
Гладышев спросил, надо ли давать залп.
— Не надо, — сказал Родин. — Мы себя обозначим, и завтра сюда положат.
Он подумал и добавил уже другим тоном:
— Они бы и сами не велели.
Вытаскивали повреждённую машину ночью.
Тягача не дали — тягачи были нужнее в другом месте, — и вытаскивали своими, на буксире, двумя тросами, потому что один трос порвался сразу: капонир осел, и машина села кормой. Работали в темноте, без света, ощупью, с матом сквозь зубы, и провозились три с половиной часа.
Родин лазил туда сам, внутрь, до того как её вытащили.
Он не собирался. Он просто полез посмотреть, что с укладкой, и полез первым, потому что посылать туда кого-то из молодых после того, что там было, ему не хотелось.
Внутри стоял запах.
Он не описывается и не забывается, и всякий, кто хоть раз в него влезал, узнаёт его потом всю жизнь. Родин посветил фонарём. Снаряд прошёл через боевое отделение по диагонали и на выходе вырвал накладку; в правом борту было ровное входное отверстие с чуть завёрнутыми внутрь краями, в левом — рваная дыра размером с голову, и через неё виднелась ночь.
Место заряжающего было чистое. Оно оставалось чистым даже теперь — то есть чистым оно было там, где не было того, что там было; протёртые кем-то полосы на полу боевого отделения ещё различались под фонарём, слева, у самой укладки.
Он вылез, отдышался и не сказал ничего.
Утром, когда машину уже оттащили в тыл, к ремонтникам, он подошёл к ней последний раз.
Накладки не было — её вырвало вместе с болтами и унесло вместе со снарядом. Но кусок борта вокруг сохранился, и на нём, у самого края рваной дыры, Родин разглядел то, что искал.
Царапин было четыре.
Четвёртая была свежая — светлая, не успевшая потемнеть, процарапанная уже после боя, ночью, кем-то, кто пришёл к вытащенной машине в темноте, нашёл нужное место на ощупь и провёл гвоздём.
Он так и не узнал кто.
***
Ночь на шестое прошла в работе.
Подвезли боекомплект — восемьдесят снарядов на машину, больше не было, — и грузили его вручную, цепочкой, от машины к машине, до трёх часов. Пилипенко откуда-то достал два бидона молока, и это было настолько неуместно и настолько кстати, что молоко выпили всё, до капли, и никто не спросил, откуда.
Ковальчук с Ситниковым перебирали фрикционы на четвёртой машине первого взвода — она к вечеру стала вести влево.
Кузов, вытиравший руки по пальцу отдельно, сказал Родину одну фразу, когда они стояли и курили у аппарели, — не в упрёк, просто как человек, знающий счёт:
— Восемьсот пятьдесят Антипов дал.
— Дал, — сказал Родин.
— Ну.
Больше он ничего не сказал, и Родин был ему за это благодарен.
Правило он ввёл в ту же ночь, до того как лёг.
Собрал взводных у аппарели, при фонаре, и сказал коротко: дистанцию по тяжёлым машинам противника определяет наводчик по шкале, и только по шкале. Никаких «на глаз», никаких «мне отсюда виднее», в том числе если это говорит командир роты. Наводчик докладывает цифру, командир машины её принимает. Спорить с цифрой запрещено.
— А если наводчик ошибётся? — спросил Ерохин.
— Тогда мы ошибёмся один раз и по прибору. А не двенадцать раз и по моему глазу.
Гладышев смотрел в землю. Ерохин что-то записал в книжечку. Кузов не сказал ничего и, кажется, счёл это правильным.
Родин отпустил их и остался стоять с фонарём в руке, чувствуя, как отпускает затылок.
Ковальчук подошёл позже, уже за полночь, когда с фрикционами закончили.
— Товарищ капитан. Про тяжёлого.
— Ну.
— Он с восьмисот бьёт наверняка. Значит, нам к нему ближе трёхсот подходить нельзя, потому что на трёхстах он всё равно первым выстрелит, а с борта мы его возьмём и с двухсот. — Ковальчук вытер руки. — Значит, надо, чтобы он ехал, а мы стояли. Стоять он нам не даст, если увидит.
— Не даст.
— Ну вот, — сказал Ковальчук. — Значит, надо, чтобы не увидел.
Он ушёл спать под машину, а Родин ещё постоял. В этих трёх фразах помещалась вся тактика на ближайший месяц, и обе стороны её понимали одинаково, и вопрос был только в том, чья земля и кто на ней сидит первым.
***
Он не спал.
Он лежал на брезенте у капонира, смотрел на звёзды, которых из-за дыма и пыли было видно немного, и разбирал свою ошибку по частям, как разбирают отказавший узел, — потому что иначе с ней ничего нельзя было сделать.
Ошибка была не в глазомере. Глазомер у него был хороший. Ошибка была в том, что глазомер этот полтора года настраивался на одну-единственную мерку, и мерка эта была тридцатьчетвёрка: её ширина, её высота, её силуэт на всех дистанциях от ста метров до полутора километров. Всё, что он видел в поле, он бессознательно сравнивал с ней. И когда в поле появилась вещь, которая шире почти на метр и выше почти на полметра, глаз честно доложил: она близко.
Он же сам построил её из фанеры. Он сам ходил вокруг неё шагами. Он сам говорил Гладышеву про двадцать секунд, подаренных одним выстрелом.
И всё равно назвал вслух пятьсот пятьдесят, и рота эту цифру услышала.
Он не знал наверняка, ударил бы третий взвод раньше времени, если бы услышал восемьсот пятьдесят. Может, ударил бы всё равно: у молодых нервы работают вперёд головы. Проверить это было нельзя, и в этом состояла главная мерзость: цену он заплатил, а урок получил недоказанный.
Под утро он всё-таки заснул, минут на сорок, и проснулся оттого, что стало тихо.
На востоке светало. Артиллерия впереди работала редко и лениво, как работают, когда никто никуда не идёт. Над полем стоял туман пополам с дымом, и в нём чернели два сгоревших вчерашних средних, и их уже начало заносить пылью.
Рацию принесли в шесть.
Тишков был краток. К исходу пятого немец вклинился в оборону армии на шесть-восемь километров и вышел ко второму рубежу на ольховатском направлении. Резервы фронта подтянуты. Приказ на сегодня — контрудар силами танкового корпуса, с рубежа, во фланг вклинившемуся противнику, начало в восемь тридцать.
Родин записал, повторил и попросил уточнить исходное положение.
Тишков уточнил.
Родин посмотрел на карту, потом поднял глаза и посмотрел на местность перед собой — на пологий, ровный, до последней складки открытый скат, который ему предстояло пройти в полный рост, при свете, наступая на противника, стоящего на месте и вкопанного со вчерашнего вечера.
— «Сосна», я «Ольха». Понял, — сказал он. — Разрешите вопрос.
— Не разрешаю, — сказал Тишков. — Восемь тридцать.
Конец шестой главы.
Глава 7
Ночь перед контрнаступление прошла в работе, и вся она была мелкая.
Дозаправились из бочек, вручную, ведром через воронку с сеткой, потому что заправщик не пришёл. Догрузили боекомплект до полного — восемьдесят снарядов, больше на складе бригады не оказалось. В третьем взводе меняли наводчика: своего накануне посекло осколками в плечо, и на его место поставили заряжающего, а заряжающим взяли парня из ремонтного взвода, который в танке до сих пор ездил только на буксире.
Ковальчук с Ситниковым до двух часов перебирали правый бортовой фрикцион на четвёртой машине и всё-таки его добили.
Родин обошёл роту в третьем часу.
Люди не спали. Они лежали под машинами, на брезенте и на сухих хлебах, и почти никто не спал по-настоящему: в темноте то и дело кто-нибудь садился, курил в рукав, потом ложился обратно. Разговоров не было. Один раз с третьей машины донеслось, как двое негромко спорят, сколько вёрст от Ельца до Воронежа, и спор этот тянулся минут двадцать и кончился ничем.
Сёмин в темноте перебирал укладку в четвёртый раз.
— Что ты там ищешь? - спросил его Родин.
— Ничего, товарищ капитан. Руками привыкаю.
Антипов сидел на башне, свесив ноги внутрь, и смотрел на восток, где ещё ничего не было.
— Письмо отдал? — спросил Родин.
— Отдал. Старшине.
— Обыкновенное или в коробку?
— В коробку, — сказал Антипов и почему-то усмехнулся. — Обыкновенное во вторник.
***
Рекогносцировку провели в семь утра, и продолжалась она двадцать минут, потому что смотреть было не на что.
Родин лежал с Ерохиным, Гладышевым и Кузовым на гребне у обвалившегося фундамента, там, где вчера стояла кирпичная труба, и в четыре бинокля они разглядывали местность, которую предстояло пройти.
Она была простая.
От отметки двести три на юго-запад шёл длинный пологий скат — километра полтора, без единой складки, годной укрыть машину. По скату стояли несжатые хлеба, местами выгоревшие вчерашним огнём до чёрной щетины. Внизу скат переходил в широкую ложбину с сухим руслом, а за ложбиной поднимался встречный склон, и на нём, в километре восьмистах от гребня, тянулась лесополоса.
За ночь немец на этом склоне вкопался.
Это было видно даже отсюда. Свежая земля на скате читалась светлыми пятнами — восемь или девять точек, разнесённых на равные промежутки, с ходами и, судя по конфигурации отвалов, с капонирами по башню: за ночь глубже не отроешь. Правее, у лесополосы, стояли орудия, и выдавали их тени и вешки. Что стояло в самой лесополосе, разобрать было нельзя.
— Восемь целей на полосе бригады, — сказал Ерохин. — Это только то, что видно.
Никто ему не ответил, потому что отвечать было нечего.
Родин лежал и считал время. От гребня до сухого русла — километр двести, скорость в боевом порядке по пахоте и хлебам двенадцать, ну четырнадцать километров в час; значит, пять минут на открытом месте под огнём вкопанных машин, которые бьют с восьмисот и с полутора тысяч и которых с ходу не возьмёшь.
Пять минут — это, при их обыкновенной скорострельности, по восемь-девять выстрелов на ствол.
Он посчитал это дважды и оба раза получил одно и то же.
***
Тишков приехал в семь тридцать, на «виллисе», один, без сопровождения.
Он поднялся на гребень, лёг рядом, взял бинокль Родина и смотрел долго, минуты три, водя стёклами по скату и обратно. Потом опустил бинокль и лежал ещё немного, глядя простым глазом.
— Вижу, — сказал он.
— Товарищ полковник…
— Вижу, капитан.
Он перевернулся на бок и посмотрел на Родина, и лицо у него было такое, каким Родин его ещё не видел: спокойное и очень усталое, без всякой обычной быстроты.
— Приказ армии, — сказал Тишков. — Контрудар корпусом во фланг вклинившемуся противнику. Задача — не дать ему закрепиться и оттянуть на себя часть сил с ольховатского направления, где его сегодня жмут по-настоящему. Начало в восемь тридцать. Артподготовка десять минут. Наша авиация будет работать по лесополосе.
— Он там за ночь встал в землю.
— Знаю.
— По открытому, полтора километра, при вкопанных.
— Да, — сказал Тишков.
Он сел, отряхнул локти и стал складывать карту, приглаживая сгибы ладонью — той самой своей привычкой, за которой у него всегда шло что-то важное.
— Я это докладывал вчера в двадцать два ноль-ноль, — сказал он. — И сегодня в пять. Второй раз мне ответили, что решение принято исходя из общей обстановки, которой мне отсюда не видно. Может, и правда видят. — Он застегнул планшет. — Оттянуть на себя — это, капитан, тоже задача. Это значит, что часть того, что сейчас едет на Ольховатку, развернётся и поедет на нас. И там, на Ольховатке, кому-то станет легче ровно настолько, насколько нам станет хуже. Так тоже воюют, и я не знаю, как иначе.
Он встал и отряхнул колени.
— У тебя девять машин.
— Восемь на ходу.
— Восемь, — повторил Тишков. — Пойдёшь во втором эшелоне бригады, за вторым батальоном, уступом справа. Твоё дело — бить по тому, что откроется, когда первый эшелон вскроет их позиции. Понял? Не рваться.
— Понял.
— И вот ещё что. — Комбриг посмотрел на него. — Вчера ты ошибся с дистанцией. Мне доложили. Я тебе за это ничего не скажу, потому что ты сам себе уже сказал больше, чем я. А сегодня главное — управление. Восемь машин в пыли на открытом скате разбегутся за две минуты, если их не держать голосом. Держи голосом.
Он пошёл к «виллису» и обернулся уже от машины.
— Ольха. Постарайся вернуться. У меня в бригаде три ротных, из них два новых.
***
Артподготовка началась в восемь двадцать.
Она была короткая и жидкая, и это чувствовалось на слух даже отсюда. После позавчерашней ночной, когда за спиной вставала вся дуга от края до края, эти десять минут звучали как отдельные, различимые батареи: раз-два-три, пауза, раз-два. Снаряды ложились по скату и по лесополосе, поднимая аккуратные, редкие кусты земли.
Родин смотрел на разрывы и видел, что по вкопанным позициям не попали ни разу.
Авиация пришла в восемь двадцать шесть — девятка штурмовиков, низко, с востока, — прошла над лесополосой одним заходом, отработала эрэсами и пушками и ушла. С земли по ним било в четыре или пять стволов, и один Ил задымил уже на отходе, но пошёл дальше и скрылся за гребнем.
— Девять пришло, девять ушло, — сказал Антипов.
В восемь тридцать бригада двинулась.
Первый эшелон вышел из-за гребня двумя батальонами в линию, с интервалами метров в семьдесят, и Родин, стоя в люке своей машины на исходной, смотрел, как они уходят вниз по скату. Это было красиво ровно те двадцать секунд, пока их не накрыло пылью, — тридцатьчетвёрки, идущие по пшенице развёрнутым строем, с поднятыми антеннами, с пехотным десантом на броне.
Потом стало не красиво.
Первую машину подбили на девятой секунде.
Он видел это отчётливо, потому что смотрел в бинокль: у крайней справа тридцатьчетвёрки на лобовой броне вспыхнула точка, машина прошла ещё метров десять и встала, и с неё посыпался десант. Через две секунды вспыхнула вторая точка, и из-под башни пошёл дым.
Второй, четвёртой, пятой.
Он перестал считать на седьмой, потому что дальше пошла пыль и в пыли ничего не читалось. Скат до самого русла заволокло серо-бурым, и в этом слое вспыхивало — часто, неровно, отовсюду.
Немцы били с двух рубежей. Вкопанные машины с восьмисот-девятисот, орудия из лесополосы с полутора тысяч, и ещё что-то очень крупное, с большой дистанции, из-за склона, — тяжёлые фугасные, ложившиеся редко и страшно.
В восемь сорок один рация назвала его позывной.
— «Ольха», я «Сосна». Вперёд. Направление — сухое русло, отметка на левом обрезе. Первый эшелон вскрыл позиции, работайте по вспышкам. Как поняли?
Родин повторил.
Потом он сказал в микрофон, для роты:
— Всем. Я «Ольха». Идём. Дистанция семьдесят, интервал сто, скорость не выше двенадцати. Стрелять с коротких остановок, по вспышкам. Никто никуда не рвётся. Доклад через каждые триста метров. Я иду в линии, справа от Ерохина.
Это решение он принял накануне вечером и не менял его утром и не стал меня его утром, хотя и мог.
Он пошёл в первой линии.
Позже он много раз к этому возвращался и всякий раз находил те же самые доводы: с гребня в пыли не видно ничего, значит, командовать можно только оттуда, где сам всё видишь; людям в первом бою на открытом месте нужно видеть машину командира рядом, а не позади; и наконец, третье, которое он себе почти не проговаривал, — идти сзади в такой атаке было бы стыдно.
Все три довода были ложные.
Вышли из-за гребня в восемь сорок три.
Первые сто метров были обыкновенные. Машина шла ровно, Ковальчук держал двенадцать, хлеба ложились под гусеницы с сухим шорохом, который слышался даже сквозь двигатель. Родин стоял в люке по грудь и смотрел вперёд, и мир был широкий, светлый и очень открытый.
Потом их взяли в вилку.
Первый снаряд лёг метрах в сорока левее, второй — метрах в двадцати впереди, третий не лёг, потому что Ковальчук сам, без команды, сбросил и довернул вправо, и четвёртый прошёл там, где они были бы.
— Умница, — сказал Родин и сел в башню, закрыв люк наполовину.
Дальше он видел только то, что видно в смотровой прибор, а в приборе была пыль.
— Ориентир три, вспышка! — сказал Антипов. — Дальность девятьсот!
— Коротко!
Ковальчук встал коротко, с плавным опусканием носа, как встают на короткой. Выстрел. Ствол назад, гильза, дым.
— Пошёл!
Машина рванула. Через триста метров опять:
— Вспышка, ориентир три, левее два!
— Коротко!
Так они прошли первые полкилометра.
Поле под ними было живое и мерзкое.
Хлеба здесь стояли ещё несжатые, и тридцатьчетвёрка шла по ним, как идёт комбайн, — с тем же шорохом, только вместо валка за ней оставалась примятая, вывернутая полоса. Местами хлеба были выгорены до чёрной щетины, и на этих чёрных пятнах всё было видно особенно ясно: воронки, брошенные вещмешки, каски, лежащие люди.
Лежащих было много.
Десант, шедший на броне первого эшелона, ссадило огнём в первые же секунды, и теперь пехота лежала по всему скату, где кто упал. Живые лежали так же, как мёртвые: вжавшись, головой к противнику, и отличить их сверху было нельзя. Ковальчук вёл машину и объезжал лежащих, и объезжал каждого, и Родин это видел и молчал, потому что объезд стоил секунд и потому что не объезжать было нельзя.
Один раз кто-то из лежащих поднял руку и махнул — куда-то в пространство, не им.
***
В башне было пекло.
После шести выстрелов пороховые газы забили всё, и вентилятор с ними не справлялся; глаза резало, во рту стоял кислый металлический вкус, и Сёмин работал уже не глядя, на памяти, левой рукой находя ряд. Родин чувствовал, как по спине под комбинезоном идёт вода, и как ремень режет мокрое, и как немеет левая нога, которой некуда деться в тесноте.
Снаружи било непрерывно.
Отдельного огня уже не было — было состояние среды: воздух вокруг машины всё время дрожал, и мелкие осколки шли по броне с сухим стуком, будто по железной крыше кидали горстями гравий. Один раз что-то очень крупное разорвалось так близко, что машину качнуло и приборы наблюдения залепило землёй, и Ковальчук вёл вслепую секунд десять, пока Родин не приоткрыл люк и не крикнул поправку.
Он посмотрел на часы. С момента выхода из-за гребня прошло четыре минуты.
Роту он вёл голосом, и первые пять минут это получалось. Взводные докладывали, машины держали интервалы, кто-то сообщил о попадании в цель, кто-то — что справа горит машина второго батальона. Родин отвечал коротко, поправлял направление, дважды осадил Гладышева, который брал слишком влево.
На шестой минуте эфир начал разваливаться.
Сначала пропал третий взвод. Гладышев ответил на очередной вызов один раз, невнятно, с треском, и больше не ответил. Потом стал пропадать второй. Родин переключался, повторял, слышал обрывки чужих переговоров с чужих частот, слышал, как кто-то в бригадной сети кричит открытым текстом, слышал длинный, ни к кому не обращённый вой помехи.
Он высунулся из люка по грудь, чтобы посмотреть глазами.
Того, что он увидел, хватило на всю оставшуюся войну.
Скат был в дыму, и в дыму горели машины. Он насчитал шесть или семь горящих в пределах видимости и не мог сказать, чьи они. Пехота, шедшая десантом, лежала — вся, там, где её ссадило первым же огнём, и по лежащим работали миномёты. Прямо перед ним, метрах в двухстах, стояла тридцатьчетвёрка с сорванной башней; башня лежала рядом, вверх дном, и это было то, что бывает, когда детонирует боекомплект.
Он не увидел своего третьего взвода нигде.
Он опустился в башню и стал вызывать Гладышева, и вызывал шесть раз, и на седьмой ответил механик-водитель, которого он не сразу узнал по голосу.
— …тор ранен! Лейтенант ранен, командую я! Мы у русла, товарищ капитан, мы прошли, мы у самого русла!
— У русла — это где?
— У русла! Мы дошли! Нас тут двое!
Двое.
В третьем взводе было три машины.
— Стой, где стоишь, — сказал Родин, и голос у него был ровный, чужой. — Не двигаться вперёд. Найди укрытие, встань за подбитой машиной, за чем угодно. Никуда не идти. Я подойду.
Он выяснил потом, как это вышло, и вышло это просто.
В пыли и в грохоте молодые слышат приказ хуже, чем собственное движение. Взвод Гладышева, потеряв связь, пошёл вперёд — не из удали, а потому, что впереди было понятно, а назад и в стороны непонятно; он проскочил рубеж, на котором надо было встать и работать с места, скатился в русло, оказался в мёртвой зоне вкопанных машин — и там его уже били с фланга, с левого обреза лесополосы, откуда его никто не прикрывал.
Одна машина сгорела в русле. Гладышева достали осколки брони через смотровой прибор — обе руки и левая сторона лица.
Всё это Родин узнал через сорок минут. А в те минуты он знал одно: в километре впереди у него две машины без командира, и туда надо идти.
Он пошёл туда.
Он вёл первый взвод и свою машину вниз по скату, к руслу, на предельной для пахоты скорости, зигзагами, останавливаясь только чтобы выстрелить, и три километра этих последних восьмисот метров вспоминались ему потом как один длинный удар.
В них попали дважды.
Первый раз — по правому борту, вскользь, по надгусеничной полке: сорвало ящик ЗИП и часть крепления запасных траков. Второй — в лоб, по верхнему листу, под большим углом, и снаряд ушёл рикошетом вверх, оставив борозду и вырвав буксирный крюк.
Ковальчук вёл машину так, как её водят один раз в жизни.
Он менял скорость постоянно, никогда не держал одну больше десяти секунд, обходил дымящие остовы с той стороны, где дым, и дважды сам, без приказа, вставал за горящей машиной, давая Антипову три секунды на выстрел из-за укрытия. Родин не сказал ему за весь бой ни одного слова о вождении.
***
Ерохина убили в девять двадцать.
Его машину они обошли слева, в пятидесяти метрах, и Родин видел всё сам: у неё уже была сбита гусеница, она стояла, развернувшись к противнику лбом, и вела огонь. Второй снаряд вошёл ей в башню под маску. Люки не открылись. Через полминуты она загорелась, и он видел, как загорается: сначала из щелей пошёл белый дым, потом жёлтый, потом машина выбросила пламя вверх, коротко, как выдох.
Никто не вышел.
До русла дошли в девять двадцать восемь.
Там уже нельзя было идти дальше: за руслом начинался подъём, и на подъёме сидели вкопанные, и всякий, кто высовывался, получал в течение пяти-шести секунд.
Родин собрал в русле пять машин: свою, две первого взвода и две гладышевских. Ещё одна, второго взвода, стояла подбитой в трёхстах метрах позади, с разорванной гусеницей, и её экипаж отстреливался с места.
В русле уже сидели чужие.
Сухое русло шириной метров в двенадцать, с осыпающимися глинистыми стенками, оказалось единственным укрытием на всём скате, и в нём собралось всё, что смогло до него доползти: два экипажа из второго батальона, вышедшие из горящих машин и пришедшие пешком; человек тридцать пехоты; санинструктор с тремя ранеными; артиллерийский корректировщик с разбитой рацией, который сидел над ней на корточках и что-то в ней ковырял с сосредоточенностью человека, потерявшего смысл жизни.
Воды не было ни у кого.
Это оказалось едва ли не главным. Июльский полдень, раскалённые машины, пороховая гарь, и все бачки в роте вылакали ещё на подходе; люди сидели с белыми потрескавшимися губами и облизывали их непрерывно. Пилипенко потом рассказывал, что на исходную притащил три ведра, и что это было первое, о чём его спросили.
Мины начали ложиться в русло минут через десять.
Немец знал про русло всё — он его пристрелял, разумеется, заранее, — и работал по нему средними миномётами, методично, справа налево и обратно, с перерывами в две-три минуты. Мина в узком русле — вещь скверная: осколки идут вдоль, отражаясь от стенок.
Двоих ранило здесь, уже после боя.
В русле было тесно, дымно и почти безопасно. Стенки высотой в два человеческих роста укрывали от прямого огня, но не от миномётов, и мины начали ложиться в русло через десять минут после того, как они там встали.
Гладышева перевязали здесь же. Он был в сознании и всё пытался говорить, и говорил правильно — докладывал, — а левый глаз у него был закрыт бинтом, и правой рукой он не мог держать ничего.
— Товарищ капитан, — сказал он. — Я не выполнил.
— Молчите, лейтенант.
— Я потерял связь и принял решение…
— Вы прошли полтора километра под огнём вкопанных танков, — сказал Родин. — Больше вас никто на этой полосе не прошёл. Молчите.
Приказ на отход пришёл в десять сорок.
Отходили под прикрытием дымов и своей артиллерии, которая наконец нащупала лесополосу и минут двадцать работала по ней всерьёз. Отходили задним ходом, отделениями, прикрывая друг друга, и это оказалось труднее, чем идти вперёд, потому что задним ходом машина идёт медленно, а корма у неё тонкая.
Подбитую машину второго взвода вытащили на буксире, зацепив под огнём, и цепляли её вдвоём — Ситников и Кузов, — вылезши наружу,на открытое, на те полторы минуты, за которые человека убивают.
Их не убили.
Экипаж вышел весь.
Вместе с ротой отходила пехота из русла и оба чужих экипажа, и они шли за машинами пешком, укрываясь за кормой, — тридцать с лишним человек, растянувшихся неровной цепочкой на полтора километра. Один из чужих танкистов, обожжённый, бежал, держась рукой за буксирный крюк родинской машины, и Ковальчук, знавший об этом по докладу, всю дорогу держал скорость пешехода, хотя мог идти вдвое быстрее.