Книга Истинная Луна - читать онлайн бесплатно, автор Денис Пожидаев. Cтраница 2
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Истинная Луна
Истинная Луна
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Истинная Луна

— Вейн, это твой…

— В капсуле свой сдохнет через час. Этот даст тебе шесть. Бери.

— Тогда у тебя не будет…

— У меня будет столько, сколько нужно. — Он посмотрел ей в глаза. — Лира. В капсуле маяк. Не включай его, пока не поймёшь, кто тебя слышит. Синяя планета — это машины. Машины не жалеют. Не проси. Торгуйся. Ты умеешь торговаться лучше всех, кого я встречал. Поняла?

Её губы дрожали. Она кивнула.

— Найди нас, — сказал Вейн. — Если сможешь. Мы будем там. — Он мотнул головой в сторону золотого света. — Я буду держаться. Обещаю.

Он не знал, было ли это обещание ложью. Он никогда не давал обещаний, которых не мог сдержать, — это было одно из немногих правил, которые он пронёс через всё. И вот он его нарушил, потому что ей нужно было услышать это, чтобы уйти, а ей нужно было уйти, чтобы жить.

Настил взвыл и разошёлся.

Трещина в потолке добежала до пола, замкнулась в кольцо, и рубка «Пилигрима» начала расходиться на две части по стыку секций. В зазор хлынул свет — с одной стороны золотой, с другой синий, — и в этот зазор с рёвом устремился последний воздух корабля, потащив за собой всё, что не было закреплено. Вейн вцепился в командирское кресло. Эстель — в скобу навигационного стола. Их половина, тёплая, накренилась и пошла влево.

А Лиру подхватило потоком воздуха и понесло вправо, к правому борту, к спасательной капсуле, — и она успела оттолкнуться, направить своё тело, влететь в круглый люк, развернуться. Вейн видел её лицо в проёме — секунду, не больше. Видел, как она бьёт ладонью по кнопке аварийного отстрела. Видел, как захлопывается люк.

А потом две половины «Пилигрима» разошлись, и между ними открылась пустота, полная звёзд.

Капсула отстрелилась беззвучно — короткая вспышка пиропатронов, и маленький металлический жёлудь оторвался от гибнущего корпуса, кувыркнулся и пошёл прочь, увлекаемый синей планетой. Вейн смотрел ей вслед, вцепившись в кресло, пока тёплая половина корабля разворачивалась и заслоняла обзор.

Последнее, что он увидел, — крохотный иллюминатор капсулы и в нём — бледное пятно лица.

Потом золото поглотило всё.

* * *

Лира Касс смотрела в иллюминатор капсулы и не могла заставить себя дышать.

Капсула кувыркалась — медленно, тошнотворно, — и звёзды в круглом окне то появлялись, то уходили, сменяясь чернотой, снова появлялись. При каждом обороте в поле зрения вплывали две половины «Пилигрима». То, что было её домом четыреста восемьдесят суток. То, что было её домом всю жизнь, если считать честно, потому что другого дома у неё никогда толком и не было.

Корабль разошёлся на две части, и части эти расходились всё дальше, влекомые в противоположные стороны. Её половина — металлическая, с обрубками двигателей, с тёмным глазом мёртвого реактора — уходила к синей планете, туда же, куда падала капсула. А другая половина — жилой отсек, лаборатория, трюм — кренилась и уплывала к золотой.

И золотая планета встречала её не так, как встречают падающий мусор.

Лира прижалась лицом к холодному стеклу. Она видела, как от золотого свечения отделяются нити. Сначала она решила, что это оптический обман — те же плывущие искажения, что были перед захватом. Но нити двигались осмысленно. Они тянулись из глубины золотого сияния, как тянется рука, — тонкие, светящиеся, ветвящиеся, — и обхватывали тёплую половину «Пилигрима». Не рвали. Не крушили. Обнимали. Оплетали корпус мягко, бережно, со всех сторон, гася его вращение, укрывая его в золотом коконе.

Так не хватают добычу. Так принимают возвращающегося.

— Нет, — сказала Лира вслух, в пустоту капсулы. — Нет, нет, нет.

Она била ладонью по пульту, ища управление, ища двигатели, ища хоть что-нибудь, что развернуло бы капсулу обратно, к тёплой половине, к Вейну. Пульт отвечал ей мёртвыми красными строчками. Двигателей у капсулы почти не было — только слабые дюзы ориентации, только запас на несколько секунд коррекции, только то, чего хватало, чтобы не войти в атмосферу боком. Не хватало ни на что, что имело бы смысл. Она была таким же камнем, как «Пилигрим». Падающим в другую сторону.

В её руках лежал блок жизнеобеспечения — тёплый, работающий, гудящий. Его блок. Она сжала его так, что побелели костяшки.

Золотые нити стянулись. Тёплая половина «Пилигрима» скрылась в них полностью, превратившись в неясный светящийся сгусток, и этот сгусток начал уменьшаться — не потому, что удалялся, а потому, что золотая планета втягивала его в себя, медленно, торжественно, как заглатывает пищу что-то огромное и терпеливое.

Где-то там, внутри этого золота, был Вейн. И Роан. И то, что они везли.

Лира смотрела, пока могла. Капсула перевернулась, и золотой сгусток ушёл за нижний край иллюминатора, и на его месте вплыла синяя планета — уже близкая, уже занимающая полнеба, серо-стальная, изрытая, в оспинах городских огней, затянутая грязной дымкой атмосферы. Ад из железа и электричества. Тот, что она понимала. Тот, в который её отправил Вейн, потому что посчитал, что здесь у неё больше шансов.

Он всегда считал. Даже когда обнимал её на прощание, он считал.

— Ладно, — сказала Лира.

Её голос дрожал, и она разозлилась на него за это. Она вытерла лицо тыльной стороной перчатки — на перчатке остались кристаллики льда, её собственные слёзы, замёрзшие, не успев скатиться, — и заставила голос выровняться.

— Ладно, капитан, — сказала она уже твёрже. — Торговаться. Не проси. Держаться.

Синяя планета росла. По корпусу капсулы прошла первая дрожь — верхние, разреженные слои чужой атмосферы. Загорелась и запищала единственная живая строчка на пульте: предупреждение о входе. Температура обшивки поползла вверх. За иллюминатором чернота начала наливаться тусклым, злым багрянцем — плазма, встающая перед падающим телом.

Лира пристегнула блок Вейна к разъёму своего скафандра. Гудение стало ровнее, воздух в шлеме — чище. Шесть часов. Он дал ей шесть часов вместо часа. Она не собиралась потратить их на то, чтобы плакать.

Она вцепилась в поручни, упёрлась ногами и стала смотреть, как приближается ад, — потому что смотреть было единственным, что ей оставалось, а смотреть она умела.

Капсула вошла в атмосферу, и мир превратился в огонь и рёв.

Последней мыслью, прежде чем перегрузка вдавила её в ложемент и вышибла воздух из лёгких, было: он обещал держаться.

Значит, и она будет.

Глава 3. Отсутствие шрамов

Первым, что вернулось к Вейну, было тепло.

Не тепло обогревателя, не сухой жар обшивки у работающего реактора — а ровное, всепроникающее тепло, какое бывает только у живого тела. Оно окружало его со всех сторон, поддерживало, дышало вместе с ним. Вейн лежал в нём, ещё не открыв глаз, и его тело, приученное сотнями суток к дефициту, к холоду, к недостатку всего, впервые не требовало ничего.

Именно это его и разбудило. Не боль. Отсутствие боли.

Он открыл глаза.

Над ним изгибался свод — не металлический, не пластиковый, а из чего-то полупрозрачного, янтарного, пронизанного тонкой сетью каналов, по которым медленно двигалась светящаяся жидкость. Свод дышал. Он расширялся и опадал в медленном, огромном ритме, и с каждым вдохом по каналам прокатывалась волна золотого света, и воздух наполнялся тёплой влагой и слабым запахом — не гнили, не химии, а чего-то вроде мёда и разогретой травы.

Вейн лежал в углублении мягкой, тёплой поверхности, которая обхватывала его тело по контуру, как ладонь. Он был без скафандра. Он был без комбинезона. Он был обнажён, чист и цел, и это последнее он понял прежде, чем успел испугаться остального.

Цел.

Он поднял руку к лицу. Рука слушалась легко, без обычной утренней ломоты в суставах, без сухого хруста, к которому он привык за годы. Кожа на ладони была гладкой. Розовой. Тёплой.

Он замер.

На левой руке, на манжете комбинезона, полгода назад появилась царапина. Он получил её при ремонте грузового погрузчика — острая кромка кожуха вспорола ткань и достала до запястья, оставив тонкий белый рубец чуть выше косточки. Мелочь. Он даже не помнил боли. Но рубец был там всё это время — маленький, кривой, его собственный, — и Вейн смотрел на него сотни раз, не замечая, как смотрят на привычную примету на стене каюты.

Рубца не было.

Запястье было гладким. Кожа — ровной, без единого следа. Он повернул руку, ища хоть что-то — старый шрам на костяшках, полученный ещё до полёта, в драке, о которой он никому не рассказывал; ожог на предплечье от паяльника; мозоли от штурвала. Ничего. Кожа была новой. Идеальной. Будто её сшили заново по чертежу, где не значилось ни одной из его историй.

Вейн сел.

Он сделал это резко, рефлекторно, ожидая, что тело отзовётся болью — треснувшими рёбрами, растянутыми при разрыве корабля мышцами, чем угодно. Тело отозвалось лёгкостью. Он сидел в углублении тёплой стены, голый, целый, дышащий полной грудью медовым воздухом, и внутри у него медленно, холодно поднималось то, что было страшнее любой боли.

Он знал это ощущение. Он уже был здесь. Не в этом месте — но в этом состоянии. Абсолютная забота. Тело, освобождённое от всего, что причиняло дискомфорт. Мир, который убрал сопротивление.

— Сущность, — сказал он вслух. Голос прозвучал хрипло, но чисто — горло не саднило. — Ты снова.

— Нет, — ответил свод.

Голос пришёл не из воздуха. Он пришёл изнутри — не в уши, а сразу в сознание, как приходит собственная мысль, только чужая. Он был спокойным, тёплым, лишённым пола и возраста, и в нём не было ни угрозы, ни фальшивого умиления, которое Вейн так хорошо помнил.

— Мы не то, что ты называешь этим словом, — сказал голос. — Хотя мы понимаем, почему ты нас так встречаешь. Ты видел нашего родственника. Ты видел, во что он выродился, оставшись без нас. Мне жаль, что вы встретились именно так.

Вейн не ответил. Он оглядывался, ища источник, ища динамик, камеру, что угодно материальное, за что можно зацепиться. Стены дышали. Каналы светились. Больше ничего не было.

— Ты цел, — продолжал голос. — Твоё тело было на грани гибели. Обезвоживание, переохлаждение, микроразрывы тканей от приливной деформации. Мы восстановили тебя. Это заняло около четырёх ваших суток.

— Вы стёрли мои шрамы, — сказал Вейн.

Пауза. Короткая, но Вейн её заметил — как отмечают заминку у человека, который не ожидал такого ответа.

— Да, — сказал голос. — Повреждённые ткани были заменены. Рубцы — это неоптимальная регенерация, следы того, что тело чинило себя наспех. Мы починили его правильно. Разве это плохо?

Вот оно.

Вейн сидел неподвижно, чувствуя, как холод внутри становится ясным и твёрдым, как лёд. Он ждал следующего хода — того, что делала Сущность. Он ждал, что сейчас его накроет волной блаженства, что тело зальют эндорфинами, что мир станет мягким и уговаривающим, что его агрессию погасят на химическом уровне, как гасят пламя одеялом. Он ждал наркоза.

Он собрал в себе всё, что у него было, — всю ярость, весь ужас, всю ненависть к тому, что снова, снова его лишили его собственного тела без спроса, — и выпустил это наружу. Он хотел почувствовать, как это гасят. Хотел поймать врага за руку.

— Плохо, — сказал он, и голос его был низким и злым. — Это моё. Каждый рубец — мой. Каждый я заработал. Вы влезли в меня, пока я был без сознания, и переписали меня начисто, как будто я — черновик. Вы не починили меня. Вы меня стёрли и напечатали заново.

Он ждал волны покоя.

Волна не пришла.

Вместо неё пришла тишина — внимательная, вдумчивая тишина, — и когда голос заговорил снова, в нём не было ни капли попытки его успокоить.

— Ты злишься, — сказал голос. — Это разумно. С твоей точки зрения мы совершили насилие. Мы изменили тебя без твоего согласия, руководствуясь своими представлениями о том, что для тебя лучше. — Пауза. — Ты прав. Мы это сделали. Я не буду говорить тебе, что ты не должен злиться. Ты должен. На твоём месте я злился бы тоже.

Вейн молчал. Это было не то. Это было совсем не то.

Сущность спорила бы с ним. Сущность уговаривала бы, ласкала, доказывала, что он несчастен зря, впрыскивала бы ему счастье прямо в кровь, пока он не согласится, что счастлив. А это — это соглашалось с ним. Спокойно, без обиды, без снисхождения. Признавало его правоту. И оставляло его наедине с его собственной яростью, которой некуда было деться, потому что она бьётся о стену только тогда, когда стена сопротивляется. А эта стена не сопротивлялась. Она открывала перед его гневом дверь и говорила: входи, ты имеешь право.

Ударить того, кто уклоняется, — легко. Ударить того, кто соглашается получить удар, — почти невозможно.

— Кто вы, — сказал Вейн. Уже не крик. Вопрос.

— У нас нет имени в том смысле, в каком оно есть у тебя, — ответил голос. — Мы — то, чем стала эта планета. Люди, которых ты найдёшь здесь, называют себя многими словами. Но если тебе нужно слово, чтобы держаться, — назови нас так, как назовёшь. Имя, которое ты дашь, будет для нас честнее, чем то, которое мы дадим себе.

— Хор, — сказал Вейн. Слово пришло само, из детского, забытого. Из церкви, куда его водила мать в другой, невозможной жизни, где много голосов сливались в один и от этого делалось одновременно спокойно и жутко. — Вы поёте все вместе. Одним голосом.

— Хорал, — мягко сказал голос, будто пробуя слово на вкус. — Да. Это точно. Спасибо. Мы примем это имя.

Вейн закрыл глаза. Открыл. Стены дышали.

— Где Роан, — сказал он. — Женщина, которая была со мной. Учёный.

— Она здесь. С ней тоже говорят. Она в порядке — лучше, чем в порядке; её тело мы тоже восстановили. Вы прибыли вместе, вас приняли вместе. — Голос сделал паузу. — Вас не разлучили нарочно, капитан. Мы не тюремщики. Ты сможешь увидеть её, когда захочешь.

Именно это — «когда захочешь» — заставило Вейна окончательно похолодеть.

Тюрьма имеет решётку. Решётку можно ненавидеть, о решётку можно разбить кулаки, вокруг решётки строится сопротивление. Ему не давали решётки. Ему говорили: ты свободен, иди куда хочешь, спрашивай что хочешь, злись сколько хочешь. И это было хуже любой решётки, потому что не за что было ухватиться. Нельзя оттолкнуться от того, что поддаётся.

— Что вам от меня нужно, — сказал он.

— Разговор, — сказал Хорал. — Для начала.

— Люди не восстанавливают чужаков четверо суток ради разговора.

— Ты не просто чужак. — Впервые в голосе появилось нечто вроде интереса — тёплое, живое любопытство, от которого по коже Вейна пробежал холод именно потому, что оно было искренним. — Ты сделал то, чего не может никто из нас. Ты был внутри нашего родственника — той сущности, что зовёт себя свободной, — и вышел обратно. Ты держал в себе две несовместимые вещи одновременно и не сломался. У нас нет этого, капитан. Мы очень многое умеем. Но удерживать противоречие — не умеем. Мы решаем его. Всегда. А ты — носишь.

Вейн смотрел на свою новую, чистую, чужую ладонь.

— И вы хотите понять, как.

— Мы хотим понять тебя. — Пауза. — И, если ты позволишь мне быть честным до конца, — мы думаем, что ты тоже хочешь понять нас. Ты пришёл сюда, ненавидя. Но ты учёный по складу, даже если называешь себя капитаном. Тебе невыносимо не знать, что это за место и почему оно тебя позвало. Я прав?

Вейн не ответил. Ответа не требовалось, и они оба это знали.

Свод над ним дрогнул, и часть стены сбоку начала медленно расходиться — не с лязгом, а с влажным, тихим звуком, как открывается диафрагма живого зрачка. За ней открылся проход, залитый тем же тёплым золотым светом, и в проходе стоял силуэт.

Человек. Или почти человек. Стройная фигура, спокойная поза, лицо, которое Вейн пока не мог разглядеть в контровом свете, — но даже отсюда, за десять метров, он ощутил исходящее от этой фигуры ровное, тёплое спокойствие, от которого хотелось выдохнуть и которому именно поэтому нельзя было верить.

— Я не буду говорить с тобой через стены, если это тебя тревожит, — сказал голос, и Вейн понял, что теперь он звучит и снаружи, из горла стоящей в проходе фигуры, и внутри, в его сознании, одновременно, идеально совпадая. — Я дам тебе лицо. Лица легче ненавидеть. И легче доверять. Тебе будет нужно и то, и другое.

Фигура сделала шаг вперёд, в свет.

Вейн увидел, что рядом с ним, на тёплой поверхности стены, лежит что-то тёмное и грубое — единственная неровная, несовершенная вещь в этом гладком золотом мире. Он скосил глаза.

Это был лоскут его старого комбинезона. Оранжевого, выцветшего до грязно-серого, прожжённого, пропахшего кораблём. Хорал восстановил его тело идеально — но зачем-то сохранил этот обрывок и положил рядом. Как оставляют ребёнку старую игрушку. Или как оставляют улику.

Вейн, не глядя на приближающуюся фигуру, протянул руку и сжал лоскут в кулаке. Ткань была шершавой. Она колола ладонь. Она была настоящей.

Он держался за неё, пока фигура выходила на свет, и готовился увидеть лицо того, кто будет его лечить.

Глава 4. Ржавчина и неон

Капсула вошла в атмосферу под неправильным углом, и Лира Касс узнала об этом по звуку.

Она провела за штурвалом достаточно, чтобы отличать хороший рёв от плохого. Хороший рёв — ровный, басовитый, когда плазма обтекает корпус симметрично. Плохой — с подвыванием, с рывками, когда одна сторона обшивки горит сильнее другой и капсула норовит сорваться в плоский штопор. У неё был плохой рёв. И у неё почти не было чем его исправить — только слабые дюзы ориентации, только несколько секунд газа, только руки.

Она использовала и то, и другое, и третье.

Перегрузка вдавила её в ложемент так, что перед глазами поплыли чёрные хлопья, а блок жизнеобеспечения на груди — его блок — впился в рёбра. Она держала капсулу носом вперёд голым упрямством, короткими злыми импульсами дюз выравнивая падение каждый раз, когда корпус начинал заваливаться. Пульт врал. Половина датчиков сгорела ещё на орбите. Она вела капсулу почти вслепую, по звуку, по вою, по тому, как перегрузка давит на разные части тела.

— Ну давай, — хрипела она сквозь стиснутые зубы. — Давай, тварь. Держись.

Тварь держалась ровно настолько, чтобы не развалиться. За иллюминатором багровая плазма сменилась грязно-оранжевым, потом бурым — атмосфера густела, темнела, наливалась чем-то нездоровым. Капсула прошла сквозь слой облаков, и Лира впервые увидела то, на что падала.

Внизу не было земли в том смысле, к какому она привыкла думать об этом слове. Внизу был город — но город, у которого не было ни начала, ни конца, ни верха, ни низа. Он уходил во все стороны до горизонта и вглубь, в дымную тьму, слоями: эстакады над эстакадами, трубы поверх труб, башни, вырастающие из башен, всё в потёках ржавчины и прострочках холодного неонового света — синего, ядовито-зелёного, кислотно-розового. Между слоями клубился дым. Где-то далеко, в вышине, что-то горело ровным столбом пламени — не пожар, а факел, сжигающий отходы. Воздух был виден. Он был бурым и тёк.

Красиво, подумала Лира отстранённо, тем углом сознания, который у пилотов не отключается даже в падении. По-своему красиво. Как красив разрез, если не думать, что он на живом.

Потом стало не до красоты, потому что земля — точнее, очередной ржавый слой города — понеслась навстречу.

Она посадила капсулу так, как сажают то, что нельзя посадить: жёстко. Ударила дюзами в последний момент, гася вертикальную скорость, и всё равно удар вышиб из неё воздух и швырнул сознание в короткую черноту. Капсула пропахала что-то, лязгая и кувыркаясь, снесла что-то на своём пути, развернулась и застыла, накренившись, среди груд металлолома.

Тишина. Тиканье остывающего корпуса. Свист воздуха сквозь трещину в обшивке — и вместе с воздухом внутрь потёк запах.

Лира закашлялась прежде, чем поняла, что дышит уже не бортовым воздухом. Блок Вейна на груди тревожно запищал — датчик состава среды сошёл с ума. Она глянула на строчку: концентрация серных соединений, тяжёлые металлы во взвеси, кислотность на пределе. Воздух Кайроса. Дышать им можно было — но недолго, и каждый вдох брал понемногу взаймы у лёгких, обещая не вернуть.

Блок давал ей чистый воздух. Пока давал. Она посмотрела на индикатор ресурса и заставила себя не думать о цифре.

Снаружи заскрежетало.

Лира замерла. Скрежет был не случайным — не оседающий металлолом, не ветер. Это был звук шагов по железу. Несколько пар. Они приближались к капсуле, огибая её, окружая. Кто-то постучал по корпусу — коротко, деловито, как стучат по арбузу на рынке, проверяя, спелый ли.

Голоса. Искажённые, пропущенные через дешёвые вокодеры, с металлическим призвуком.

— Целая, — сказал один. — Смотри, почти целая. Реактор маленький, но есть. Обшивка на переплавку.

— Внутри кто-то есть, — сказал другой. — Датчик тепла. Живой.

— Значит, и органика свежая, — сказал третий, и в этом «органика» было столько будничного, столько привычного, что у Лиры по спине прошёл холод. Так говорят не об угрозе. Так говорят о добыче, которую уже поделили.

Она осмотрелась — быстро, по-пилотски, оценивая, что есть. Пульт мёртв. Оружия нет — откуда ему взяться на спасательной капсуле транспортника. Люк перекошен ударом. И торчащий из разлома обшивки длинный обломок внутренней рамы — узкий, погнутый, с рваным зазубренным краем там, где металл лопнул.

Лира взялась за него обеими руками и потянула. Обломок поддался с визгом, оставшись у неё в руках, — метровый кусок стали, тяжёлый, неудобный, с одного конца острый, как сломанная кость.

Люк заскрежетал. Кто-то снаружи вставлял в щель рычаг.

Лира встала сбоку от люка, прижалась спиной к тёплой ещё обшивке, подняла обломок и стала ждать. Сердце колотилось. Руки не дрожали — она отметила это с холодным удивлением. В первой жизни, той, что до Сущности, они дрожали бы. Она всегда боялась этого в себе — того, что просыпалось, когда становилось по-настоящему плохо. Того, что было готово убивать и не спрашивать. Она держала это на цепи всю жизнь.

Здесь, кажется, цепь была не нужна.

Люк с лязгом отошёл. В проём просунулась голова — Лира увидела её краем глаза: половина лица человеческая, серая, испитая, половина — грубая металлическая пластина с тускло тлеющим окуляром, из-под которой в ноздрю уходила трубка респиратора. Мусорщик. Кибернетизированный ровно настолько, чтобы дышать этим воздухом и не платить за фильтр.

Он увидел её. Окуляр дёрнулся, фокусируясь. Он открыл рот — то ли крикнуть своим, то ли сказать ей что-то, — и Лира не стала ждать, что именно.

Она ударила.

Не в лицо — в горло, в незащищённую человеческую половину, ниже пластины, туда, где под серой кожей билась жизнь. Зазубренный край вошёл легче, чем она думала. Мусорщик захрипел, схватился за шею, повалился назад, из-под пальцев толчками пошла тёмная кровь. Лира выдернула обломок и вывалилась следом за ним из капсулы, потому что оставаться в железном гробу, к которому подбираются со всех сторон, — верная смерть, а она не собиралась умирать. Не сегодня. Не в первый же час.

Их было ещё трое. Они отшатнулись — не от страха, а от неожиданности; они пришли разбирать капсулу, а не драться, — и эта секунда замешательства была всем, что у неё было. Лира использовала её всю.

Что было дальше, она потом не могла восстановить по порядку. Осталось урывками. Хруст. Чей-то вскрик, оборванный на середине. Удар обломком, пришедшийся по металлической пластине и отдавший ей в плечи так, что онемели руки. Чужая рука, вцепившаяся ей в волосы, — и её собственный локоть, вбитый назад, в чьё-то лицо, коротко и страшно. Ржавый пол под коленями. Запах серы, крови и горелого масла. И где-то в глубине, под адреналином, под яростью, — холодное, ясное удивление тем, как легко её тело вспоминает то, чему она никогда его не учила.

Когда всё кончилось, она стояла на четвереньках среди металлолома, и её рвало — не от отвращения, а от перегрузки, от того, что тело сжигало разом всё, что скопило. Двое мусорщиков лежали неподвижно. Двое других уползали в дым, скуля на своих вокодерных голосах, и не оборачивались.

Лира поднялась. Её шатало. Блок на груди пищал — тонко, настойчиво, — и она посмотрела на индикатор, и цифра была уже другой, меньше, чем должна была быть. Драка сожгла воздух. Она дышала чаще, чем экономно, и блок расплачивался за это её будущим.

Шесть часов. Он дал ей шесть. Она потратила почти час на посадку и минуты на драку, и теперь на индикаторе было меньше пяти.

Она посмотрела на тело ближайшего мусорщика.

Он лежал на спине, и его металлическая половина лица тускло отсвечивала неоном, а из ноздри всё так же уходила под пластину трубка респиратора — тонкий гибкий шланг, соединённый с плоской коробочкой фильтра на поясе. Фильтр. Тот, что позволял ему дышать этим воздухом бесплатно, без всякого блока, годами.

Лира стояла и смотрела на него, и понимала, что сейчас сделает, и понимала, что не хочет этого делать, и понимала, что сделает всё равно.

Она опустилась на колени рядом с телом. Тело было ещё тёплым — Кайрос не успел его остудить. Она нашла крепление фильтра, отстегнула коробочку от пояса. Потом взялась за трубку, уходящую под пластину, в ноздрю, в мёртвую плоть, и потянула. Трубка вышла с тихим, влажным звуком, и вместе с ней — запах, от которого Лиру снова чуть не вывернуло: запах чужого нутра, чужого дыхания, чужой крови.