
— Ничего. — Я замотала головой, и от этого движения боль слабо кольнула в висках. — Лина, я ослепла. Я совсем ослепла.
В комнате стало тихо — той тишиной, которая бывает страшнее любого крика.
Я чувствовала, как Артур сжал мою вторую руку с другой стороны кровати — так крепко, что стало почти больно.
— Мы разберёмся, — сказал он. Голос его был ровным, но я слышала, чего ему это стоило. — Мы пока не знаем, что с тобой. Слышишь меня? Мы разберёмся.
Я не ответила. Не могла. Я лежала между ними, в кромешной, полной, беспросветной темноте, и единственное, что я чувствовала, — это их руки. Их тепло. Их присутствие.
А потом, где-то на краю этого ужаса, в самой глубине темноты, дрогнуло что-то ещё.
Слабо. Едва заметно.
Тонкая, дрожащая линия света — там, где должна была быть рука Павла.
Я протянула руку в темноту — медленно, наощупь, будто боялась обжечься. Пальцы наткнулись на тепло. На его пальцы. И в тот же момент тонкая линия света стала чуть ярче.
Я замерла. Не поняла. Не поверила.
— Паш, — сказала я тихо. — Ты здесь?
— Здесь. — Его голос дрогнул. — Я никуда не уйду.
Линия держалась. Она не была похожа на свет от огня или от лампы — не освещала ничего вокруг, светилась только сама. Тонкая, дрожащая, тёплая. И она вела от моей руки к его.
Я хотела сказать об этом. Открыла рот — и не смогла. Что, если мне кажется? Что, если я теряю рассудок вместе со зрением?
— Яна? — Это Артур. Его голос был справа, чуть дальше.
Я повернула голову на голос.
И увидела вторую линию.
Эта была другой — бледнее, ровнее, прохладная даже на вид. Она тянулась от меня направо, уходила в темноту и там, в темноте, тоже заканчивалась человеком. Артуром.
Я лежала неподвижно и смотрела. Две тонкие нити. И ничего больше — ни стен, ни постели, ни лица Лины, ни окна, ни потолка. Только эти две связи и темнота вокруг.
— Яна. — Лина уже стояла надо мной. Я слышала, как она наклоняется, как скрипит ножка стула рядом с кроватью. — Ты молчишь. Скажи мне что-нибудь.
— Я вижу.
Тишина. Потом сразу три голоса.
— Что?
— Что ты видишь?
— Где?
— Нити, — сказала я. — Они тянутся от вас ко мне. От тебя, Паш. И от тебя, Артур. Тонкие. Как... — Я поискала сравнение и не нашла. — Как нити. Больше ничего не вижу. Только их.
Лица я не видела, но услышала, как они переглянулись — по тому, как замолчали одновременно, как задержали дыхание.
— Это невозможно, — сказала Лина. — Ты не можешь видеть. У тебя зрачки не реагируют на свет.
— Я знаю, что не могу. Но я вижу.
Она не ответила сразу. Я услышала, как она отходит, как гремит чем-то на полке.
— Так, — сказала она наконец. — Я проверю ещё раз. Сядь.
Я села с чужой помощью. Павел придерживал меня за плечи, и нить между нами натянулась чуть сильнее — я почувствовала это как слабый рывок где-то в груди. Или мне показалось. Я уже не понимала, что чувствую на самом деле, а что дорисовываю сама.
Лина светила мне в глаза. Я знала это по еле уловимому теплу близко у лица, по её дыханию. Не видела — знала.
— Хуже не стало, — сказала она. — Но и лучше. Зрачки всё так же не реагируют. Яна, ты точно видишь что-то, или это... — Она запнулась, подбирая слово помягче.
— Или это мне кажется, — договорила я за неё. — Я не знаю. Я не могу тебе доказать.
Павел сжал мою руку сильнее.
— Я позову Кирилла, — сказала Лина. — Возможно, он сможет что-то сделать.
Я услышала, как хлопнула дверь. Как в комнате остались только мы втроем.
— Ты как? — тихо спросил Артур.
— Не знаю, — ответила я честно. — Сначала было страшно. Теперь... — Я замолчала, прислушалась к себе. — Теперь странно. Как будто ничего не рухнуло. Как будто я что-то потеряла, но что-то другое осталось.
— Ты держишься.
— Я не держусь. Я просто лежу.
Он усмехнулся — коротко, без веселья. Я почувствовала, как он берёт мою вторую руку. Прохладные пальцы, ровный хват. Как всегда. И вторая нить — бледная, спокойная — стала чуть плотнее.
— Мы справимся, — сказал он.
— Ты уже говорил.
— Скажу ещё раз. Пока не поверишь.
Я не ответила. Просто держала их руки и смотрела в темноту, где висели две тонкие линии. Единственное, что у меня осталось.
Кирилл пришёл через полчаса.
Я узнала его по запаху — он всегда пах полынью и сушёной корой. И по звуку шагов: он ходил легко, слегка припадая на правую ногу, последствия старой травмы, которую не успели вовремя вылечить. Кирилл был молод, около двадцати пяти. Когда его дар только открылся, он был очень слабым, но потом Миша помог его раскачать, и он стал значительно сильнее. Он не умеет затягивать раны, как Лина. Он работает с внутренними поражениями: жар, воспаление, инфекции, болезни.
— Ну-ка, — сказал он. Голос был тихий и неторопливый. — Рассказывай с самого начала. Когда началось.
Я рассказала. Про то, как кольнуло ещё в день возвращения. Как списывала на пыль. Как к утру болело постоянно, как к обеду стало невыносимо, как упала. И про то, что вижу сейчас.
Он слушал молча. Потом провёл ладонями по моему лицу — тёплыми, сухими.
— Смотри вверх, — велел он. — Теперь влево. Теперь закрой глаза.
Я делала, что он говорил. Чувствовала его пальцы на висках, на веках, на переносице. Нити дрогнули, сдвинулись вместе с моим взглядом.
— Глаза целы, — сказал он наконец. — Ну, насколько я могу судить. Не больны. Не повреждены. Не воспалены. Я вижу, что с ними всё в порядке. И это самое странное.
— Значит, я не ослепла?
— Я этого не сказал. — Он помолчал. — Я говорю, что глаза здоровы. А слепа ты или нет — не знаю. То, что с тобой происходит, не в глазах.
— А где?
— Вот этого я тебе не скажу. — Он выпрямился. — Я лечу болезни. То, что ты описываешь, болезнью не выглядит. Это похоже на... — Он снова замолчал, подбирая слова. — На изменение. Как тогда, когда у нас всех начал открываться дар. Помнишь, как это было? Голова гудит, в ушах звенит, а потом раз — и открылось.
— Помню.
— Вот на это похоже. Только у тебя пошло через глаза. И потому так больно — потому что глаза не для такого сделаны. — Он вздохнул. — Я не знаю, что с тобой будет дальше. Может, отпустит. Может, нет.
— Ты можешь дать мне что-то?
— От боли — могу. От того, что происходит, — нет. Никто не может.
Я кивнула.
Лина подошла с кружкой. Я услышала травяной запах — тёплый, немного вязкий, с горьковатой ноткой, которую ни с чем не спутаешь.
— Это настой, — сказала она. — Пустырник, боярышник и совсем немного мака. Не сильный. Он не лечит. Он просто даст тебе проспать ночь без боли.
Я взяла кружку двумя руками. Стекло было тёплым, почти горячим — Лина всегда давала питьё только что снятым с огня. Я подула, сделала первый глоток. Горько. Не противно, но горько.
— Пей до конца, — сказала Лина.
Кирилл подошёл и встал напротив кровати. Я слышала, как он переступил, как скрипнула половица под его ногой.
— Яна, — сказал он. Тихо, неторопливо — так говорят люди, привыкшие объяснять понятно и по одному разу. — Послушай меня внимательно. Я осмотрел тебя дважды. Твоё тело здорово. Глаза целы. Ты не больна. Я не нашёл ни воспаления, ни повреждения, ни следа болезни.
Я оторвала кружку от губ.
— Тогда почему я не вижу?
— Потому что дело не в глазах. — Он помолчал. — Я понимаю, что легче было бы услышать другое. Легче было бы услышать, что у тебя что-то оторвалось, что-то надорвалось, что-то можно зашить или вылечить. Тогда было бы с чем бороться. С чем-то понятным. Но я не стану тебе врать: бороться тебе не с чем.
— И что мне делать?
— Принять.
Он сказал это без мягкости. Просто. Как о погоде.
— Не сегодня, — добавил он. — И, может быть, не завтра. Я не жду от тебя этого сейчас. Но со временем — придётся. Тот, кто воюет с тем, что уже случилось, ломается быстрее, чем тот, кто согласился жить дальше.
— Ты говоришь так, будто это просто.
— Нет. Я говорю так, потому что мне нечего добавить. Всё остальное, что я мог бы сказать, было бы утешением. А утешение — это когда кто-то говорит тебе приятные слова, потому что не может сказать правду.
И всё. Больше ничего. Они не сказали ни «тебе нужен покой», ни «не будем тебя тревожить», ни «пусть она отдохнёт». Хотя обычно они всегда напоминали, что больному нужен сон и тишина.
Я слушала их шаги. Как они взяли какие-то вещи со стола. Как Кирилл попрощался с Павлом и Артуром. Как Лина принесла теплое одеяло. А потом они ушли.
Дверь закрылась.
Тишина стала другой — плотнее, теплее, когда в комнате нас осталось только трое. Я слышала дыхание Павла слева от себя. И шаги Артура — он обошёл кровать и остановился у окна.
— Он прав, — сказал Артур. — Насчёт того, что бороться не с чем.
Павел не ответил. Я услышала, как он подтянул стул ближе — с противным скрипом по доскам, — сел и взял меня за руку. Просто взял. И молчал.
Я допила настой. Горький след остался на языке, тепло расползлось по груди и вниз, в живот, мягко и медленно, как вода, впитывающаяся в сухую землю.
Я держалась.
Не знаю, зачем, но я держалась. Сидела с прямой спиной, с кружкой в руках, и говорила себе, что всё в порядке. Кирилл сказал — тело здорово. Лина сказала — будет сон без боли. Значит, всё не так плохо. Значит, надо просто дождаться утра, а утром что-нибудь станет ясно. Хоть что-нибудь.
— Хочешь, я принесу поесть? — спросил Павел. Голос у него был слишком обычный, будто он изо всех сил старался говорить нормально.
— Нет.
— Воды?
— Нет. — Я помолчала. — Паш, у тебя руки холодные.
— Замёрз.
— На улице тепло.
— Я замёрз здесь, — сказал он.
Я поняла. Он сидел в этой комнате с самого обеда, а я была без сознания, и он не знал, что будет дальше. Вот и замёрз.
— Тогда иди сюда, — сказала я. — Ближе.
Он подвинул стул вплотную. Я отпустила кружку на тумбочку — боялась промахнуться, но тумбочка была рядом, и кружка встала. Я это услышала. Потом положила руку ему на плечо, нащупала шею, потом лицо — провела пальцами по скуле, по брови. Пыталась вспомнить, как он выглядит. Ничего не вышло.
Я всё-таки не удержалась. Спросила:
— Как ты сейчас выглядишь?
Он помолчал.
— Обычно. Устал. Волосы торчат.
— У тебя всегда торчат.
— Значит, всё, как всегда.
Я хотела засмеяться и не смогла. Горло как-то сжало, будто предупреждая. Я убрала руку и села ровно. Не сейчас. Не здесь. Ещё чуть-чуть подождать.
Я ждала ещё, наверное, минут двадцать. Разговаривала с ними — о всякой ерунде, о том, что пахло хлебом и что завтра, наверное, принесут поесть, о том, что ставни, кажется, скрипят на ветру. Они отвечали. Оба понимали, что я делаю то же самое, что делала всю эту ночь: держусь изо всех сил. И оба не мешали мне держаться.
Потом я поняла, что тянуть больше нельзя.
— Паш, — сказала я. И замолчала, не зная, как сказать это проще.
— Что?
— Мне нужно... — Я запнулась. — В уборную.
Павел встал так быстро, что стул качнулся.
— Я провожу.
— Паша, я не хочу, чтобы ты меня...
— Я провожу, — повторил он. — Ты первый день ничего не видишь. Я не буду смотреть, не переживай.
Мне было стыдно. Не сильно, но стыдно — так, что загорелись щёки. Я вдруг остро почувствовала, сколько во всём этом, что случилось со мной, будет вот такого: простого, бытового и унизительного. Не Тёмные, не Дверь, не ключи и не странные сущности нашего мира. А вот это — сходить в уборную с чужой помощью.
Павел подошёл, взял меня под локоть. Я встала. Ноги держали, но как-то странно — слишком уверенно и слишком пусто одновременно, будто шагали в никуда, не зная, есть ли там пол. Я замерла. Прислушалась к телу, к полу под босыми ступнями.
— Ты чего?
— Погоди. — Я приподняла ногу и поставила назад, на пятку. Проверила. — Всё. Идём.
Мы пошли медленно. Комната была небольшой, я знала её наизусть — но знала глазами, а теперь этим знанием было не воспользоваться. Дверь. Потом коридор — там узко, и с обеих сторон стоят шкафы. Я помнила их. Я всегда обходила их одной стороной.
— Прямо? — спросила я.
— Прямо. Держись за меня.
Пять шагов. Я считала. На пятом шаге надо было поворачивать направо, к двери во двор, где стоял сарайчик. Я повернула.
И ударилась.
Не сильно. Не больно — коленом, чуть выше, о дерево. Что-то низкое и жёсткое, чего я не ждала на этом повороте. Мешки, что ли. Или лавка. Я не помнила. Знала только, что предмет этот стоял здесь всегда, а я всегда его обходила, не думая, на автомате, как дышала.
Я остановилась.
Павел сразу подхватил меня крепче.
— Больно?
— Я в порядке. Всё нормально.
И это было последнее, что я сказала этим ровным голосом.
Потому что колено вдруг заныло — тупо, незначительно, — и от этой тупой боли всё, что я держала внутри с самого пробуждения, разом пошло вкось. Я держалась до этого момента. Вот до этого дурацкого тёмного угла, куда я всю жизнь поворачивала не глядя.
Я опустилась на пол. Не села — просто ноги подкосились, и я оказалась на досках, и Павел опустился рядом, пытаясь меня удержать.
И меня вырвало слезами.
Это была банальная истерика. Некрасивая, громкая, с воем, как плачут дети, которым ещё никто не объяснил, что так не принято. Я закрывала лицо руками, но руки не помогали, они были мокрые, и я вытирала ими лицо, и от этого становилось только хуже. Я говорила какие-то обрывки — «я не могу», «я не вижу», «я не понимаю» — и сама себя не слышала. Я пыталась сказать что-то про то, что больше не увижу их лиц и улыбки, и это выходило невнятно и глупо, и от сознания этого глупого я начинала плакать ещё сильнее.
Где-то там был весь ужас этого дня. Вспышки боли. Лазарет. Темнота, полная и плотная, как вода, где у меня не было ни начала, ни конца. Лина, которая осматривала мои глаза. Кирилл, который сказал «бороться не с чем». И этот чёртов угол, который я всю жизнь обходила не глядя и который теперь превратил меня в слепую старуху, не способную дойти до сарая.
Павел отнёс меня обратно в палату и сел на кровать, не выпуская. Артур сел рядом и положил мои ноги себе на колени. Они оба обнимали меня и ничего не говорили.
Ни «успокойся». Ни «всё будет хорошо». Ни «ты сильная, ты справишься». Они просто сидели со мной и позволяли мне выплеснуть всю боль, что скопилась внутри. Позволяли быть не собранной, не сильной и не разумной — просто женщиной, у которой была одна жизнь и которая сегодня сломалась.
Я не знаю, сколько это длилось. Долго. Настой начал брать своё — слёзы шли, но тело уже делалось тяжелее, движения — медленнее, из горла выходили не слова, а выдохи. Пару раз я думала, что всё, кончилось, и начинала говорить что-то спокойное, а потом снова накрывало, и я снова ревела, уткнувшись Павлу в плечо.
В какой-то момент силы окончательно покинули меня. Я чувствовала себя выжатой тряпкой: обмякшей, пустой и мокрой. И мне было уже неважно, где я и в каком виде. Тело тяжелело всё сильнее, настой наконец дошёл до конца, и веки — впервые за сегодня — шли вниз легко, без сопротивления.
— Спи, — сказал Павел.
Павел лег на кровать вместе со мной. Артур притулился с другого края и накрыл нас своим плащом поверх одеяла. Я почувствовала запах мороза и хвои.
Чьи-то пальцы убрали волосы у меня со щеки и вытерли мокрое от слез лицо.
Две тонкие линии в темноте держались.
Глава 7. Связи
Сначала вернулось тело.
Горло саднило так, будто я кричала полночи. Веки распухли и не хотели подниматься. Левое колено ныло — я не сразу вспомнила, обо что ударилась, а когда вспомнила, стало стыдно. Спина затекла. Правая рука лежала под чем-то тяжелым и почти онемела.
Я полежала ещё немного, собирая себя обратно.
А потом открыла глаза.
Темнота. Та же, что вчера: полная, без просветов, без серого. Я знала, что так будет. И всё равно где-то внутри держала до последнего надежду, что за ночь всё как-нибудь пройдёт само.
Не прошло.
Страх пришёл, но не такой, как вчера. Вчера он подбрасывал меня и не давал дышать. Сегодня он просто лежал рядом, тяжёлый и неподвижный, как камень на груди. Я слишком устала, чтобы биться.
И в темноте светились две линии.
Я замерла, разглядывая их.
Первая шла от моей правой руки — той, что онемела, — и была плотнее, чем вчера. Раньше она дрожала, как паутина на ветру. Теперь лежала спокойно, и по ней шло что-то ровное, неспешное. Я смотрела и понимала: Павел спит. Не потому, что слышала дыхание — слышала, конечно, но не в этом дело. По линии шло ровное тепло, медленно, толчками, и в этих толчках было столько его самого, что не узнать было нельзя.
Вторая уходила влево. Бледнее, ровнее, прохладнее. Она почти не двигалась.
Я лежала и думала о том, что мне это, наверное, кажется.
Вот в чём была беда. Вчера мне было всё равно — вчера я просто тонула. А сегодня я проснулась с ясной головой, и ясная голова сразу спросила: а ты уверена? Ты ослепла к вечеру, ночью прорыдала часа три, тебе дали настой с маком. Ты уверена, что видишь что-то, а не придумываешь, потому что не можешь вынести пустоты?
Люди сходят с ума и от меньшего.
— Ты не спишь, — сказал Павел. Голос был хриплый, ещё не разработанный.
— Не сплю.
Он убрал руку, и я наконец смогла пошевелить пальцами. Линия дрогнула, качнулась и выправилась.
— Как ты?
— Голова не болит. Глаза не болят. — Я помолчала. — Остальное как вчера.
Он сел. Кровать скрипнула, и одеяло сползло мне с плеча. Я услышала, как он потёр лицо ладонями.
— Есть хочешь?
— Нет.
— А надо.
— Знаю. Потом.
Он не стал настаивать. Просто нашёл мою руку и взял её в свою — привычно, как делал сто раз, — и линия от этого налилась и стала ярче.
Я смотрела на неё и решала, говорить или нет.
Если скажу — он поверит. Вот в чём дело. Он поверит сразу, не задумываясь, потому что ему сейчас важнее меня утешить, чем разобраться. И я останусь при своём: не знающей, вижу я или сочиняю.
— Паш, — сказала я. — Мне нужно, чтобы ты меня проверил.
— В смысле?
— Я вижу линии. От тебя и от Артура. Вчера видела, сегодня они плотнее. Но я не знаю, есть они на самом деле или мне мерещится. И я не хочу, чтобы ты меня успокаивал. Мне нужно понять.
Он помолчал.
— Тогда давай проверим, — сказал Артур.
Значит, он тоже не спал. Я не заметила, когда он проснулся — по линии этого было не видно, она так и осталась ровной.
— Как?
— Просто. — Он сел; я услышала шорох плаща. — Я встану и пойду по комнате. Ты будешь говорить, где я. Если угадаешь один раз — это случайность. Если десять — уже нет.
Вот за это я его и любила. Павел бы сказал «я тебе верю». Артур сказал «давай считать».
— Хорошо.
— Только не жульничай, — добавил он. — Не слушай шаги. Я буду ступать тихо.
— Я и не смогу сжульничать. Я тебя не вижу.
— Ты слышишь лучше, чем думаешь.
Он поднялся и отошёл. Линия потянулась за ним — вытянулась, стала тоньше, но не оборвалась. Я следила за её концом, и кончик уходил куда-то вправо и вниз.
— У окна, — сказала я. — Присел или наклонился.
Тишина.
— Дальше, — сказал он.
Линия скользнула. Я повернула голову, хотя поворачивать было незачем.
— Теперь у двери.
— Дальше.
— Вернулся к столу. Стоишь. — Я прислушалась. — Нет, не стоишь. Двигаешься вдоль.
Он остановился. Я слышала, как Павел рядом задержал дыхание.
Мы проверили еще несколько раз и неизменно я знала точно, где находится Артур.
— Сколько раз подряд? — спросила я.
— Восемь, — сказал Артур. — Все верно.
Я откинулась на подушку. Не от радости. От того, что отпустило: я не сошла с ума. Это можно проверить. Это существует.
— Ещё, — сказала я.
— Хватит пока.
— Артур.
— Ты бледная, — сказал он. — Ты не видишь, а я вижу. Хватит.
Лина пришла с завтраком, и с ней в комнату вошёл запах хлеба и чего-то варёного. Она поставила всё на стол, помолчала — я почувствовала, что она меня рассматривает, — и только потом взяла меня за запястье.
— Пульс нормальный, — сказала она. — Спала?
— Всю ночь.
— Голова?
— Ничего не болит. Лина, я вижу линии.
— Да, Артур мне сказал в дверях. — Она отпустила мою руку. — Что за линии?
— Они идут от людей. От тебя тоже. — Я нашла её нить — тонкую, бледнее двух других, но заметную. — Ты сейчас слева, у самой кровати. Наклонилась.
Лина не ответила. Я услышала, как она выпрямилась, отошла на несколько шагов и остановилась.
— А теперь?
— У стола. Правее, чем стоял Артур.
Она прошла ещё. Нить вытянулась.
— Теперь?
— У двери. Стоишь боком, кажется.
Долгая пауза.
— Яна, — сказала она, и голос у неё был странный. — Я не знаю, что тебе на это сказать.
— Скажи, что я не сумасшедшая.
— Ты не сумасшедшая. — Она вернулась, села на стул. — Ты видишь то, чего я не вижу и проверить нормально не могу. Я могу проверить сердце. Могу проверить, как срастается кость. А это... — Она замолчала.
— Ты злишься.
— Злюсь, — сказала она прямо. — Двадцать лет учусь чинить людей, и вот передо мной человек, у которого целые глаза и который не видит, и мне нечего делать. Ни зашить, ни вправить, ни настоя дать. Я сижу и смотрю. Мне это не нравится.
— Мне тоже не нравится.
— Вот и хорошо, что не нравится, — буркнула она. — Ешь.
Она пододвинула ко мне тарелку, вложила в руки ложку и, не спрашивая, сказала: суп слева, хлеб справа у края, кружка за тарелкой, не толкни. Просто перечислила и замолчала. И я вдруг поняла, что это первое за сутки, что кто-то сделал правильно — не пожалел, не помог за меня, а сказал, где что лежит.
После завтрака ко мне пришёл Кирилл, посмотрел глаза, спросил про боль, записал что-то в свою тетрадь. Сказал, что тело по-прежнему здоровое, что признаков болезни нет, и что торопиться с выводами он не станет. И ушёл.
А я осталась с тем, что у меня теперь было: с двумя плотными линиями, одной тонкой, темнотой — и с уверенностью, что всё это не бред.
От уверенности захотелось встать.
— Паш, — сказала я. — Я хочу пройти до двери.
Он поднялся сразу.
— Идём.
— Не так. Я хочу сама.
Он помедлил.
— Я буду рядом. Просто не держи меня, пока я не попрошу.
— Хорошо, — сказал он. — Но я рядом.
Я села на край кровати. Спустила ноги. Пол был холодный и неровный — доски. Колено отозвалось тупой болью, и я переждала её.
Потом встала.
Голова не закружилась, и это было хорошо. Линия от Павла лежала справа — я знала, где он. Линия от Артура была у окна — значит, окно там. Я подумала, что это уже что-то: два ориентира, две точки, от которых можно считать.
И шагнула.
Первый шаг получился. И второй. Пол держал, ноги слушались, я шла на линию Павла и мимо неё, к тому месту, где — я помнила, должна была быть дверь.
На третьем шаге я ударилась. Бедром, с размаху, обо что-то твёрдое и с углом. Вскрикнула больше от неожиданности, чем от боли, отшатнулась — и уже второй ногой зацепила что-то низкое, что с грохотом поехало по полу. Павел схватил меня за плечи, я вцепилась в его рубашку, и так мы и стояли.
— Стол, — сказал он. — Ты врезалась в стол.
Я стояла и не могла отпустить его рубашку.
Вот и всё. Вот и вся разница между нормальным зрением и тем, что вижу я. Линии показывали мне Павла — я знала, где он стоит, с точностью до шага. Линии показывали мне Артура и Лину. Но линии не показывали мне стол, который стоял тут двенадцать лет, у которого я перебинтовала половину общины и на который я утром ставила кружку.
Люди у меня были. Мира не было.
— Посади меня, — сказала я.
Он посадил. Я села на кровать, прижав ладонь к бедру, и почувствовала, как поднимается злость. Не на Павла и не на стол. На себя — за то, что обрадовалась.
— Ты не с того начала, — сказала Нора от двери.
Я не слышала, как она пришла. И линии её не заметила: та была тонкая, и я, занятая собой, просто на неё не посмотрела.
— Давно ты там?
— С грохота. — Она вошла. — Лина сказала, ты проснулась. Я хотела зайти, но решила сперва спросить, а потом услышала, как тут мебель ездит.
— Я пробовала дойти до двери.
— Я поняла. — Она подошла и села на стул. — Ты не с того начала.
— А с чего надо?
— Не с линий. — Нора помолчала. — Ты пытаешься ими смотреть. Не получится. Ты сейчас вроде человека, который слышит одну скрипку и думает, что услышит весь оркестр, если вслушается сильнее. Не услышит. Скрипка — это скрипка.
— Тогда как?
— Считать. — Она сказала это просто. — От кровати до двери — шесть шагов, если идти от того угла, где ты сидишь. На третьем шаге слева стол, он выступает. Обходишь его, делаешь ещё три и упираешься в дверь. Ручка справа, высоко, тебе под ребро.