Книга (Не)нужная невеста ледяного дракона - читать онлайн бесплатно, автор Ева Зимина. Cтраница 2
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
(Не)нужная невеста ледяного дракона
(Не)нужная невеста ледяного дракона
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

(Не)нужная невеста ледяного дракона

Меня повели в замок. Внутри было не теплее, чем снаружи, только тише. Мы шли длинными переходами, и я, привыкшая читать дом по запаху (где болеют, где пьют, где давно не рожали), этот дом прочесть не могла. Он не пах ничем: ни хворью, ни едой, ни людьми. Камнем и морозом, больше ничем. В нижнем переходе я увидела галерею.

Вдоль стен, в неглубоких нишах, стояли изваяния, мужчины и женщины в старинных одеждах. Я приняла их за статуи, искусные до жути. Потом подошла ближе к одному, к юноше с запрокинутым лицом, и поняла, что это не камень и никто его не резал. Кожа, волосы, ресницы обратились в тот же зеркальный лёд, что полз по руке Хальварда, только здесь он дополз до конца. Юноша застыл изнутри, заживо, до последней ресницы и теперь стоял в нише, и в его гранях дрожали огни факелов.

— Предки, — сказал Хальвард у меня за спиной. Голос у него был всё такой же стылый, но на этих застывших он смотрел не как на предков. Он смотрел на своё завтра. — Дом Морн стекленеет, когда у дракона нет пары. Сначала инеем берётся сердце, потом и весь человек. Это долго, годы. Но кончается всегда так.

— И вам, стало быть, пары нет, — сказала я.

— Зеркало сказало, что нет. — Он отвернулся. — Семь лет назад. Зеркало Стужи не ошибается. Оно раскололось, показав пустоту, с тех пор оно мертво, а я, — он усмехнулся краем рта, и от этой усмешки мне стало хуже, чем от любого крика, — я просто дольше падаю, чем оно.

Меня отвели в западную башню, в горницу под самой крышей, холодную, но чистую: узкая лежанка, сундук, оконце в свинцовом переплёте. У порога ждала женщина лет шестидесяти, сухая, прямая, с ключами на поясе. По лицу было видно, что она заранее решила меня не любить и теперь честно это решение исполняет.

— Гутрун, ключница, — представил её Хальвард. — Она даст тебе всё, что нужно. — Он помолчал и добавил то, ради чего, как я поняла, и поднялся сам в эту башню: — Слушай меня, травница. Я не знаю, что тебе наплели в твоём Логе. Мне не нужна жена. Мне не нужна невеста. Мне вообще уже ничего не нужно. Тебя привезли, потому что так велит уложение о зимней дани, а спорить с уложением у меня нет ни времени, ни охоты. Перезимуешь здесь. Тебя не тронут, за это отвечаю я. По весне уйдёшь с откупом, довольная, живая, и забудешь Морнхольд, как страшный сон. От тебя нужно одно: не суйся, куда не просят, и доживи до тепла. Справишься?

— Доживать до тепла я умею, — сказала я. — Я всю жизнь только этим и занимаюсь. А вот вы, милорд, до тепла не доживёте, если будете так дышать. Пять вздохов на версту. Я считала.

Он застыл. Гутрун у него за спиной уронила ключи и не нагнулась их поднять.

— Что? — сказал Хальвард.

— То, что я лекарка, а не невеста, — ответила я. — И вижу не то, что вам наплели, а то, что есть. А есть вот что: никакое это не «дольше падаю». Вы падаете быстро. У вас стужа дошла до запястья, а от запястья до сердца ей одна злая зима. Так что оставьте своё «доживи до тепла» себе. Оно вам нужнее.

Целую минуту он смотрел на меня так, будто я дохнула на него тем самым проклятым морозом, которым меня пугали в Логе. Потом развернулся и вышел, не сказав ни слова. Иней у него на плечах, когда он уходил, качнулся. Я готова была поклясться, что качнулся: под ним что-то дрогнуло.

Гутрун подняла ключи и посмотрела на меня уже по-другому. Не с любовью, нет, но с каким-то трудным, невольным уважением.

— Никто ему такого не говорил, — сказала она сухо. — Семь лет. Ужинать принесу сюда. Из башни ночью не ходи. — И, помолчав, тише: — И на галерею больше не смотри. Насмотришься ещё.

— Гутрун, — окликнула я её в спину, — а до меня тут были зимние невесты? Мне в Логе сказали, лорд их всех загубил. Врали, поди?

Ключница остановилась. Спина у неё напряглась, ответила она не сразу, а когда ответила, голос был плоский и заученный, как наговор, в который давно никто не верит.

— Были. Три. За семь лет. Он их пальцем не тронул, слышишь? Ни одну. Наш лорд девицу не обидит, у него на это ни зла, ни силы уже нет. Перезимовали и уехали. С откупом. Живые.

— А куда уехали? — спросила я. — В какое село, к какой родне? Может, весточку бы им послать, спросить, как оно тут зимовать.

Гутрун обернулась, и я увидела в её сухом лице то, чего она, кажется, сама боялась: она не знала. Три девушки прожили тут каждая по зиме, ели её хлеб, ходили этими переходами и сгинули без следа, без единой весточки. Живой человек так не пропадает. Живой пишет, шлёт поклоны, зовёт куму на наречение. Слова косого Витко сели мне под рёбра и застыли там льдинкой: не мрут, пропадают.

— Не знаю куда, — сказала Гутрун, и в этом «не знаю» было больше правды и больше страха, чем во всём, что я услышала за два дня. — Кастелян провожал. Он про них знает. Ты у него спроси. — Сказала и побледнела, будто сама испугалась своего совета, и быстро ушла. Ключи её на этот раз не звякнули, а простучали по переходам, как чьи-то торопливые шаги.

Я осталась одна. Вот оно, думала я. Три девушки. Кастелян провожал. Тот самый кастелян, у которого холёные руки, голос как парное молоко и который лжёт даже в «слава Хладу». Я села на жёсткую лежанку и долго сидела так, пока за оконцем гасли последние серые сумерки.

В стылой горнице чужого мёртвого замка, проданная за чужие долги, в доме человека, что стекленел заживо, я и встретила ночь. Стемнело быстро, как всегда темнеет на Севере в канун солнцеворота. Я поела принесённой каши, легла и не уснула. Потом, как всегда, встала, подошла к оконцу и подышала на промёрзшее стекло. Гадать я не собиралась, просто хотела услышать в этом доме хоть одну честную вещь.

И иней лёг неправильно.

Я замерла. Двадцать три года я читала иней и знала все его повадки: на правду он ложится ровно, на ложь кольцами. Этот узор не был ни тем, ни другим. Он полз к середине стекла, там на что-то натыкался, обрывался и глох, как глохнет крик под снегом. Иней не лгал и правды не говорил. Его в этом замке душили.

Я стёрла узор и дохнула снова. То же самое. Стекло помнило что-то большое и старое и не могло его выговорить, как будто ему зажали рот лет семь назад, да так и не отпустили. Где-то под замком, под мёрзлой скалой, лежала правда с кляпом во рту. И мой дар, впервые наткнувшись на силу больше своей, тонко, на самом пределе слуха, зазвенел, как звенит лёд на реке перед тем, как треснуть.

В этом доме лгали. Не гладко, как Ульвар, и не трусливо, как Бьёрг. Здесь лгали о самом главном, и так давно, что ложь вмёрзла в стены. Я приложила ладонь к холодному стеклу, закрыла глаза и слушала этот звон всем нутром. Он шёл снизу, из-под замка, из-под скалы, где, должно быть, и лежало семь лет мёртвым расколотое Зеркало. Только мёртвое не звенит, мёртвое молчит. А это звало. И я, дура, которой велели не соваться куда не просят, стояла у оконца и уже знала, что сунусь. Не выношу, когда правде зажимают рот: своей я зажимала всю жизнь, чужой не дам. Меня привезли сюда тихо умереть, как умерли, или не умерли, те три. Но во всём Морнхольде, похоже, я одна ещё умела слушать. И то, что звало из-под скалы, звало меня.

Глава 3. Стылый дом


В Морнхольде было заведено вставать до света, топить впустую и делать вид, что живёшь. Я поняла это в первое же утро.

Слуги здесь ходили, как ходят в доме, где лежит тяжелобольной: вполголоса, не глядя друг другу в глаза, точно от громкого слова в замке могло что-нибудь обвалиться. Только больной тут лежал не в одной горнице, хворал весь замок. Топили жарко, в очагах гудело пламя, а тепло не держалось: уходило в стены, в лёд, в тот вечный внутренний мороз, что тёк неизвестно откуда. Я грела руки у огня и не могла согреть. Никто не мог. Люди в Морнхольде кутались даже у очага и говорили о холоде, как в других домах говорят о крысах: привычно, без всякой надежды извести.

В то первое утро я спустилась в поварню. Смелость тут была ни при чём: лекарке надо знать, чем кормят дом, иначе его хворей не поймёшь. Поварня была большая, чадная, с закопчёнными балками, с котлом, в котором булькала ячменная похлёбка, и жизни в ней было больше, чем во всём остальном замке. Страху, правда, тоже. Стряпухи при мне примолкли. Молоденькая судомойка, тощая, с цыпками на руках, уронила миску и так перепугалась, что присела над черепками и втянула голову в плечи, как втягивают, когда ждут удара. Я подняла её, оглядела руки — цыпки обычные, застуженные, лечатся гусиным жиром — и сказала ей об этом вполголоса. Она смотрела на меня круглыми глазами и всё косилась на дверь.

— Кого боишься? — спросила я. — Меня?

— Кастеляна, — выдохнула она раньше, чем успела прикусить язык, и тут же зажала рот ладонью. — Он не велит с гостьей говорить. Он всё знает, кто с кем. У него везде уши.

Больше я из неё не вытянула ни слова. Хватило и этого: в Морнхольде правил не лорд. Здесь правил страх с холёными руками, и страх этот знал, кто с кем говорит. Я запомнила девчонку, звали её Сольвейг, и ушла, чтобы не навлечь на неё беды.

Меня сторонились, но не гнали. Гутрун приносила еду и раз в день, поджав губы, спрашивала, не нужно ли чего. Вот и вся моя жизнь при дворе Зеркального лорда. Можно было и до весны так просидеть, как мне велели: не соваться, дожить. Но лекарка в чужом доме первым делом разбирает, кто чем болен, и поделать с этим я ничего не могу, как не могу не дышать на холодное стекло. И я разбирала.

Я читала по мискам, которые возвращались с господского стола нетронутыми: лорд не ел. Даже не «мало ел», а вовсе не ел, разве что хлебал понемногу горячего, чтобы не свалиться. Читала по стражникам, которые отводили глаза, когда он проходил мимо, и отводили от жалости, которую стыдно показать, а вовсе не от страха. И по инею читала. Иней лежал на внутренней стороне господских дверей. Снаружи, где мороз, его не было, а изнутри, где положено быть теплу, был. Хальвард выстуживал комнату собой.

На третий день я не выдержала.

Я подкараулила его в оружейном переходе. Он уходил туда один, вставал у бойницы и смотрел на замёрзшую реку, как смотрят на дорогу, по которой уже не поедешь. Сейчас он стоял без перчатки и поворачивал к свету левую руку, так и эдак, и в зеркальной корке, что затянула всю кисть до запястья, дробилось зимнее солнце. На свою смерть он глядел спокойно, как глядят на давно прочитанное письмо.

— Если не есть, стекленеть будете быстрее, — сказала я от двери. — Телу, чтоб держать стужу, нужно тепло изнутри. А тепло берётся из еды. Счёт простой, милорд, и вы его сами себе портите.

Он не вздрогнул. Он вообще, я уже заметила, не вздрагивал: стужа съела в нём и это.

— Ты подслушиваешь и подсматриваешь, травница, — сказал он, не оборачиваясь. — Я велел не соваться.

— Я и не сунулась. Я вошла. Суются тайком, а я вот она, в дверях, и говорю во весь голос: вы себя убиваете, я это вижу, и молчать мне ремесло не даёт. Хотите, чтоб молчала, — велите выгнать. А пока я в вашем доме, буду говорить, что вижу. Промолчишь над умирающим, потом себе не простишь, это я знаю наверняка.

Тогда он обернулся и посмотрел на меня тем долгим взглядом, каким смотрел на постоялом дворе, когда я лечила чужого ребёнка: как на то, чего не бывает.

— Тебе-то что, — сказал он. Он не спрашивал, он и правда не понимал. — Тебя привезли сюда против воли. Продали за чужой долг. Меня ты знаешь считаные дни и должна бы ненавидеть или бояться, как все. Какое тебе дело, сдохну я к весне или нет?

— Такое, что вы ещё не сдохли, — сказала я. — Передо мной живой человек, вот и весь мой резон. Мне и в Логе было не всё равно, а Лог меня продал. Порода, видно, такая: лечу даже тех, кто меня в снег выкинул. Привычка дурная, зато своя.

— В моём доме тебя тоже выкинули в снег, — сказал он, и в голосе у него в первый раз не было лордова льда, одна усталость. — Ты знаешь, зачем тебя привезли. Знаешь, что говорят про моих зимних невест. И всё равно лезешь меня лечить. Либо ты дура, травница, либо самая бесстрашная женщина, какую я видел за семь лет.

— Одно другому не мешает, — сказала я. — Я и дура, и бесстрашная, и дура как раз оттого, что бесстрашная. Страх, милорд, бережёт человека, пока есть что беречь. Меня в Логе беречь перестали давно, так что и бояться мне нечего, и терять. Даже легче, знаете. Вам бы попробовать. Вы ведь боитесь одного: подойдёт кто-нибудь близко и увидит, что вы ещё живой. А тогда, глядишь, придётся жить.

Он молчал так долго, что я решила: сейчас велит увести. А он вдруг заговорил, глухо, глядя на свою стеклянную руку:

— Семь лет назад я подошёл близко. Один раз. Зеркало показало пустоту. С тех пор я знаю, чего стоит подходить близко. Не подходи ко мне, травница. Не ради меня, ради себя. Всё, к чему я подхожу, стекленеет.

— А всё, к чему подхожу я, выстуживается, — сказала я. — Так нам с детства говорили, вам и мне. Может, обоим и врали?

У него дрогнуло лицо. Он открыл рот, и я готова была поклясться, что сейчас он скажет живое слово, но тут в переходе раздался мягкий, обволакивающий голос, и мой дар проснулся сам, толкнул меня под локоть.

— Вот вы где, племянник. — Кастелян Ульвар выплыл из-за поворота, тёплый, участливый, с неизменной заботой на гладком лице. — И гостья наша с вами. Дитя моё, не надо утомлять лорда. Ему всякий лишний разговор во вред, врачеватели из столицы так и сказали: покой, покой и ещё раз покой.

— Столичные врачеватели, — повторила я. — А как их звали? Каким снадобьем поили? Что про руку говорили?

Ульвар улыбнулся мне ласково, как улыбаются несмышлёному ребёнку.

— Ты свою хорошенькую голову учёными делами не забивай, — сказал он. — Твоё дело — перезимовать в тепле и покое. О лорде есть кому позаботиться. Семь лет забочусь. — И, повернувшись к Хальварду, мягко добавил: — Тебе бы прилечь. А я распоряжусь, чтобы гостью в эту часть замка не пускали, не ровён час, заблудится.

Пока он говорил, я понемногу дышала на промёрзшую скобу бойницы у самого локтя, вроде как пальцы грела. Иней пополз по железу и свился в злые тугие кольца: на «есть кому позаботиться», на «семь лет забочусь», на «столичных врачевателей». Обо всём, что касалось лорда, он лгал, и лгал в самом главном. Гладко лгал, тепло, так что без инея я, может, и поверила бы. Но иней не поверил. Не поверила и я.

— Как скажете, кастелян, — сказала я и опустила глаза. В Логе я выучила одно: пока не поняла, какая у врага сила, свою не показывай. — Я пойду к себе.

Я ушла, но на повороте оглянулась, коротко, украдкой. Ульвар склонился к Хальварду и говорил ему что-то на ухо, участливо, ласково, а Хальвард стоял, прямой и стылый, слушал и не спорил. Так слушают лекаря, которому вручили свою смерть, и больше ни о чём его не спрашивают. Семь лет, подумала я. Семь лет этот тёплый голос капал ему в ухо, что всё кончено, пары нет и остаётся только достойно угаснуть. Капля и камень точит, а человека и подавно.

Вечером Гутрун против обыкновения задержалась у меня в горнице. Поставила миску на сундук, помялась и вдруг села на край, сложив на коленях сухие руки.

— Ты лорду ещё в день приезда сказала про пять вздохов, — проговорила она. — А нынче про еду. Он после этого поел, слышишь? Первый раз за месяц поел. Полмиски, а всё ж поел. — Она помолчала. — Я сорок лет в этом дому. Он на моих руках вырос. Мать у него была хорошая госпожа, тёплая, при ней Морнхольд мёртвым не был, при ней в гроте лёд пел. А как старый лорд помер, а следом и она, остался мальчик да этот… — Кастеляна она по имени не назвала, только повела глазами на дверь. — Родной дядя ему, кровь, а вот поди ж ты. Семь лет одно твердит: угасай спокойно, племянник, пары нет, судьба такая. И мальчик угасает. Я уж думала, так тому и быть. А тут ты. Дерзкая, чужая, а от тебя в дому как щёлку в ставне приоткрыли. — Она поднялась, снова сухая и прямая, и одёрнула передник, точно устыдилась, что размякла. — Ты вот что. Ночью вниз не ходи. Слышишь? Что бы ни звало, не ходи. Кто в этом дому совался вниз, тех больше не видали.

И ушла. А я осталась сидеть над остывающей миской и думать про её «в гроте лёд пел». Выходило, что мёртвое когда-то пело.

Ночью я не спала. Звон из-под скалы, тонкий, ледяной, тянул меня, как ноет к перемене погоды старый перелом. Я лежала, считала свои вздохи вместо чужих и слушала замок. В самый глухой час, когда даже стража на стенах замолкает, я услышала шаги. Внизу, под моей башней, кто-то шёл, даже не таясь, уверенно, по-хозяйски.

Улежать я не смогла. Пусть меня простит, кто может: когда рядом ходит ложь, я лежать не умею. Накинула материнскую шаль поверх рубахи, взяла лучину и спустилась по винтовой лестнице босиком, чтобы не стучать. С каждой ступенью делалось холоднее и ближе был тот придушенный звон. Лестница вывела к галерее застывших, и идти мимо них пришлось при одной лучине. Днём они были жутки, ночью стало совсем невмоготу: зеркальный лёд ловил огонёк, дробил его в сотнях мёртвых граней, и казалось, что предки Хальварда поворачивают мне вслед запрокинутые лица. Я остановилась у молодой женщины в старинном венце. Она застыла на полушаге и тянула руку к кому-то, кого рядом нет уже семь поколений. Я дохнула на её стеклянное плечо, сама не знаю зачем, по привычке спросить у инея. Иней не лёг вовсе. Дыхание растаяло на мёртвом зеркальном льду без следа: где нет ни правды, ни лжи, моему дару читать нечего. Так вот он какой, дом Морн без пары, поняла я. Это даже не смерть, смерть честнее. Это когда с тебя нечего прочесть, потому что всё живое в тебе вымерзло до дна. Я осенила застывшую госпожу знаком Хлада, как провожают покойников, и пошла дальше, на синий свет, и лучина в руке у меня дрожала уже не от холода.

За галереей ступени уходили ещё ниже, к низкой двери, окованной чёрным железом. Из-за неё тянуло таким холодом, что дыхание вставало в горле комом. Грот. То, что лежит подо всем.

Дверь была приоткрыта. В щели горел синеватый, мертвенный свет, факелы так не светят, и в нём стояли двое. Один, широкий, в куньей шубе, с гладко причёсанной седой головой, стоял ко мне спиной. Холёные руки я узнала бы из тысячи. Второй, пониже и суетливый, держал перед кастеляном что-то, что я сперва приняла за ведро. Потом пригляделась, и меня пробрало холодом, какого никакой дар не нагонит.

Это было не ведро. Это был сосуд, окованная медью бадья с крышкой. Синеватый свет шёл из неё, и в ней клубилось живое. Ни вода, ни лёд: сама стужа, свитая в клубок, дышала там, как пойманный зверёк. Живой иней. Этих слов я тогда не знала, но нутром, даром поняла: в бадье держат чью-то живую стужу, выпитую и запертую, как запирают в склянку украденный голос.

Поняла я и ещё одно, страшное. Возле этой бадьи мой дар бился и глох точно так же, как глох иней на стекле в моей горнице. Тот же придушенный крик, то же зажатое горло. Что бы ни держали в окованном медью сосуде, оно было той же породы, что и заглушённая правда в стенах замка. Кто-то нашёл способ ловить и запирать живую стужу, а с нею заодно и правду. На Севере это, видно, одна вода, только в разных льдинах.

— Мало, — говорил Ульвар своим тёплым голосом, и от этого тепла над бадьёй с чужой пойманной стужей меня замутило. — Совсем мало собралось за месяц. Сток слабеет. Или девчонка слабеет. Ты гляди у меня, чтоб не издохла раньше срока. Она нам до солнцеворота нужна живая.

Девчонка. Сток. Живая. Слова падали в меня, как камни в прорубь, и тонули. Что они значат, я ещё не понимала, но уже знала: это и есть та заглушённая правда, о которой семь лет молчали стены. Я подалась ближе, чтобы разглядеть получше, и под босой ногой хрустнула наледь.

Двое у бадьи замерли. Синий свет качнулся.

— Кто там? — сказал Ульвар, и голос его на один-единственный миг перестал быть тёплым.

Я метнулась назад, вверх по лестнице, но и трёх ступеней не одолела: из темноты навстречу вырос кто-то из людей кастеляна, дюжий, в мягких сапогах, оттого я его и не слышала. Он ухватил меня за плечо, пальцы у него были как клещи, и выдернул на свет.

— Гостья, — протянул он и ощерился. — Заплутала гостья.

Меня отволокли наверх, втолкнули в горницу, и я услышала, как снаружи в замке повернулся ключ. За три дня меня заперли в первый раз. Снизу долетел голос кастеляна, опять тёплый, опять ласковый: он наставлял моего сторожа. Гостья слаба рассудком с дороги, бродит во сне, пусть посидит взаперти до утра, для её же блага.

Слаба рассудком. Бродит во сне. Как ловко он всё называл, тем же тёплым голосом, каким смерть Хальварда звал судьбой, а бадью с чужой стужей заботой. Я стояла у запертой двери и складывала в уме то, что успела увидеть, как складывают обломки при переломе. Девчонка, которую нельзя уморить до солнцеворота. Сток, который слабеет. Живая стужа в окованном сосуде. Три невесты, что «пропали». Мёртвое Зеркало, которое звенит. Заглушённый иней на стекле. И семь лет тёплого голоса на ухо умирающему. Порознь это были осколки. Но я всю жизнь собирала осколки в целое, по трещине ведь видно, откуда откололось, и то, что у меня сложилось, было такой чёрной масти, что я, обмывавшая мёртвых, стояла и мёрзла от простого человеческого ужаса. Невест в этом доме губил не лорд. Кто-то держал где-то живую душу и пил её по капле, а вину вешал на умирающего, которого сам же и убивал, ласково, не торопясь, семь лет. Выходит, и я приехала сюда не просто умирать. Меня заказали: тихую, ненужную, оболганную девку, которую никто не хватится. Лучшей зимней невесты и не сыщешь, чтобы пропала без следа, как пропали те три. Одного он не знал: тихая девка, которую ему привезли, читает ложь по инею и мимо чужой боли пройти не умеет. Ошибся в товаре. За семь лет холёные руки, может, в первый раз взяли не то. Мысль была злая и горячая и согрела меня лучше всякого очага.

А потом сквозь тишину, сквозь толстую холодную стену западной башни я услышала такое, от чего у меня, не робевшей над покойниками, подкосились ноги.

За стеной плакал ребёнок. Еле слышно, обессиленно, на самом донышке холода: так плачут дети, у которых уже нет сил плакать в голос. Плач шёл из камня, откуда-то снизу, из самой толщи стены. В этом мёртвом замке, где живых, если всем верить, почти не осталось, плакал замурованный, забытый, выпиваемый заживо ребёнок. Я, запертая, босая, одна, прижалась к ледяной стене ладонями и зашептала в камень то единственное, что умела:

— Тише. Тише, маленькая. Я слышу. Я тебя слышу. Я приду.

За стеной стихло. Потом сквозь камень, слабо-слабо, оттуда, где голоса почти не осталось, мне ответили:

— Придёшь?.. Мне все говорили — придут. А не приходят.

И опять тишина. В этой тишине я, запертая и бессильная, дала себе клятву, крепче которой за двадцать три года не давала: приду. Чего бы это ни стоило. Пусть меня привезли сюда умирать, я не умру, пока за этой стеной плачет ребёнок, которому все обещали, а никто не пришёл. Стужа я или нет, а к ней я приду. Я ко всем приходила.

Глава 4. Что стекленеет


Меня выпустили на рассвете, и первым за отпертой дверью я увидела кастеляна Ульвара. Тёплый, участливый, с чашкой горячего сбитня в холёных руках, он стоял так, будто всю ночь провёл у моего порога, тревожась о моём здоровье.

— Дитя моё, — пропел он, протягивая чашку. — Как же ты нас напугала. Бродила во сне, спустилась к самому гроту, чуть с лестницы не сорвалась. Хорошо, мои люди углядели. Нельзя тебе одной по ночам, ты с дороги слаба рассудком. Впредь велю запирать тебя на ночь. Для твоего же блага.

Я взяла сбитень и отпила. Пока пила, дышала над краем чашки, как студят горячее. Пар оседал инеем на серебряном ободке, и иней свивался в тугие злые кольца на каждом его слове: на «напугала», на «чуть не сорвалась», на «для твоего же блага». Лгал он так плотно, что мне захотелось выплеснуть сбитень в его гладкое лицо. Но я с детства училась не показывать врагу, что вижу его насквозь, пока свалить его нечем. А кастеляна мне свалить было нечем. Пока.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:

Всего 10 форматов