Книга Демон моих снов. Нарисую и придёт - читать онлайн бесплатно, автор Kris Bler
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Демон моих снов. Нарисую и придёт
Демон моих снов. Нарисую и придёт
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Демон моих снов. Нарисую и придёт

Kris Bler

Демон моих снов. Нарисую и придёт

Глава 1

Пролог

В полночь снег забыл, как падать.

Снежинки застыли в воздухе — зависли, будто мир разучился дышать, будто само время забыло, куда ему течь. Ни одна не коснулась земли. Ни одна не шелохнулась. Тишина стояла такая, что звон в ушах казался чужим голосом.

Он пришёл без предупреждения.

Не из леса. Не из тьмы. Он просто появился — там, где улица сворачивает к старой церкви. Воздух вокруг него дрожал, как над раскалённым камнем. Снежинки, висевшие в тишине, расступались — не хотели касаться. Или не могли.

Он был высок. Слишком высок для человека. Плечи развёрнуты, походка тяжёлая, как у того, кто нёс на себе вес, несоизмеримый с жизнью. За спиной угадывались крылья — не белые, не чёрные. Сотканные из пепла и теней, из воспоминаний о чём-то, что сгорело очень давно. Каждое перо на конце тлело — не светилось, а именно тлело, как уголёк, который вот-вот погаснет. От крыльев тянуло холодом — не уличным, не зимним, а тем, что селится в костях и остаётся там навсегда.

Он шёл медленно. Не крался. Не торопился. Земля под ним стонала — тихо, глухо, обречённо. Как стонет старый мост, по которому прошла слишком тяжёлая тень.

Город спал, но чувствовал его. Собаки выли, захлёбываясь лаем. Дети просыпались с криком, хотя ещё не понимали, отчего плачут. Взрослые замирали в постелях, прижимали ладони к груди и не могли объяснить, почему вдруг стало так холодно.

Он не смотрел по сторонам. Не оглядывался. Не проверял, идёт ли кто следом. Он знал, куда идёт. Знал с той секунды, как переступил грань. Его вело не зрение — что-то другое. Что-то, что спало десятилетиями, а теперь проснулось и натянулось, как струна.

На краю города, в маленьком доме с покосившейся трубой, горел одинокий свет.

Она стояла у окна. Смотрела на застывший снег. Светлые, почти белые волосы рассыпались по плечам. Пальцы касались холодного стекла. Она не знала, что он близко. Не знала, что он уже здесь — прошёл через лес, через город, через самую реальность. Но сердце её колотилось так, будто кто-то огромный, древний стоял прямо за спиной.

И она ждала. Сама не зная, чего. Сама не зная, кого.

Он остановился у её двери.

Не постучал. Не толкнул. Просто встал — и тишина вокруг сгустилась до предела. Снег, висевший в воздухе, дрогнул. Одна снежинка — самая смелая или самая обречённая — всё же упала. Опустилась на его плечо и растаяла. Не от тепла. От того, что даже холод не мог существовать рядом с ним.

Он поднял голову и посмотрел на окно. Там, за стеклом, горел свет. Слабый, дрожащий — свеча почти догорела.

И когда этот свет дрогнул и погас, когда тишина стала такой глубокой, что в ней можно было утонуть, — она поняла.

Он здесь.

Глава 1

Морана проснулась в холодном поту, ещё до того, как за окном прокричал первый петух. В мансарде было темно, только слабый свет луны пробивался сквозь узкое окно, прорезанное в толще старой каменной стены. Она села на постели, прижимая ладонь к груди, где всё ещё колотилось сердце — слишком быстро, слишком громко, будто кто-то только что звал её по имени и не успел замолчать.

Он опять снился.

Она не помнила лица. Но помнила голос — глубокий, низкий. Он коснулся её затылка холодом зимнего ветра, проникая не в уши, а куда-то глубже: в позвоночник, в самый низ живота, где рождается непонятная, беспричинная дрожь. Он произнёс её имя — тихо, почти невесомо.

— Мора…

Она повторила это слово беззвучно, одними губами, и собственный голос показался чужим. Губы обожгло — будто она прикоснулась к тому, чего не должно быть в этом мире.

В мансарде пахло сыростью и сухими травами, которые мать развешивала под потолком. Узкая кровать была застелена старым одеялом, в углу стоял стол, заваленный пергаментами, кусками угля и огарками свечей. Стены — неровные, кое-где в трещинах, через которые по ночам пробивался ветер. Это был её мир — тесный, холодный, но свой. Единственное место, где она могла рисовать то, что не смела показать другим. То, что приходило к ней во сне и не хотело уходить на рассвете.

Она встала, накинула льняную рубаху, подошла к столу. Ей был двадцать один год, но в это утро она чувствовала себя вдвое старше — усталость от бессонных ночей залегла под глазами, сделала лицо бледным, почти прозрачным. Светлые, почти белые волосы — густые, непослушные — рассыпались по плечам, спутанные после сна. Она не заплетала их на ночь, и теперь они падали на лицо, закрывая голубые глаза — холодноватого оттенка, какой бывает у зимнего неба перед снегопадом.

Одевалась она просто: льняная рубаха до середины бедра, поверх неё — старенькое серое платье из грубой шерсти, затёртое на локтях и подоле. Единственным украшением служил тонкий кожаный шнурок на шее с маленьким серебряным кулоном — отцовский подарок, с которым она не расставалась. Пальцы были тонкими, с въевшейся в подушечки угольной пылью — сколько ни мой, до конца не отмывалась.

Уголь лежал там, где она оставила его вчера. Он был холодным — всегда холодным, — но её пальцы всё равно тянулись к нему. Это была единственная нить, связывающая её с теми снами. Она не должна была рисовать. Каждое утро она давала себе слово: «Не рисуй это. Спрячь. Выброси». Но пальцы сами тянулись к шершавой поверхности пергамента. Точно кто-то невидимый вкладывал уголь в её руку и ждал.

Она начала водить по бумаге. Сначала — пальцы, сжимающие край обрыва. Тонкие, почти прозрачные, с тёмными прожилками. Она не знала, чьи это пальцы, но рисовала их так, будто держала в своих. Дальше пошёл изгиб спины — не крыло, а сама спина, с лопатками, которые напряглись. Человек готовился к прыжку. В бездну. Или к полёту. Она не знала. Она просто рисовала то, что видела во сне. И только потом добавила тени — они падали не вниз, а вверх, словно свет шёл из-под земли. Тени тянулись к потолку, извивались, и на концах их были едва заметные искры — они почти гасли, но не гасли. Кто-то дышал на них.

Она рисовала его уже месяц. Каждую ночь он являлся ей — то в поле, то на пустой дороге, то прямо у её кровати. Она не знала, кто он. Не знала, существует ли он на самом деле. Но каждое утро просыпалась с дрожью в пальцах и снова брала в руки уголь. Он приказывал ей запечатлеть себя — и она не могла сопротивляться.

Внизу послышался голос матери — тихий, с надрывным кашлем:

— Морана… иди завтракать… пока хлеб тёплый…

Морана вздрогнула, быстро свернула пергамент и сунула его под половицу, туда, где лежали десятки таких же рисунков. Десятки попыток нарисовать того, кого она не могла вспомнить. Она вытерла пальцы о рубаху, поправила спутанные светлые волосы и спустилась вниз, стараясь ступать бесшумно.

---

В маленькой комнате пахло травами, дымом и чуть пригоревшей кашей. Мать, Элинор, сидела у очага, укутанная в старый шерстяной платок. Её руки, обожжённые копотью и сухими стеблями, дрожали, когда она помешивала кашу в чугунке. Она цеплялась за ложку, как за единственное, что ещё держало её в этом мире. Она выглядела старше своих лет — болезнь вытягивала из неё силы.

— Опять не спала, — сказала она, не глядя на дочь. — Тени под глазами.

Она всегда говорила это, не глядя. Боялась увидеть в лице дочери то, что напомнило бы ей об отце.

— Я спала, — ответила Морана. — Просто сон дурной.

— Сны от лукавого, — пробормотала мать и замолчала.

Морана села за стол, взяла кусок хлеба, но есть не могла. Хлеб был тёплым, но тепло не проходило внутрь — останавливалось где-то на губах и гасло. Она смотрела в окно — серое, затянутое тучами утро, крыши домов внизу, колокольню старой церкви, возвышавшуюся над городом тёмным каменным пальцем. Где-то там, за стенами, люди жили своей жизнью, не зная, что её сны полны теней.

Дверь скрипнула, и в комнату ворвалась Лив — рыжая, с веснушками на носу, с корзиной яиц в руках. Она всегда врывалась — не входила, а именно врывалась, будто боялась, что если замешкается на пороге, холод и голод просочатся внутрь раньше неё. Ей было всего шестнадцать, но в зелёных глазах уже теплилась та странная мудрость, которая приходит к тем, кто рано увидел нужду.

— Мама! — крикнула она с порога. — Я принесла яйца. Выменяла у соседки Марты за твой настой от кашля. Она сказала, если ещё понадобится — заходи, у неё куры несутся каждый день.

Она поставила корзину на лавку и подошла к Моране. Заглянула ей в лицо. Слишком близко. Так заглядывают не из любопытства — из страха потерять.

— Ты опять не спала?

— Я спала.

— Врёшь. У тебя глаза как у совы. Морана… — Лив взяла её за руку. Её пальцы были холодными и цепкими. Она держалась за сестру так, как держатся за край обрыва. — Ну почему ты не нарисуешь что-то светлое? Ну хоть раз? Люди купили бы, если бы ты нарисовала луг или яблоки. Мы могли бы купить хлеба…

Морана медленно повернула голову и посмотрела на сестру. Голубые глаза смотрели холодно, почти безжизненно, но внутри них горело что-то острое.

— Я не могу, Лив. Я не могу рисовать то, чего нет у меня внутри.

— А что у тебя внутри? — тихо спросила Лив, и в её голосе послышалась детская мольба. — Только тени и ночь?

Морана не ответила. Ответ был — да. Только тени. Только ночь. И ещё — голос, который звучал в её снах и не желал отпускать.

Она встала из-за стола, взяла стопку свёрнутых пергаментов и вышла из дома, не сказав ни слова.

---

Город просыпался медленно. Узкие улочки были влажными от утренней росы, из печных труб поднимался дым, смешиваясь с запахом хлеба, сырой земли и навоза. Морана шла к рыночной площади, чувствуя, как рисунки тяжелеют в руках. Они всегда тяжелели по пути на рынок. Дома, в мансарде, они были лёгкими — просто пергамент и уголь. Но здесь, среди людей, становились свинцовыми. Чужие взгляды добавляли им веса. Она знала, что сегодня снова никто их не купит.

На площади было шумно. Торговцы выкрикивали товары, женщины торговались, дети бегали между ног. Морана разложила рисунки на старом ящике — как учил её отец, — и села на край лавки.

Она развернула один из пергаментов. На нём был изображён человек на краю обрыва, а вокруг — не небо, а густая тьма, из которой тянулись тонкие, почти невесомые руки. Они не хватали его — просто протягивались, будто хотели коснуться, но не решались. Внизу, у самых ног, чернела трещина, из которой пробивался слабый, холодный свет.

Другой рисунок — портрет женщины, но вместо лица у неё был ночной лес: тонкие ветви, сплетённые в подобие улыбки, и маленькие звёзды вместо глаз. Она смотрела с пергамента спокойно и печально. Она знала что-то, чего не знают живые.

Третий — крылья. Просто крылья. Огромные, чёрные, с перьями, которые на концах светились, как угли, готовые вспыхнуть. Они были нарисованы так, что казалось — дышат.

Люди проходили мимо. Некоторые останавливались, наклонялись, рассматривали. Морана видела их лица — любопытство, которое быстро сменялось тревогой, а потом — отвращением.

— Это что за чертовщина? — фыркнула толстая торговка в засаленном переднике, скривив губы. Она ткнула пальцем в рисунок с крыльями. — Ты, девушка, если хочешь продать — рисуй что-нибудь понятное. Вон, детишек или сад. А это… — она передёрнула плечами. — Смотреть страшно. Люди такое не купят, оно ж не для дома, а для кошмаров.

Махнула рукой и отошла, громко переговариваясь с соседкой по лавке. Морана сжала пальцы в кулак, но промолчала. Она слышала эти слова каждый раз. «Страшно». «Не для дома». «Для кошмаров». Они знали, что говорят. Она и сама знала. Но внутри неё не было ничего другого. Только тени. Только ночь. Только он.

День тянулся медленно. Солнце поднялось к зениту, а потом начало клониться к закату. Она не продала ни одного рисунка.

---

Когда она вернулась домой, мать уже спала, укрывшись старым одеялом. Лив сидела у очага, перебирая сухие листья для чая. Она подняла голову, когда Морана переступила порог. Посмотрела на пустые руки сестры и ничего не сказала. Морана видела всё в её глазах: усталость, голод и ту же молчаливую мольбу, что и каждое утро.

Морана поднялась в свою мансарду. Села за стол. Перед ней лежал чистый лист пергамента и кусок угля.

Она закрыла глаза и попыталась представить что-то светлое. Луг. Цветы. Солнце над холмами. Сжала уголь и начала водить по бумаге. Линия за линией. Трава, облака, дерево.

Она открыла глаза и посмотрела на рисунок.

Серо. Плоско. Мёртво. Трава лежала, как скошенная солома. Небо было белым, будто старая простыня. Дерево — кривое и безжизненное. Это было уродливо. Не потому что она не умела рисовать — она умела. А потому что этого она не чувствовала.

— Ну же… — прошептала она, сжимая уголь. — Ну давай… Хоть раз… Хоть что-то…

Она снова закрыла глаза. Представила яблоню. Белые цветы, зелёные листья, солнце в ветвях. Начала рисовать — быстро, зло, будто могла заставить себя.

Но когда она открыла глаза, на бумаге была всё та же серая пустота. Яблоня — обгоревший скелет. Цветы — скомканные тряпки. Даже солнце на рисунке выглядело холодным, как луна в январе.

Она сжала уголь так, что он хрустнул в пальцах, и отбросила его. Схватила пергамент, хотела разорвать, но руки дрожали. Прижала лист к груди и зажмурилась. По щекам текли слёзы.

— Помоги мне… — выдохнула она в пустоту. — Я не знаю, что делать. Я не могу рисовать, как все. Я не могу дать им хлеб. Я не могу спасти мать. Помоги мне… хоть чем-нибудь…

Она сидела так несколько мгновений, прижимая к груди бесполезный рисунок. Плечи вздрагивали от беззвучного плача.

А потом, когда она уже хотела отбросить его в угол, что-то коснулось её руки. Тёплое. Лёгкое. Как дыхание.

Она замерла. Медленно открыла глаза.

На том месте, где она нарисовала серую яблоню, теперь проступали еле заметные линии. Чужие — аккуратные, уверенные. Кто-то невидимый водил углём по бумаге. Тонкие ветви начинали обретать форму, и на них загорались первые бутоны. Бледные, почти прозрачные — но они были.

Морана выдохнула, не веря своим глазам. Она смотрела, как на рисунке, который она считала мёртвым, прорастает что-то новое. Что-то, что она не планировала.

И впервые за этот месяц ей показалось, что она не одна в этой мансарде.

— Ты здесь? — прошептала она в пустоту. — Ты меня слышишь?

Ответа не было. Но на бумаге, под самой нижней веткой, появилась тонкая, едва заметная надпись:

«Да»

Глава 2

Морана не спала всю ночь.

Она сидела на полу мансарды, прижав колени к груди, и смотрела на пергамент, который лежал перед ней. Надпись «Да» всё ещё была там — тонкая, почти невидимая, но реальная. Она провела пальцем по буквам. Уголь оставил чёрный след на подушечке. След был тёплым. Или ей это казалось — грань между явью и мороком истончилась настолько, что она уже не бралась судить.

— Ты здесь? — прошептала она снова, вглядываясь в темноту мансарды. — Ты меня слышишь?

Тишина. Только ветер гулял в трещинах старого дома, да где-то внизу скрипнула половица под шагами Лив. Морана вздрогнула — она почти забыла, что в доме есть кто-то ещё. Там, внизу, текла обычная жизнь: глухой кашель матери, бряцанье посуды, запах травяного отвара. А здесь, наверху, пульсировало иное. Неосязаемое. Неназванное. Но оно дышало.

В мансарде было пусто. Она была одна.

И всё же она знала — он где-то рядом. Воздух сгустился, стал вязким. Тени по углам уплотнились, хотя свеча не мигала. Тишина была не немотой — ожиданием. Словно некто затаил дыхание и не решался выдохнуть.

Она взяла новый лист пергамента. На этот раз не пыталась нарисовать «что-то светлое». Просто положила руки на бумагу и спросила:

— Кто ты?

Секунды тянулись. Ветер за окном стих, и в тишине ей почудилось чужое дыхание — ровное, спокойное. Кто-то сидел напротив и наблюдал. Не изучал — созерцал. Вдумчиво. Неторопливо. Так разглядывают того, ради кого проделали долгий путь и наконец добрались.

А потом уголь, лежавший на столе, сдвинулся сам.

Не покатился — сорвался с места. Резко. Будто незримая кисть выхватила его и застыла на долю секунды, колеблясь. Он прокатился по доске, замер у края пергамента и принялся чертить линию — медленно, с тщанием, выдающим опытного рисовальщика.

Морана перестала дышать. Ногти впились в столешницу, оставляя полумесяцы на дереве. Она не могла оторвать взгляд от уголька. Жутко. Гипнотически. Как глядеть в бездну и осознавать, что бездна разглядывает тебя.

Уголь нарисовал крыло. Одно. Чёрное, с перьями, которые на концах светились, как угли, готовые вспыхнуть. Каждое перо было прорисовано с такой точностью, что Морана невольно залюбовалась — её собственное мастерство уступало этому. Уголь остановился, словно ожидая её вердикта.

— Ты умеешь говорить? — спросила она. Голос дрожал.

На пергаменте, под крылом, проступили буквы — тонкие, изящные, будто выведенные рукой, привыкшей к древним манускриптам:

«Я умею. Но ты не готова»

Морану кольнуло — не испуг, а что-то иное. Задетое самолюбие? Жажда разгадки? Она сама не определила бы. Но эта фраза — «ты не готова» — царапнула глубже, чем любое предостережение. Словно он ведал о ней то, чего она в себе ещё не обнаружила.

— А с чего ты взял, что я не готова? — пальцы сжали край стола.

Уголь снова двинулся:

«Ты дрожишь»

Она посмотрела на свои руки. Они действительно дрожали. Не подрагивали — вибрировали, точно тетива после выстрела. Она сжала их в кулаки, чтобы унять, и выдохнула — глубоко, как учил отец, когда она впервые взяла в руки уголь и боялась испортить бумагу.

— Я не боюсь, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал твёрже. — Я просто… не понимаю. Ты — тот, кто приходит ко мне во сне?

«Да»

— Зачем?

Уголь замер. Моране почудилось, что он размышляет, прежде чем ответить. Она почти зримо представила, как бестелесные пальцы стискивают уголёк, медля. Эта заминка сказала ей больше, чем иные признания.

«Я искал тебя долго. Ты первая, кто меня увидел»

— Что значит «увидел»?

«Я пал. Меня никто не видит. Никто не помнит. Кроме тебя»

Морана перечитала эти слова несколько раз. «Пал». Глагол ударил под дых. Не споткнулся, не оступился — пал. Так низвергаются ангелы. Так теряют всё, что имели. Сердце колотилось, но страх начал отступать, уступая место другому — любопытству, смешанному с ускользающим, почти забытым ощущением. Будто она уже внимала этим речам когда-то.

— Почему я? — спросила она. — Что во мне такого?

На этот раз уголь остался неподвижен. Но рядом с крылом начала проявляться новая линия — тонкая, почти невесомая. Она не вычерчивалась — проступала, как проступает изображение на древнем свитке, когда на него падает луч. И Морана осознала: это она. Её собственный профиль, запечатлённый незримой рукой.

Внизу, под рисунком, появилась надпись:

«Ты рисуешь то, что чувствуешь. А я чувствую тебя»

Морана отшатнулась от стола. Не от ужаса — от прямоты попадания. Так оно и было. Она изображала то, что носила внутри. И он — кем бы он ни являлся — действительно ощущал её. Немыслимо. И бесспорно. Она не знала, что делать: смеяться или плакать. Это было безумно. Это было страшно. Но это было невероятно.

— Как тебя зовут? — тихо спросила она.

Уголь двинулся по пергаменту, и перед ней появилось имя:

«Элиан»

---

Наутро Морана спустилась вниз с красными глазами и кругами под ними, но в её походке появилась новая лёгкость. Словно ночь без сна не измучила её, а наоборот — придала сил. Лив сидела за столом, чистя картошку, и подняла голову, когда сестра вошла.

— Ты опять не спала? — спросила она, но в голосе уже не было упрёка. — Что случилось?

— Ничего, — быстро ответила Морана и села за стол. — Я просто… рисовала.

— Опять эти тени? — Лив вздохнула. В её глазах не было осуждения — только усталость. — Морана, я переживаю за тебя. Ты…

— Я знаю, — перебила её Морана. — Но сегодня я попробую снова пойти на рынок. Может быть, кто-то купит.

Лив посмотрела на неё с сомнением. Она не догадывалась, что прошедшей ночью её сестра перестала быть одинокой. Что в её жизни возник некто, кто не выносил приговоров, кто не требовал стать иной. Кто был рядом — пусть даже ничьи глаза его не различали.

Когда Морана вышла из дома, она сжала в руке свёрнутый пергамент, на котором углём было нарисовано одно крыло. Она не понесла его продавать. Она взяла его с собой, чтобы чувствовать — он рядом. Пергамент хранил тепло. Или ей опять казалось.

По дороге на рынок она остановилась у колодца. Опустила ведро, достала его и напилась. Холодная вода обожгла горло. Она подняла глаза к небу — серому, холодному, низкому — и прошептала:

— Элиан. Если ты меня слышишь… скажи, что мне делать.

И в этот миг, будто в ответ, ветер донёс до неё знакомый голос — глубокий, низкий, тот самый, что звучал во сне. Он возник не извне. Он родился где-то в глубине — в затылке, вдоль хребта, в той самой точке, куда просачивались её ночные видения.

— Иди в церковь.

Морана замерла. Обернулась. Никого.

Но голос был таким реальным, что она ощутила его почти телесно — как прикосновение к плечу. Горячее. Или ледяное. Она опять не сумела разобрать. Но оно было.

Она не знала, зачем идти в церковь. Но ноги уже сами поворачивали в сторону колокольни.

---

Когда она вошла в церковь, её встретил полумрак. Тяжёлый запах ладана, воска и старого камня. Воздух здесь был пропитан временем. Каждый вдох отдавал веками, чужими молитвами, чьим-то отчаянием, застывшим под сводами. Где-то впереди горели свечи, и их тени дрожали на стенах. Они не просто колебались — перетекали, перешёптывались, вели беззвучную беседу, недоступную человеческому уху.

В глубине зала пел хор. Голоса звучали чисто, и среди них Морана на мгновение услышала знакомый тембр — тот, который напомнил ей о Лив. Но она знала, что это не сестра. Лив осталась дома — чистила картошку, когда Морана уходила. Это был просто похожий голос. Или морок. Или он — он тоже умел звучать как другие.

— Это просто голос, — прошептала она себе. — Просто похожий.

Но внутри что-то дрогнуло. Пение поднималось к сводам, смешиваясь со светом свечей, и Морана почувствовала, как в груди разливается странное тепло — не своё, но узнаваемое. Так узнают вкус воды из родника, из которого пили в детстве.

Она подняла глаза на алтарь, на старую фреску, изображающую падение ангелов. Чёрные крылья, сломанные тела, свет, уходящий вверх. И одно из крыльев — то самое. Выгнутое под тем же углом, с теми же искрами на концах, которые она рисовала ночью.

— Ты узнаёшь это место, — прозвучал голос за спиной. Не вопрос.

Она обернулась. Никого.

Но воздух за плечом стал плотнее. Кто-то стоял вплотную, не касаясь, но занимая собой всё пространство.

— Элиан?

Тишина. Только пение хора и треск свечей.

Она сделала шаг к фреске. Что-то в этом изображении держало её — не сюжет, а деталь. Слишком знакомая.

— Я чувствую тебя, — прошептала она.

Ответ пришёл — сразу в мысли:

«Ты уже стояла здесь. Не в этой жизни. Смотрела на эти же крылья. И не находила того, что искала.»

Голос был низким, глубоким — не тёплым, не ласковым. Древним.

— Я никогда не была здесь.

«Тело — нет. Но ты помнишь это место. Иначе бы не пришла.»

— Это ты вёл меня сюда? Во сне?

«Я звал. Ты шла.»

— Зачем?

Пауза. Тени на стенах дрогнули.

«Ты видишь то, что другие не видят. Мне нужен тот, кто способен смотреть в бездну и не отводить глаз.»

Она опустила взгляд на свои пальцы. Они дрожали.

— Зачем тебе это?

Пауза. Тени на стенах дрогнули.

«Ты рисуешь мои сны. Другие их не видят. Ты — видишь. Значит, связь уже есть. Осталось понять, насколько она глубока.»

Она подняла голову. Что-то не складывалось.

— Ты говорил, что я первая, кто тебя увидел. Но здесь ты говоришь, что я уже была здесь раньше. Одно с другим не вяжется.

Тени удлинились. Голос стал тише:

«Ты первая, кто увидел меня в этом мире. Но ты видела меня и до этого. В снах. Годами. Я ждал, пока ты будешь готова.»

— Готова к чему?

«Вспомнить.»

— Что вспомнить?

«То, что ты забыла. Не здесь. Не в этой жизни. Раньше.»

Она смотрела на фреску, на фигуру с перебитыми крыльями, и внутри нарастало странное чувство — не страх, а узнавание. Смутное, далёкое, как эхо чужого голоса.

— Если я должна вспомнить — скажи, что. Прямо.

«Не могу. Ты должна прийти к этому сама. Иначе это будет не твоя память, а мой рассказ. А чужой рассказ — это ложь.»

— Тогда зачем ты здесь? Зачем говоришь со мной?

«Чтобы ты знала: я существую. Не только во сне. Я реален. И я рядом.»