
Дверь открыл Кузьма Ефимович. Сегодня он был в том же сером костюме, но при галстуке — видимо, совещание в ректорате все-таки состоялось или еще предстояло.
— Не опаздываешь, — одобрил он. — Это хорошо. Пойдем.
Они спустились в подвал. Здесь было еще холоднее, чем на улице, и пахло не нафталином, а сырой штукатуркой и чем-то кислым — как в старом погребе, где забыли мешок картошки. Стены были выкрашены облупившейся зеленой краской. С потолка свисала голая лампочка на шнуре.
— Точка перехода находится здесь, — сказал Кузьма Ефимович, останавливаясь перед массивной деревянной дверью в конце коридора. — Когда-то это была кладовая для уборочного инвентаря. Потом, в шестьдесят третьем, профессор Безбородько обнаружил здесь хроно-прокол. С тех пор используем.
Он достал из кармана большой железный ключ, вставил в скважину и дважды повернул. Дверь открылась с тяжелым скрипом.
За ней была не кладовая.
За ней была тьма.
Не просто отсутствие света — а какая-то плотная, осязаемая тьма, которая, казалось, колыхалась и дышала. От нее тянуло холодом — но не таким, как на улице, а каким-то внутренним, пробирающим до костей. И запахом. Антон не сразу понял, чем пахнет, а потом узнал: озон. Так пахнет воздух после грозы, когда молния только что ударила рядом.
— Амулет надел? — спросил Кузьма Ефимович.
— Надел.
— Не снимай ни при каких обстоятельствах. Там без него — как без языка. Все, Пыжиков. Иди. Помни про Мамаева, помни про отметку. И постарайся не вмешиваться в исторический процесс.
— А если вмешаюсь? — спросил Антон.
Кузьма Ефимович посмотрел на него долгим взглядом, и в его блекло-голубых глазах мелькнуло что-то, чего Антон раньше не замечал. Не страх — скорее, знание. Знание человека, который видел последствия.
— Тогда твоя диссертация будет уже неактуальна, — сказал он. — И ты сам тоже. Давай.
Антон шагнул во тьму.
Переход нельзя было описать словами — и Антон, как физик-теоретик, это особенно остро чувствовал. Позже, вспоминая, он пытался подобрать аналогии: «похоже на падение в холодную воду», «похоже на удар током», «похоже на мгновенное засыпание и пробуждение». Но все это было не то.
Сначала была тьма — полная, абсолютная, лишенная даже намека на свет. Потом — холод, который проникал не через кожу, а как будто через саму ткань бытия, добираясь до того, что физики называют «квантовым состоянием». Антон почувствовал, что его тело на мгновение перестало существовать — не умерло, а именно перестало, как будто его разобрали на атомы и собрали заново. И в этот момент — тошнота. Резкая, подкатывающая к горлу, как при сильной качке.
А потом — свет.
Яркий, слепящий, совсем не похожий на тусклую лампочку в подвале истфака. Антон зажмурился и чуть не упал, но успел схватиться за что-то деревянное. Когда он открыл глаза, то увидел, что стоит, вцепившись в винный бочонок.
Это была винная лавка.
Маленькое помещение с глинобитными стенами, земляным полом и низким потолком, подпертым деревянными балками. Вдоль стен стояли амфоры — огромные, в человеческий рост, запечатанные воском и обвязанные веревками. Пахло вином, кислым и терпким, вперемешку с запахом плесени и овечьей шерсти. Где-то рядом, за стеной, кричал осел.
Антон обернулся, чтобы посмотреть на точку перехода. Позади была стена — глухая, без всякой двери. Он пощупал ее рукой. Камень, шершавый, холодный. Никакого портала, никакой темноты. Просто стена.
«Значит, обратно я вернусь только если найду Мамаева и поставлю отметку», — подумал он. Мысль была неприятной.
Из-за занавески, отделявшей лавку от жилых помещений, вышел человек. Он был невысок, коренаст, с седеющей бородой и залысинами на лбу. Одет в грубый шерстяной хитон до колен, подпоясанный кожаным ремнем. На ногах — сандалии, разношенные, с заплаткой на левой.
— Χαίρε, — сказал он. — Τί θέλεις;
Амулет на шее Антона запульсировал, и через мгновение слова стали понятны.
— Здравствуй. Чего желаешь? — перевел амулет. Голос в голове был механический, без интонаций, но перевод был точным.
— Я... Я ищу Мамаева, — сказал Антон.
Амулет завибрировал, переводя его слова на древнегреческий. Хозяин лавки выслушал и кивнул.
— Μαμάεφ? — переспросил он. — Ναι, ξέρω. Αυτός είναι στον αγγειοπλάστη. Πήγαινε στο τέλος του δρόμου και ρώτα.
— Мамаев? Знаю. Он у гончара. Иди в конец улицы и спроси.
— Спасибо, — сказал Антон, и амулет перевел это как «Ευχαριστώ».
Хозяин лавки смотрел на него с любопытством, но без враждебности. Чужеземцы в Пелле были не редкость — город был столицей, сюда приезжали купцы из Афин, Фив, Фракии и даже из Персии. Одежда Антона (серая шерсть, темно-синяя хламида) не привлекала особого внимания. Разве что сандалии были слишком новыми — это хозяин лавки заметил, но промолчал.
Антон вышел на улицу и замер.
Пелла IV века до нашей эры оказалась совсем не такой, как он себе представлял.
В учебниках Древняя Греция выглядела как вереница беломраморных храмов на фоне синего неба. Реальность была другой. Улица, на которую вышел Антон, была мощеной — да, это правда, — но мостовая была неровной, с выбоинами, в которых стояла грязная вода. Вдоль улицы тянулись дома из сырцового кирпича, оштукатуренные и выкрашенные в тусклые цвета: охра, серый, бурый. Крыши были черепичные, но на многих не хватало черепицы, и дыры были заткнуты тряпками.
Пахло сильно и разнообразно. Антон, привыкший к стерильным запахам институтских коридоров, был оглушен этой какофонией ароматов. Дым от очагов (топят дровами и сушеным навозом), запах жареного лука и чеснока, запах кислого вина, запах овец — где-то рядом было стойло, — запах дубленой кожи из мастерской, запах рыбы с рынка, запах пота немытых тел. И над всем этим — запах пыли. Мелкой, вездесущей пыли, которая скрипела на зубах и забивалась в нос.
Было холодно. Антон плотнее закутался в хламиду и порадовался, что не взял льняной хитон. Осеннее македонское солнце светило ярко, но не грело. С гор дул ветер — тот самый, о котором писал путеводитель, — и Антон сразу понял, почему его называли «северным бичом».
По улице шли люди.
Мужчины в таких же хитонах, как у него, только более разношенных. Женщины в длинных пеплосах, с покрытыми головами. Дети, босоногие и чумазые, гоняли палкой обруч. Раб-нубиец с бритой головой тащил на спине амфору. Два воина в коротких хитонах и бронзовых поножах шли, громко переговариваясь и смеясь. У каждого на поясе висел копис — кривой македонский меч.
Никто не обращал на Антона внимания.
Он выдохнул и пошел в конец улицы, как сказал хозяин лавки.
Гончарная мастерская находилась на окраине города, почти у самых стен. Это было приземистое здание с внутренним двором, где на веревках сушились готовые горшки и амфоры. Во дворе стояла печь для обжига — огромная, круглая, сложенная из кирпича-сырца, сейчас холодная. Гончарный круг — деревянный, с каменным маховиком — стоял под навесом. Рядом валялись комья неразмятой глины, залитые водой.
Пахло здесь мокрой глиной, золой и дымом.
Антон прошел во двор и огляделся. У сарая, примыкавшего к мастерской, сидел человек. Он был в замызганной хламиде, с трехдневной щетиной и мутным взглядом. Перед ним на перевернутом горшке стоял глиняный кувшин и лежала лепешка сыра.
Человек поднял глаза на Антона, и его лицо расплылось в мутной улыбке.
— А, сменщик? — хрипло сказал он по-русски, без всякого акцента, но с отчетливым запахом перегара. — Давай лист.
Это был Мамаев.
— Вы Мамаев? — спросил Антон, хотя уже понял, что да.
— Он самый. Старший научный сотрудник, кандидат исторических наук, — Мамаев икнул и вытер рот рукавом хламиды. — В миру — Валерий Сергеевич. Но здесь это не имеет значения. Здесь я просто «пьяный чужеземец, который должен гончару за постой».
Он хлебнул из кувшина, поморщился и сплюнул.
— Садись, не стой. Хочешь вина? Местное, македонское. Густое, как кровь, и пахнет смолой. Но пить можно.
Антон сел на перевернутый горшок и оглядел Мамаева. Это был мужчина лет сорока, но выглядел он старше. Редкие волосы, сальные, прилипшие ко лбу. Глаза красные, с лопнувшими сосудами. Руки дрожали. На шее, под грязной хламидой, виднелся такой же амулет-переводчик, как у Антона, только старый и поцарапанный.
— Вы здесь уже год, — сказал Антон. — Как вы тут... выживаете?
— Плохо, — честно ответил Мамаев. — Очень плохо. Вино здесь дешевое, а жизнь — тяжелая. Греки, знаешь ли, те еще ублюдки. Вежливые, культурные, а ублюдки. Особенно царь.
Антон вспомнил фразу из инструктажа: «Царя в городе быть не должно».
— Царь здесь? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Здесь, — кивнул Мамаев. — Вернулся вчера. Злой как собака. У него там визит в Фивы сорвался, что-то с жертвоприношениями. Он теперь будет сидеть во дворце и изводить всех проверками. — Мамаев снова хлебнул вина. — Так что ты вовремя. Весело будет.
— Мне сказали, его не должно быть, — тупо повторил Антон.
— Ага. А еще мне сказали, что моя командировка — на три месяца. — Мамаев горько усмехнулся. — Год уже сижу. Отметку поставили, а обратно не пускают. Говорят — «ждите распоряжения».
Он порылся в складках хламиды и вытащил мятый, засаленный лист бумаги. Командировочный лист. Антон увидел знакомый бланк с графами: «Дата прибытия», «Дата убытия», «Отметка принимающей стороны», «Подпись». В графе «Дата прибытия» стояла размашистая подпись и дата — год назад. Графа «Дата убытия» была пуста.
— Бюрократия, — сказал Мамаев. — Вот так и живем. Давай свой лист.
Антон достал командировочное предписание — он держал его во внутреннем кармане, свернутым в трубочку и обернутым в полиэтилен (единственная уступка современности, которую он себе позволил). Мамаев взял бумагу, развернул, присвистнул.
— Ого. К самому Аристотелю. Это тебя Кузьма Ефимыч послал? Узнаю старую лису. — Он вытащил откуда-то огрызок стилоса и восковую табличку. — Ладно, сейчас отметим. Слушай инструктаж.
Мамаев что-то нацарапал на воске, потом переписал на бумагу.
— Значит, так. Аристотель живет не в самом дворце, а в Ликее — это такой пригородный гимнасий, школа то есть. Идти туда примерно час пешком, на северо-восток от города. Найдешь по кипарисовой роще — там кипарисы старые, их видно издалека. Аристотель — мужик умный, но дотошный. Будет задавать вопросы, на которые ты не знаешь ответов. Лучше притворяйся варваром из Фессалии — они там туповатые, с них спрос меньше.
— А папирус? — спросил Антон. — Что в нем?
— А я почем знаю? — Мамаев пожал плечами. — Мое дело — отметку поставить. Но если хочешь совет: не читай. Там наверняка что-то, что тебе знать не положено. Кузьма Ефимыч такие вещи любит.
Он захлопнул табличку и вернул Антону командировочный лист. Теперь в графе «Отметка принимающей стороны» красовалась корявая подпись: «Мамаев В.С.» и дата.
— Все. Теперь иди к Аристотелю. Передашь папирус — и сразу обратно. Не задерживайся. Если Филипп узнает, что в городе чужаки из будущего... — Мамаев провел пальцем по горлу. — Ну, ты понял.
— А вы? — спросил Антон. — Вы не хотите вернуться?
Мамаев посмотрел на него долгим, мутным взглядом. Потом перевел взгляд на свой командировочный лист, на пустую графу «убытие», на грязный двор гончарной мастерской, на кувшин с кислым вином.
— Хочу, — сказал он. — Очень хочу. Но для этого нужно, чтобы кто-то на той стороне подписал бумагу. А они не подписывают. Так что иди. Может, ты вернешься, и тогда... — Он махнул рукой. — Иди давай.
Антон поднялся.
— Спасибо за инструктаж.
— Не за что. — Мамаев снова поднес кувшин к губам. — Слушай, Пыжиков... как тебя там... Антон?
— Да.
— Будь осторожен. Филипп — не просто царь. Он... он чувствует людей. Он смотрит на тебя — и видит насквозь. Если он тебя заметит — беги. Не думай, не спорь, беги. Понял?
— Понял, — сказал Антон.
Он вышел со двора гончарной мастерской и направился к городским воротам.
Солнце уже поднялось выше, но ветер не утихал. Где-то вдалеке, за кипарисовой рощей, его ждал Аристотель — великий философ, учитель Александра, человек, который через две тысячи лет будет стоять на обложках учебников.
А где-то еще дальше, во дворце на акрополе, царь Филипп II Македонский, хромая и бранясь, требовал к себе писчика по имени Гермипп, чтобы проверить, как ведется учет «прикомандированных чужеземцев».
Счет пошел на часы.
Глава 3. Мамаев
Антон не ушел сразу.
Он сделал несколько шагов к выходу со двора, но остановился у груды необожженных горшков, сложенных пирамидой у стены. Что-то не давало ему покоя. Не просто жалость к этому человеку с усталыми глазами и дрожащими руками — хотя жалость тоже была. Скорее, профессиональное любопытство исследователя. И еще — смутное ощущение, что перед ним сидит кто-то, кто знает больше, чем говорит. Перед ним сидел человек, проживший в четвертом веке до нашей эры целый год. Никто из историков не мог похвастаться таким полевым опытом. Никто не знал о Македонии Филиппа больше, чем этот кандидат наук в замызганной хламиде.
Антон вернулся.
— Валерий Сергеевич, — сказал он, снова усаживаясь на перевернутый горшок, — можно вопрос?
Мамаев, уже поднесший кувшин к губам, замер. Его брови — тонкие, с проседью — поползли вверх. Он явно не ожидал, что сменщик задержится. Обычно они торопились уйти — то ли брезговали, то ли боялись, то ли просто хотели поскорее выполнить задание и вернуться домой. А этот сидел и смотрел. С интересом. Не с жалостью — с интересом. Мамаев отвык от такого взгляда.
— Валяй, — сказал он, опуская кувшин. — Спрашивай, пока я еще в состоянии отвечать.
Антон помедлил, подбирая слова. Он смотрел на Мамаева и мысленно фиксировал детали — привычка, выработанная годами. «Запись номер восемь. Объект: Мамаев Валерий Сергеевич. Кандидат исторических наук. Возраст: около сорока пяти. Внешность: запущенная, но следы интеллекта видны. Глаза: красные, но не мутные — острые. Руки: дрожат, но пальцы музыканта или хирурга. Противоречие: пьет, но не спился. Страдает, но не сломлен».
— Вы знали моего отца? — спросил Антон.
Мамаев моргнул. Этого вопроса он не ожидал.
— Как фамилия?
— Пыжиков. Антон Пыжиков. Мой отец — Виктор Пыжиков. Он был историком. Работал на ОВиР. Погиб десять лет назад в экспедиции.
Мамаев медленно поставил кувшин на землю. Его лицо изменилось — ушла расслабленность, ушла пьяная поволока. Он смотрел на Антона так, будто видел его впервые.
— Виктор Пыжиков, — повторил он. — Да. Я знал его. Мы вместе работали. Здесь. В Пелле.
У Антона перехватило дыхание.
— Вы были с ним? Когда он...
— Нет. — Мамаев покачал головой. — Я был в резерве. На точке перехода. Он ушел один. Сказал, что должен кое-что проверить. И не вернулся. — Он замолчал, глядя на свои руки. — Его тело нашли через три дня. В горах. Официальная версия — сердечный приступ. Но я видел тело. У него были сломаны пальцы.
Тишина. Где-то в мастерской стучал молоток — гончар работал. Кричал осел. Воробьи дрались из-за крошек на земле. Антон не слышал ничего.
— Пальцы, — повторил он.
— Да. Все десять. Сломаны в суставах. Кто-то пытал его перед смертью. — Мамаев поднял глаза. — Я написал рапорт. Его засекретили. Мне сказали: «Не лезь, Мамаев. Это не твое дело». А через месяц меня самого отправили сюда. В долгосрочную командировку. Без объяснения причин.
— Вы думаете, это связано?
— Я думаю, — сказал Мамаев, — что твоего отца убили. И я думаю, что меня убрали с глаз долой, чтобы я не задавал вопросов. — Он взял кувшин и сделал глоток — не жадный, не поспешный, а медленный, задумчивый. — Я не спился, Антон. Я пью, но не так, как ты думаешь. Я пью, чтобы сохранить рассудок. Здесь, в этом мире, без вина можно сойти с ума. Оно притупляет... не страх. Чувство бессилия.
Антон смотрел на него и видел, как меняется лицо Мамаева. Это не был пьяница. Это был человек, доведенный до отчаяния, но не сдавшийся. Человек, который продолжал думать, анализировать, наблюдать — даже когда все его бросили.
— Почему вы не вернулись? — спросил Антон.
— Потому что мне не дали. — Мамаев горько усмехнулся. — Командировочный лист не закрыт. Отметки нет. Без отметки портал не откроется. А тот, кто должен поставить отметку, — Кузьма Ефимович — не ставит. Я посылал запросы. Десятки запросов. Ответ один: «Ждите распоряжения». Я жду уже год. — Он отхлебнул еще. — Знаешь, что самое смешное? Я мог бы сбежать. Мог бы попытаться открыть портал сам. Но я остался. Потому что здесь я хоть что-то могу узнать. Там, в институте, меня ждет кабинет, папки и забвение. А здесь — здесь я могу наблюдать. Записывать. Анализировать. Может быть, когда-нибудь мои записи попадут к тем, кто сможет ими воспользоваться.
— Что вы узнали? — спросил Антон.
Мамаев посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом. Так смотрят, когда решают, можно ли довериться.
— Много, — сказал он наконец. — Очень много. Я знаю, что Филипп — не просто царь. Он гений. Военный, политический, организационный. Он на голову выше всех, кого я изучал в университете. Он чувствует людей. Он смотрит на тебя — и видит насквозь. Если он заметит тебя — не лги. Он все равно узнает правду. Лучше скажи часть правды — это собьет его с толку.
— А Аристотель?
— Аристотель — умнейший человек из всех, кого я встречал. Но он в ловушке. Филипп держит его при себе — отчасти как учителя для сына, отчасти как заложника. Аристотель хочет заниматься наукой, а вынужден участвовать в политике. Он несчастен. Но он не сломлен. Он пишет. Много. То, что он пишет сейчас, изменит мир — если уцелеет.
— А Александр?
Мамаев замолчал. Он долго смотрел на свои руки, потом на небо, потом снова на Антона.
— Александр, — сказал он тихо, — это самое страшное, что я здесь видел. Ему семнадцать. Но он уже понимает то, что взрослые мужи не понимают. Он слушает Аристотеля, наблюдает за отцом, впитывает все, как губка. И он хочет большего. Не просто завоевать мир — он хочет его переделать. Построить что-то новое. Он еще не знает, что именно. Но когда узнает... — Мамаев покачал головой. — Я не хотел бы быть его врагом.
— Вы говорите о нем так, будто боитесь.
— Я не боюсь, — сказал Мамаев. — Я восхищаюсь. И это хуже страха. Потому что страх заставляет бежать. А восхищение — оставаться и смотреть. Даже когда знаешь, что это опасно.
Он допил вино и поставил кувшин на землю.
— Послушай, Антон. Твой отец был хорошим человеком. Он не должен был умереть. И я не знаю, кто его убил — Филипп, кто-то из его людей или кто-то из наших. Но я знаю одно: он что-то узнал. Что-то, за что его убили. Если ты хочешь найти правду — ищи здесь. В Пелле. В архивах. В разговорах. Может быть, Аристотель что-то знает. Может быть, Кратер. Может быть, сам Филипп.
— А вы? Вы поможете?
Мамаев посмотрел на него долгим взглядом, и в его красных глазах мелькнуло что-то похожее на прежнего ученого — того, кто когда-то сидел в архивах и писал кандидатскую, кто спорил с коллегами о датировке битв, кто верил, что наука может изменить мир.
— Я помогу, — сказал он. — Но учти: я здесь уже год. Я знаю этих людей. Я знаю, на что они способны. Если ты встанешь у них на пути, они тебя сломают. Как сломали твоего отца. Как почти сломали меня. — Он поднял кувшин, но тот был пуст. — Я не спился, Антон. Я просто ждал. Ждал, пока появится кто-то, кому можно передать то, что я знаю. Может быть, ты — этот кто-то.
Антон встал.
— Я вернусь, — сказал он. — После Аристотеля. Мы еще поговорим.
— Возвращайся, — сказал Мамаев. — Если сможешь.
Антон вышел за ворота гончарной мастерской. Солнце поднялось уже высоко, но ветер все так же гнал по улицам пыль и сухие листья. Где-то вдалеке, за кипарисовой рощей, его ждал Аристотель — великий философ, учитель Александра, человек, который через две тысячи лет будет стоять на обложках учебников.
Но сейчас Антон думал не о нем. Он думал об отце. О сломанных пальцах. О засекреченном рапорте. О Мамаеве, который пил не для того, чтобы забыть, а для того, чтобы помнить. И о том, что сказал старый историк: «Здесь я хоть что-то могу узнать».
«Запись номер девять. Мамаев — не пьяница. Он — хранилище. Он сохранил себя, потому что верил: кто-то придет. Теперь я здесь. И я должен узнать правду. Об отце. О том, что здесь произошло. О том, что Кузьма Ефимович скрывает».
Он поправил амулет на шее и пошел к городским воротам.
Где-то во дворце на акрополе царь Филипп, хромая и бранясь, требовал к себе писчика Гермиппа, чтобы проверить, как ведется учет «прикомандированных чужеземцев».
Счет пошел на часы.
Глава 4. Стагирит
Дорога к Ликею заняла больше часа.
Антон вышел через северо-восточные ворота Пеллы — массивные, обитые бронзовыми листами, с двумя квадратными башнями по бокам. Стражники у ворот, два бородатых македонянина в кожаных панцирях и бронзовых шлемах, скользнули по нему равнодушными взглядами. Чужеземец в сером хитоне, идет пешком, без оружия, без товаров — ничего интересного. Антон старался не смотреть им в глаза и не ускорять шаг. Мамаев сказал: «Если встретишь стража — сворачивай». Но сворачивать было некуда.
За воротами город сразу кончился. Пелла не имела долгих предместий — здесь не было бесконечных гончарных и кожевенных мастерских, какие тянулись вдоль дорог в Афинах или Коринфе. Македонская столица обрывалась резко, как будто кто-то провел линейкой: здесь город, здесь поле. Сразу за стеной начинались пастбища — вытоптанная овцами трава, редкие кусты терновника, каменистые проплешины. Ветер здесь дул сильнее, и Антон порадовался шерстяному хитону и плотной хламиде.
Дорога была грунтовая, но хорошо укатанная — видно, что по ней часто ездят. Колеи от повозок глубоко врезались в сухую землю, и Антон шел по краю, стараясь не споткнуться. Вдоль дороги тянулись оросительные канавы — македонские цари потратили немало сил на осушение болот вокруг Пеллы, и теперь здесь росли ячмень и полба. Но сейчас, осенью, поля были пусты — только стерня торчала из сухой земли, и стаи ворон бродили по пашне, выклевывая последние зерна.
Небо над головой было бледно-голубым, выцветшим от долгой жары, которая закончилась только в прошлом месяце. Сейчас жара спала, но солнце все еще пекло, и Антон чувствовал, как по спине под хитоном стекает пот. Сандалии натерли левую пятку — он чувствовал, как надувается мозоль, горячая и болезненная.
Он шел и думал о Мамаеве. О том, что сказал старый историк: «Я не спился. Я просто ждал». И еще: «Твоего отца убили. У него были сломаны пальцы».
«Запись номер десять. Отец был здесь. Он ходил по этой дороге. Он видел эти поля. Он, возможно, говорил с теми же людьми, с которыми предстоит говорить мне. А потом его пытали и убили. Кто? За что? И знает ли Кузьма Ефимович?»
Мамаев сказал: если встретишь Филиппа — не лги. Он все равно узнает правду. Лучше скажи часть правды. Антон не был уверен, что способен на такое. Он был физиком, а не разведчиком. Его учили решать уравнения, а не вербовать агентов. Но теперь, кажется, жизнь требовала от него совсем других навыков.
Дорога пошла в гору. Пастбища сменились редкой рощей — дубы, ясени, дикие груши с мелкими, сморщенными плодами, которые никто не собирал. Потом начались кипарисы.
Их было видно издалека. Темно-зеленые, почти черные на фоне бледного неба, деревья стояли плотной стеной, как солдаты в строю. Антон никогда не видел столько кипарисов сразу. Они пахли — горько, смолисто, сильно, и этот запах перебивал даже вездесущую пыль. Под ногами была не земля, а ковер из опавшей хвои — мягкой, пружинящей, скрадывающей шаги.
За рощей открылся Ликей.
Антон ожидал увидеть что-то вроде храма. Мраморные колонны, статуи, надписи на фронтоне. Учебники и документальные фильмы приучили его к мысли, что греческая архитектура — это белый камень и совершенные пропорции.