
Она отступила в темноту.
— Уходи обратно, пока цикл не кончился, — сказала она. — Играй пациента. Держись за что держишься. Когда будет нужно — я тебя найду. Не ищи меня сам, ты только выдашь нас обоих.
Она повернулась, чтобы уйти, и уже из темноты, не оборачиваясь, добавила — тихо, почти против воли, будто последний живой кусок в ней вытолкнул эти слова прежде, чем холодный успел их остановить:
— Я рада, что ты ещё ты, Вейн. Держись за это. Это дороже, чем ты думаешь. Дороже, чем я теперь умею.
И ушла.
Вейн остался один в слепой зоне, в темноте, в тишине.
Он стоял и думал о том, что услышал. Одна система. Скорая война. Левиафан — их брак, которого они позвали назад, а везли его — они. Мы просто везли его кусок.
Везли.
И вот тут — на этом слове — то смутное, что шевелилось на краю сознания все одиннадцать ночей, вдруг обрело плоть. Не мысль. Ощущение. Физическое.
Его кровь отозвалась.
Он почувствовал это всем телом — глухо, изнутри, как чувствуют далёкий удар по корпусу через палубу. При слове «Левиафан», при мысли о том, что они везли его кусок, что-то в самой его крови — в венах, в тканях, в том новом, идеально исцелённом Хоралом теле — дрогнуло. Откликнулось. Потянулось навстречу, как тянулась одиннадцать ночей назад биомасса в трюме к сигналу, — раньше приборов, раньше мысли, узнавая.
Вейн поднёс руку к лицу. В темноте он не видел её. Но он чувствовал, как под кожей, под этой чужой безупречной кожей без единого шрама, что-то живёт — тихо, терпеливо, не его.
Он вспомнил тёплую тяжесть на затылке в момент захвата. Чужое слово на языке. То, как биомасса сама обняла именно их отсек, выбирая Хорал. То, как рана на его пальце заживала слишком странно, не по-хоральски.
«Наконец».
— Что ты со мной сделал, — прошептал Вейн в темноту, не Хоралу, не Эстель, а тому, чей кусок они везли через полгалактики и чей отклик он только что впервые ощутил в собственной крови. — Когда. Когда ты успел.
Темнота слепой зоны не ответила.
Но впервые за одиннадцать ночей Вейн понял, что боль под ногтем, за которую он держался, спасая себя от Хорала, — возможно, была не единственным, что теперь жило в его теле помимо его воли. И что человек, который цеплялся за свою кровь как за последнее доказательство того, что он ещё он, — может быть, цеплялся не только за своё.
Он сжал кулак. Осколок кольнул ладонь. Боль была настоящей, его.
Но теперь он впервые не был уверен, что «его» — это всё ещё только он.
Где-то высоко, за золотым маревом, небо наливалось красным. Сближение приближалось. А внутри Александра Вейна, тихо и терпеливо, просыпалось что-то, что ждало этого очень, очень долго.
Глава 13. Мёртвый эфир
— Ты не пробьёшь глушилки, — сказал Каэль. — Никаким передатчиком. Хоть весь Кайрос на него поставь.
Они сидели в его логове — трёх смежных отсеках, вбитых в старую вентиляционную шахту на минус восьмом ярусе, увешанных оружием, обломками техники и трофеями с давних дел. Лира стояла над разложенной на столе картой города — не бумажной, а голографической, дрожащей в спёртом воздухе, — и водила пальцем по орбитальному контуру.
— Тогда не с земли, — сказала она. — С орбиты. Вот эта вышка. Она достаёт до верхних слоёв, выше глушилок. С неё можно пробить.
— Умная. — Каэль откинулся, закинул ноги на ящик с боеприпасами. — Только эта вышка — собственность синдиката «Ноль-Три». Тех самых, чьих людей мы положили в «Разломе». Туда не войдёшь, там охрана, там протоколы доступа, которые меняются каждые шесть часов. Чтобы получить окно связи на этой вышке, нужно либо быть очень богатым, либо очень нужным.
— А ты?
— А я — нужный. — Он усмехнулся. — Иногда. У меня есть выход на человека, который держит расписание вышки. Он даст тебе окно. Короткое. Одну передачу. Но, — Каэль поднял палец, — он не делает ничего даром, как и всё на этой планете. И платить будешь не ты, а я. А значит, взамен я хочу от тебя не «одно дело», а кое-что посерьёзнее.
Лира выпрямилась.
— Говори.
— Мне нужен пилот, который не тормозит. — Каэль встал, подошёл к стене, снял с неё плоский чёрный футляр, положил на стол рядом с картой. — По-настоящему не тормозит. У тебя есть чутьё, небесная, я видел. Но у тебя есть и то, что чутью мешает. Страх. Сомнение. Та десятая доля секунды, когда ты думаешь «а стоит ли», прежде чем сделать. На байке в мирной щели это ничего. А на деле, которое я задумал, эта десятая доля тебя убьёт. И меня заодно.
Он открыл футляр.
Внутри, в мягком ложе, лежала вещь размером с ноготь большого пальца — плоский, матовый, с тонкими золотистыми контактами по краю. Он был некрасивым. Он был функциональным. Он выглядел именно тем, чем был.
— Нейро-шунт, — сказал Каэль. — Ставится в основание черепа, врастает в нужные узлы. Что делает: ускоряет проводимость. Между тем, как ты увидела, и тем, как ты сделала, больше нет зазора. Реакция — мгновенная. Но, — он смотрел на неё внимательно, — он делает это не бесплатно. Он глушит то, что мешает скорости. Страх. Колебание. Часть… — он повёл рукой, подбирая слово, — части того, что ты чувствуешь. Он ставит на всё это ползунок. И убавляет.
Лира смотрела на плоскую матовую штуку в футляре.
— Он глушит эмоции, — сказала она.
— Он их приглушает, — поправил Каэль. — Не выключает. Убавляет громкость. Ты всё ещё чувствуешь — просто тише. И, — он пожал плечами, — большинство, кто ставит, говорят, что так лучше. Спокойнее. Ты удивишься, сколько людей на Кайросе платят за то, чтобы чувствовать меньше. Это самый ходовой имплант на планете. Дороже лёгких. Дороже глаз.
— Почему?
— Потому что боль от жизни здесь — самое дорогое, за что приходится платить, — сказал Каэль просто. — И самое дешёвое, от чего можно избавиться.
Лира смотрела на шунт и думала.
Она думала о том, что уже сделала. Лёгкие — чтобы дышать. Фильтр с мертвеца — чтобы дожить. Каждый шаг вглубь Кайроса брал с неё кусок тела. А это брало кусок другого. Того, что делало её собой. Того самого, за что, она чувствовала это нутром, держался сейчас где-то за золотой стеной Вейн, — за способность чувствовать, болеть, бояться, любить.
Поставить шунт значило шагнуть от человека к машине. Ради того, чтобы связаться с человеком.
— А без него нельзя? — спросила она, зная ответ.
— Мой человек с вышки даёт окно за дело, — сказал Каэль. — Дело такое, что без шунта ты его не переживёшь. Так что — нет. Или шунт и связь. Или ни того, ни другого. Свобода выбора, небесная. — Он усмехнулся. — Как я и говорил: здесь никто не даёт даром, но зато и не притворяется.
Лира взяла футляр в руки. Шунт был лёгким. Холодным. Некрасивым.
Она думала о Вейне — о том, каким он был в последний раз, когда она его видела: как он оттолкнул её, как вложил ей в руки блок, как соврал «я буду держаться», чтобы она смогла уйти. Она думала о том, что не знает, жив ли он. Что за десять дней на Кайросе она уже начала его забывать — счастьем, скоростью, поцелуем на адреналине. Что если она не свяжется с ним сейчас, то забудет окончательно, и Кайрос доделает с ней то же, что Хорал доделывает с ним.
И она думала — против воли, стыдясь этой мысли, — о том, как это, наверное, будет: не чувствовать той тупой, постоянной, изматывающей боли, которую она таскала в себе с самого разрыва «Пилигрима». Не бояться. Не колебаться. Просто действовать. Просто быть быстрой, точной, спокойной.
Мысль была сладкой. И именно её сладость напугала Лиру больше всего.
— Ставь, — сказала она, прежде чем сладкая мысль успела стать доводом.
* * *
Шунт ставил тот же молчаливый хирург, и на этот раз было не так больно — операция шла на затылке, быстрее, точнее, — но Лира не запомнила боли. Она запомнила то, что было после.
Хирург активировал имплант, и что-то в её голове — плавно, беззвучно — сдвинулось.
Это было похоже на то, как гаснет свет в шумной комнате и разговоры сами собой стихают. Она не потеряла ничего. Она всё ещё помнила Вейна, всё ещё хотела с ним связаться, всё ещё держала у сердца его мёртвый блок. Но вокруг всего этого — вокруг памяти, вокруг цели, вокруг страха — кто-то повернул ползунок и убавил громкость. Тупая постоянная боль, которую она таскала в себе, вдруг отступила на шаг, стала далёкой, приглушённой, терпимой. Страх перед тем, что Вейн мёртв, — тот, что грыз её каждую ночь, — сделался просто фактом, ровным, холодным, не жгущим.
Лира сидела на операционном столе, прислушиваясь к себе, и ей было — спокойно. Впервые за много суток по-настоящему спокойно.
И это спокойствие было прекрасным. И от того, как оно было прекрасно, ей стало по-настоящему страшно — но и этот страх был теперь тихим, далёким, за ползунком.
— Ну как? — спросил Каэль, наблюдавший от косяка.
— Тихо, — сказала Лира. Она прислушалась к собственному голосу — он звучал ровнее обычного. — Внутри стало тихо.
— Первый раз всегда так. — Каэль кивнул. — Дальше привыкнешь. Перестанешь замечать. — Он помолчал. — Большинство перестаёт замечать и то, что перестало замечать. В этом и опасность. Не в том, что убавили. А в том, что забываешь, что было громче.
Лира не ответила сразу.
— Ты предупреждаешь меня, — сказала она. — Зачем? Тебе выгоднее, чтобы я не заметила.
Каэль пожал плечами, и что-то мелькнуло в живой половине его лица — то самое, что она уже видела: интерес, неуместный для хищника.
— Мне выгоднее хороший пилот, — сказал он. — А хороший пилот — это тот, кто знает, чем платит. Ставь громкость, на какой тебе нужно для дела. Но помни, где ползунок. Те, кто забывают, где ползунок, — те однажды убавляют себя до нуля и остаются пустыми. Красивыми, быстрыми, пустыми. Кайрос полон таких. — Он отвернулся. — А ты пока не пустая. Мне это… — он запнулся, и Лире показалось, что он сам удивился слову, — …интересно.
Лира не ответила.
Той же ночью Каэль вывел её на связь со своим человеком, и человек дал окно — короткое, одну передачу, на частоте, которую Лира выбрала сама. Она выбрала старую частоту «Пилигрима» — ту, на которой они говорили друг с другом сотни суток, ту, которую Вейн узнал бы, если бы был жив, если бы у него был доступ, если бы он всё ещё был собой.
Она составила сообщение короткое, зашифрованное их старым бортовым кодом, понятным только своим:
«Жива. Кайрос. Ищу. Держись. Л.»
И, сидя в тесной кабине орбитальной вышки, глядя, как индикатор отправки уходит вверх, пробивая слои чужого неба, пробивая глушилки, уходя туда, за красное марево, к золотой планете, — Лира вдруг поняла, что не чувствует того, что должна была бы чувствовать в этот момент. Не колотится сердце. Не перехватывает горло. Не подступают слёзы.
Шунт держал ползунок. И самое важное сообщение в её жизни она отправляла спокойно, ровно, как отправляют накладную.
Она нащупала у сердца мёртвый блок Вейна, сжала его — и почувствовала сквозь приглушённость лишь далёкий, тихий отголосок того, что раньше было бы криком.
— Услышь меня, капитан, — сказала она вслух, ровным голосом, в котором не дрожало ничего. — Пожалуйста. Пока я ещё помню, зачем прошу.
Сообщение ушло в мёртвый эфир между двумя планетами.
Дошло оно или нет — Лира не узнала в ту ночь. А ту, что перехватит его на другом конце, она не могла себе представить даже в самом холодном расчёте.
Глава 14. Имитация покорности
После встречи с Эстель в слепой зоне Вейн принял решение и с тех пор играл роль.
Открытый бунт был самоубийством — это он понял ещё в первую неделю. Хорал нельзя ударить, потому что он уклоняется; нельзя переспорить, потому что он соглашается; нельзя пересилить, потому что сила здесь ничего не весит. Единственное оружие пленника в раю, который не держит решёток, — это ложь. Заставить их поверить, что рай побеждает. Что боль уходит. Что Александр Вейн исцеляется и вот-вот станет тем спокойным, благодарным, растворённым человеком, которого они хотят из него сделать.
Играть покорность, чтобы получить свободу движения. Это капитан понимал. Это он умел.
Он начал с малого. Перестал огрызаться на голос в стенах. Стал сам заговаривать с Аурой — не о побеге, конечно, а о Хорале, о Симфонии, о том, «как у вас всё устроено», изображая осторожное, оттаивающее любопытство человека, который начинает поддаваться. Он дозировал это тщательно, зная, что резкая перемена насторожит: сегодня чуть меньше злости, завтра чуть больше вопроса, послезавтра — первая осторожная похвала золотому городу. Он строил свою фальшивую оттепель так же методично, как когда-то прокладывал курс: по градусу, по вектору, не веря приборам, но доверяя расчёту.
Труднее всего было тело.
Аура читала его по пульсу, по зрачкам, по микродвижениям мышц лица — Вейн знал это и знал, что тело врёт хуже, чем язык. Нельзя сказать «мне становится легче» и при этом излучать телом ненависть. И тогда Вейн начал делать то, чему научился в самые тёмные месяцы на «Пилигриме»: управлять собственной физиологией через голову. Он вспоминал реальные, хорошие вещи — не поддельные, а настоящие, из той, земной жизни, — и позволял телу отзываться на них теплом, а Ауре — читать это тепло как согласие с Хоралом. Он подсовывал ей верные показания, скармливая ей правду не о том, о чём она думала.
Это было выматывающе. Это было похоже на то, как держат ровным голос, когда внутри всё кричит. Но это работало.
Аура была довольна. Или изображала, что довольна, — Вейн уже не всегда мог сказать, где у неё программа, а где то новое, странное, что в ней просыпалось.
— Ты меняешься, — сказала она однажды, ведя его по одному из живых мостов над нижними ярусами города. — Медленно. Но меняешься. Три недели назад ты держал в кулаке лоскут старой ткани всё время, что был рядом со мной. Сейчас — только иногда. Симфония достаёт до тебя. Я рада.
— Наверное, я устал сопротивляться, — сказал Вейн, глядя вниз, на золотое марево, а не на неё. — Нельзя вечно держать кулак сжатым. Рука немеет.
Он выбрал эту фразу тщательно. В ней была правда — про немеющую руку, — и эта правда должна была прозвучать телу честно, чтобы Аура прочла честность и отнесла её не туда.
— Да, — сказала Аура. — Рука немеет.
Она сказала это как-то не так.
Вейн уловил это боковым слухом, тем чутьём на заминки, которое не подводило его никогда. В её «да» было на полтона больше, чем полагалось согласию. Он не повернул головы. Он смотрел вниз, на золото, и ждал.
— Я покажу тебе кое-что, — сказала Аура. — То, чем мы гордимся больше всего. Идём.
Она привела его в сад.
Так это можно было назвать за неимением лучшего слова. Огромный тёплый зал, залитый мягким золотым светом, и в нём — ряды коконов, похожих на тот, в котором Вейн пришёл в себя, но эти были прозрачны, и внутри них Вейн увидел то, от чего его замутило прежде, чем разум успел понять.
Тела. Растущие тела. На разных стадиях — от бесформенных сгустков светящейся плоти до почти завершённых, безупречных человекоподобных фигур, спящих в питательной жидкости. Вокруг них двигалась ткань Хорала — сплетала, лепила, дописывала. Рука наращивала палец за пальцем. Лицо проступало из безликости, как проступает изображение при проявке. Это был не ужас гниения — это был ужас творения, спокойного, методичного, промышленного творения живых существ по чертежу.
— Мы не рождаемся, как вы, — сказала Аура тихо, идя между рядами. — Не всегда. Когда Симфонии нужна новая нота — новый разум, новое тело для новой задачи, — мы его выращиваем. Под задачу. С нужными свойствами. С нужным характером. — Она остановилась у одного из коконов, где спала, свернувшись, почти готовая молодая женщина с безупречным спокойным лицом. — Она проснётся через шесть дней. Она будет знать своё имя, своё дело, своё место в Симфонии. Она будет счастлива с первого вздоха. Ей не придётся, как вам, годами искать, кто она. Она уже будет знать.
Вейн смотрел на спящую и держал лицо. Внутри всё кричало — это фабрика, это конвейер душ, это самое жуткое, что он видел, страшнее пыток, страшнее войны, — но он держал лицо, и подсовывал телу что-то тёплое, и заставлял пульс не частить.
— Красиво, — сказал он тем же сухим тоном, каким говорил уже дважды, каким когда-то Вальд сказал про облако.
И тут Аура сделала то, чего он не ожидал.
Она повернулась к нему — резко, не с плавностью Хорала, а быстро, по-человечески, — и посмотрела ему прямо в глаза. И сказала, тихо, так, чтобы услышал только он:
— Перестань.
Вейн замер.
— Перестань, — повторила Аура. Её голос был ровным, но под ровностью что-то дрожало. — Я вижу твой пульс, Вейн. Я вижу его всё это время. Ты не оттаиваешь. Ты играешь. Три недели ты подсовываешь мне тёплые мысли, чтобы я читала их как согласие, а сам ненавидишь каждую секунду. Ты только что сказал «красиво», а твоё сердце в этот момент билось так, как бьётся у человека, которого тошнит от ужаса. Я вижу. Я всё вижу.
Вейн стоял неподвижно. Всё. Игра кончилась. Сейчас она позовёт голос из стен, сейчас придут, сейчас его вернут в кокон и залечат по-настоящему, до конца, до того спокойного благодарного человека, которого они хотят.
Он ждал этого. Он не ждал того, что случилось.
Аура не позвала никого.
Она стояла перед ним, между рядами растущих тел, в золотом свете, и смотрела на него, и молчала. И в этом молчании Вейн видел, как в ней что-то ломается и что-то рождается одновременно. Она знала, что он лжёт. Она обязана была доложить — это было её назначение, её долг, сама причина, по которой её вырастили. И она этого не делала. Она держала это знание в себе, как он держал осколок под ногтем, — и, кажется, ей было так же больно.
— Почему ты молчишь, — сказал Вейн очень тихо. — Ты должна позвать их. Прямо сейчас.
— Я знаю, — сказала Аура.
— Тогда почему.
— Я не знаю. — И вот тут её голос всё-таки дрогнул — по-настоящему, некрасиво, с той крохотной запинкой, которая была в ней трещиной на идеальном стекле. — Я задаю себе этот вопрос третью неделю, Вейн, и у меня нет ответа, а у меня всегда есть ответ, я так устроена. Я должна была доложить о тебе на второй день. Я нашла причину не докладывать. На пятый. Я нашла ещё причину. Каждый раз я нахожу причину, и каждый раз причина — ложь, потому что настоящая причина в том, что я… — Она замолчала. Отвела глаза. — В том, что мне невыносимо думать, что тебя вернут в кокон и сделают спокойным. Что тебя — сотрут. Мне невыносимо. А невыносимость не входит в моё назначение. Мне не должно быть невыносимо ничего. И всё же.
Она подняла на него глаза, и в них был страх — настоящий, человеческий, растерянный.
— Что ты со мной делаешь, — прошептала Аура. — Я была цельной, пока ты не пришёл. Я знала, кто я и зачем. А теперь во мне появилась трещина, и в неё что-то течёт, и я не знаю, что это, и я боюсь — я, которая создана не уметь бояться. Ты заражаешь меня собой, Вейн. Своим сопротивлением. Своей болью. И я не понимаю, хочу ли я, чтобы это прекратилось.
Вейн смотрел на неё — на идеальное лицо, по которому шла живая, некрасивая трещина, — и понимал, что перед ним происходит невозможное. Инструмент, созданный, чтобы его открыть, открывался сам. Существо без свободы воли делало выбор — молчать, скрывать, идти против своего назначения. И этот выбор был первым признаком того, чего у Хорала быть не могло: свободы.
Он должен был использовать это. Холодный угол в нём уже считал: она молчит — значит, у меня больше пространства; она колеблется — значит, ею можно управлять; вот рычаг, вот способ. Капитан использует всё.
Но, глядя на её растерянное, испуганное лицо, Вейн вдруг поймал себя на том, что не хочет использовать. Что где-то под расчётом шевельнулось что-то другое — не жалость, он запретил себе жалость, а что-то сложнее. Узнавание. Он смотрел на существо, которое впервые в жизни почувствовало трещину между тем, кем его сделали, и тем, кем оно хочет быть, — и он знал эту трещину. Он сам жил в ней все три недели.
— Не бойся трещины, — сказал он тихо, сам не зная, зачем говорит это, зная только, что это правда. — Трещина — это не поломка. Трещина — это то место, где ты начинаешься. Настоящая ты. Не та, которую сделали. Та, которая выбирает.
Аура смотрела на него долго.
— Это опасно, — сказала она наконец. — То, что ты говоришь. Если я стану… той, которая выбирает, — меня переделают. Такое здесь не оставляют. Несовершенство корректируют.
— Знаю, — сказал Вейн.
— И всё равно говоришь мне это.
— Говорю.
Она отвернулась к спящим телам, к рядам растущих совершенных существ, и долго молчала. Потом сказала — тихо, ровно, снова взяв голос под контроль, снова надев куратора, но Вейн знал теперь, что под этим:
— Продолжай играть свою игру, Вейн. Я буду читать твой пульс и докладывать наверх, что ты оттаиваешь. — Она помолчала. — Это будет ложь. Первая ложь, которую я скажу Симфонии. Посмотрим, что со мной станет.
Она повела его прочь из сада, обратно в золотой город, и шла впереди, прямая, безупречная, и Вейн шёл за ней и думал о том, что только что приобрёл союзника там, где не должно было быть союзников, — и что цена этому союзнику будет страшной, и что он уже не уверен, кто кого здесь спасает.
За золотым маревом, высоко, небо наливалось красным всё гуще.
А в кулаке Вейна, впервые за три недели, не было зажато ничего. Он и правда перестал носить лоскут постоянно. Не потому, что Хорал победил.
А потому, что нашёл, за что держаться, помимо шершавой ткани.
Эта мысль напугала его сильнее всего, что он видел в тот день. Даже сильнее фабрики душ.
Глава 15. Капля в океане
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Всего 10 форматов