всегда есть план. Но план этот... включает вас. Иначе я бы не разговаривал с вами сейчас. Я бы разговаривал с кем-то, кто пришёл бы вас арестовать.

— Это, — сказала Рената, — было бы неразумно.

— Вот именно. И я, как вы знаете, всегда разумен.

— Если позволите... — Рената чуть наклонила голову. — Разум без цели — это упражнение в пустомыслии. Какова ваша цель, канцлер?

Сэндэр помолчал. Полуулыбка не изменилась. Но он смотрел на неё оценивающе, как смотрят на нож, который могут вынуть из ножен, а могут и не вынуть. Потом сказал тихо:

— Ардения, Рената, больна. Ардения уже давно больна. Король — мальчик. Церковь — клика стариков, которые жгут собственных подданных, чтобы сохранить видимость власти. Двор — болото. Народ — топливо. Кто-то должен всё это перестроить. Кто-то, у кого хватает воли использовать то, что церковь прячет под камнями. Семеро — это, если вам угодно, инструмент. И нет ничего страшного, пока ты тот, кто его держит.

— А вы, — сказала Рената, — полагаете, что вы — тот, кто держит.

— Я знаю это.

Рената ничего не ответила. Она подумала: он верит в то, что говорит. Он действительно верит, что сможет управлять тем, что церковь прячет от людей. Это было, в своём роде, прекрасно. И в тоже время безумно, потому что управлять тем, что прячут два тысячелетия - примерно то же самое, что управлять погодой или чумой. Сэндэр хотел власти. Рената хотела сына. Каждый из них полагал, что использует другого, это и было настоящим союзом.

Мама, ты придёшь? Мама, ты скоро?

Скоро, мой хороший. Скоро... Канцлер думает, что он хозяин. Но я иду к тебе. И Семеро тебя отдадут. Они обещали.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Я с вами. Пока. С одним условием.

— Каким?

— Когда придёт время... когда Семеро отдадут... я первая. До вас. До церкви. До кого бы то ни было.

Сэндэр посмотрел на неё. Долго. Потом медленно кивнул, как человек, который что-то отметил про себя.

— Разумеется, — сказал он. — Вы первая.

Они поговорили ещё двадцать минут. Согласовали, что будут делиться сведениями, что будут координировать действия, что, словами Сэндэра, облегчат друг другу путь. Каждое слово было ложью. Ни один из них не верил ни единому слову.

Она вышла из крыла канцлера с лёгким кивком и ещё более лёгким соглашением, и шла назад через дворцовые коридоры, а ум её был в другом месте, в маленькой комнате в Венмарке, где семилетний мальчик умирал. Лекари приходили. Лекари называли цену в три талера. У Ренаты было полталера и обручальное кольцо, которое можно заложить. Она заложила бы, заложила бы без колебаний, но кольцо давало, в лучшем случае, талер, а двух не было, и взять их было неоткуда. Лекари, надо отдать им должное, не торговались, а просто ушли, потому что лекари в Венмарке, в отличие от лекарей в Грандмарке, по крайней мере честны в том, что не лечат в долг. Арвелл умер на рассвете, у неё на плече, с маленькой горячей рукой, сжимающей ей большой палец.

В то утро она дала клятву. Нет, не Богу. Бог, возможно, и был в той комнате, но Бог ничего не сделал. Не церкви, потому что церковь была Божья. Не мужу, муж уже напивался в ту же могилу. Она дала клятву тому, что забрало её сына. Если в этом мире есть нечто, что отнимает детей у матерей, то я найду его, и я заставлю его вернуть сына. А если нет ничего – то я сожгу мир, допускающий это, и сяду посреди огня, и буду ждать.

Через два года после его смерти — живот. Маленький, мягкий, тёплый. Шесть месяцев. Лекари приходили и все говорили одно: «Нет ребёнка, госпожа. Это истерия». И это было самым жестоким, потому что это значит одновременно «ты безумна» и «ты лжёшь». А на седьмом месяце схватки. Настоящие схватки и настоящая боль. Она тужилась, и ждала — крика, ребёнка, еще раз сына, но ничего. Воздух. Только воздух. Тишина тогда в той комнате, где должен был быть крик, была такой громкой, что Рената почти оглохла от неё.

После этого Арвелл замолчал и молчал три дня. Рената не могла это вынести. Она взяла нож. Провела по бедру. И голос:

Мама. Мама, я тут.

С тех пор — так. Когда он молчит, нож. Когда нож, он говорит. Так и живёт.

Семеро были ответом. Она нашла их, или они нашли её, год спустя после родов, через женщину при дворе, чьего мужа сожгли за ересь. Книга говорила о Семерых, что ждут под миром, что могут вернуть взятое, если уплачена цена. Цена была её душой. Рената обдумала это четыре секунды просто потому, что, возможно, платить было нечем. Потом рассмеялась — тихим, сухим смехом, первым смехом после смерти Арвелла — и согласилась. Словно душа ещё была. Словно она не умерла в той маленькой комнате в Венмарке, на плече, до сих пор чувствующем вес маленькой горячей руки.

Она вернулась к себе. Отпустила служанку. Закрыла дверь. Задёрнула занавеску. Комната стала тёмной, серой и тихой — такой, как она любила.

На маленьком столике у окна, за ширмой, стояла вещь, которую она никому не показывала. Круг из тёмного дерева, размером с обеденную тарелку. На нём, вырезанная её собственной рукой маленьким острым ножом, семь лучей, расходящихся от центра. Каждый луч был царапиной, той же самой, что и шрамы на бёдрах, только здесь, на дереве и навсегда. Круг она сделала в тот год, когда перестала быть матерью. Возила его из города в город, из дома в дом, из дворца во дворец, никому не показывая, никому не говоря. Это была её тайна, и её алтарь, и её клятва, и её сын.

Она опустилась перед кругом на колени. Ей было сорок пять, колени жаловались, и ей было всё равно – вставала раньше на колени на более твёрдые полы и подольше. Она три дня стояла на коленях на каменном полу комнаты сына после его смерти, пока муж не пришёл и не поднял её. Она позволила, потому что не осталось сил отказывать. А через год мужу тоже стало всё равно, и он ушёл в вино. Рената не молилась так, как молилась церковь: не склоняла голову и не складывала руки. Она не просила ни милости, ни благодати. Просто смотрела на семь лучей и говорила голосом таким тихим, что даже стены не могли слышать, а стены в этом дворце слышали всё.

— Я скоро, — сказала она. — Я скоро. Подождите ещё немного. Канцлер думает, что он хозяин. Церковь думает, что она знает. Никто не знает. Никто, кроме нас. Подождите. Я иду. Я иду к вам. И вы... вы вернёте мне его. Вы обещали.

Мама. Я жду. Семеро ждут. Мы все ждём.

Тихо, как будто он рядом, с задержкой, как, видимо, и всегда теперь. Рената улыбнулась. Маленькой, бледной улыбкой, которая на её лице, выглядела страшнее, чем крик.

Семь лучей не ответили, никогда и не отвечали, ей и не нужно было. Ей обещали семь лет назад умирающая женщина в маленькой комнате, с книгой на коленях и улыбкой на губах: Семеро ждут. Семеро всегда ждут. И когда придёт время — они отдадут. Они всегда отдают. Рената поверила умирающей, поверила книге, поверила семи лучам, вырезанным на тёмном дереве. Рената поверила голосу. Хотя знала, что голос не он. Верила, и её вера не нуждается в объекте, а нуждается лишь в верующем, в её положении этого было достаточно.

Архиепископ мёртв. Это был первый шаг. Церковь будет искать убийцу и не найдёт, потому что убийца был спичкой, а огонь придёт потом. Мир сгорит так, как того и заслуживает, когда механизм лихорадок, лекарей и серебра наконец треснет и рухнет — в этом огне Рената будет стоять, а рядом с ней, с маленькой горячей рукой в её руке, будет стоять семилетний мальчик с тёмными глазами, который скажет «мама».

Рената поднялась, колени жаловались. Убрала деревянный круг за ширму. Отодвинула занавеску и серый утренний свет хлынул в комнату, озарив ее лицо, оно было спокойным, и глаза были сухими, и в осторожном изгибе рта не было ничего, чтобы хоть один придворный признал скорбью. Только руки чуть дрожали – единственная трещина в маске, которую она не могла заделать. Но руки прятались в складках платья, как шрамы прятались под платьем, а боль в животе пряталась за спокойным лицом. Всё было спрятано и все было на месте.

У неё была работа: был канцлер, которого надо вести, церковь, которую надо сбивать со следа. У неё была фракция скорбящих женщин, рассыпанных по дворцам Ардении, что ждали её слова. А ещё вечером она пойдёт в приют за рекой, даст монахине три талера, монахиня приведёт мальчика лет четырёх, Рената возьмёт его на руки, мальчик заплачет сразу, как плачут все дети, которых она берёт, и монахиня отведёт его обратно. Рената побудет одна. Потом ночь, снова шрам на бедре — свежий, через два дня после старого. И утро, щётка в волосах, один день без еды, и голос с задержкой, но здесь — ради одного: дождаться, когда Семеро отдадут. Когда Арвелл вернётся. Когда она снова станет живой.

— Это, мне кажется, было бы разумно, — сказала она пустой комнате, семи лучам за ширмой, маленькой горячей руке, которую она всё ещё чувствовала на своём большом пальце.

Рената одёрнула платье, пригладила волосы. Открыла дверь и выступила в серый дворцовый коридор, где стены слушали, придворные шептались и мир собирался перемениться, а она — Рената вэн Доль, фрейлина, скорбящая мать, добровольная еретичка, терпеливый союзник и враг, мать с обещанием, которое она дала умирающей женщине семь лет назад — была готова.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.