Книга Жизнь с любовью 2 - читать онлайн бесплатно, автор Тухватулин Тамерлан. Cтраница 21
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Жизнь с любовью 2
Жизнь с любовью 2
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Жизнь с любовью 2

Кен рисовал котов. Айно смотрела в окно и улыбалась. Другие дети — те, чьих имён я не знал — тихо сидели и занимались своими делами, но все они были чуть спокойнее, чем обычно, чуть тише, чуть добрее, как будто мурлыканье Элары и Эстеллы было заразным — не как болезнь, а как зевота, как смех, как то, что передаётся от человека к человеку без слов, без прикосновений, без причины.

---

Мари гладила их ещё долго — может, пять минут, может, десять, может, полчаса — время в такие моменты не работает, оно становится густым, как мёд, и его нельзя измерить, можно только чувствовать. И всё это время Элара и Эстелла мурлыкали — то тише, то громче, то вместе, то по очереди, и их мурлыканье было как музыка, только не та, которую играют на инструментах, а та, которую играют на самих себе — на своих телах, на своих костях, на своих дыхании, на том, что живёт внутри и не имеет названия.

А потом — постепенно, по капле — мурлыканье стало тише. Не исчезло, а затихло, как затихает дождь, когда облака расходятся и солнце начинает пробиваться сквозь них. Элара первая замолчала — она всегда была первой и в мурлыканье, и в молчании, и в смехе, и в слезах. Эстелла мурлыкала ещё несколько секунд, и потом тоже замолчала, и в классе стало так тихо, что было слышно, как капли дождя стучат по окну, как скрипит чей-то стул, как шуршит чья-то тетрадь.

Мари убрала руку. Не резко — медленно, как убирают руку с горячего чайника, когда понимают, что он уже не горячий, а тёплый, и тепло можно забрать с собой, в ладонь, в пальцы, в кожу. Она посмотрела на свою руку, потом на Элару, потом на Эстеллу, и тихо сказала:

— Вы мурлычете, как коты. Вы знали?

— Знаем, — ответила Элара, и её глаза блестели, как мокрые камни на берегу. — Мы всегда так делаем, когда нам хорошо. Мы дома.

— Дома? — не поняла Мари.

— Дома, — повторила Элара. — С Киладошей. С папой. С Угольком. Мы садимся все вместе на диван и мурлыкаем. Это… это наше. Семейное.

Мари кивала, и в её глазах стояли слёзы — не от горя, а от чего-то другого, от того, что чувствуют, когда им доверяют, когда им открывают что-то личное, маленькое, важное, и от этого доверия внутри становится тесно, как будто сердце выросло и ему не хватает места в груди.

— Можно я тоже? — спросила она тихо.

— Что — тоже? — не поняла Эстелла.

— Мурлыкать. С вами. Можно?

Эстелла посмотрела на Элару. Элара посмотрела на Эстеллу. Они переглянулись — и в этом взгляде, в этой секунде, в этом безмолвном разговоре, который бывает только между теми, кто прошёл через многое вместе, было всё: и согласие, и радость, и приглашение, и «конечно, ты же наша».

— Можно, — сказала Эстелла. — Ты — наша.

И Мари закрыла глаза, и прижалась к ним, и через секунду — может, через две — мурлыканье снова пошло. Уже втроём. Три ноты, три голоса, три вибрации, которые сплетались, как коса, как верёвка, как три ручья, которые сливаются в один поток, и от этого слияния звук становится не громче — а глубже. Богаче. Теплее.

---

И в этот момент в класс вошёл Уголёк.

Нет, не вошёл — его принесли. Элара забыла его дома, и Киладоша, которая всегда знала, когда что-то нужно, привезла его в коробке, в которой когда-то были булочки, а теперь был кот. Она передала коробку охраннику на входе, охранник передал мистеру Ханну, мистер Ханну открыл коробку, и Уголёк вышел — тёмный, пушистый, с глазами цвета янтаря, с хвостом, который немедленно поднялся трубой, как флаг на мачте.

Он огляделся. Посмотрел на класс — на детей, на парты, на доску, на окна — и пошёл прямо к Эларе и Эстелле. Не к кому-то, а именно к ним, как будто знал, где они, как будто чувствовал их мурлыканье сквозь стены, сквозь коробку, сквозь расстояние. Он подошёл, запрыгнул на парту, обнюхал рисунок — кошачий хвост — и фыркнул, будто сказал: «Неплохо. Но мой лучше». Потом свернулся клубком между ними, и его мурлыканье — низкое, тёплое, уверенное, как бас в оркестре — присоединилось к их мурлыканью, и стало четыре.

Четыре голоса. Четыре вибрации. Четыре живых существа, которые сидели на одной парте в дождливый, серый, тихий день и мурлыкали, потому что им было хорошо. Потому что рядом были свои. Потому что их гладили. Потому что мир — страшный, несправедливый, сложный — на эту минуту стал простым: тепло, прикосновение, звук. И больше ничего не нужно.

---

Мистер Ханну стоял у доски и смотрел на них. На four мурлыкающих существ на одной парте — двух девочек, одну подругу и одного кота — и на его лице было выражение, которое не описать словами. Не улыбка, не слёзы, не серьёзность — а что-то среднее, что-то, что бывает у людей, когда они видят, что мир может быть таким. Что после всего — после объектов, после снайперов, после ракет, после оскорблений, после ударов — мир может быть таким: тёплым, тихим, пушистым, мурлыкающим.

Он не стал их останавливать. Не сказал: «Так, хватит, урок». Не попросил убрать кота. Он просто стоял и смотрел, и за окном шёл дождь, и в классе мурлыкали, и всё было так, как должно быть.

---

Когда прозвенел звонок, никто не вскочил. Никто не побежал к двери. Все сидели — и Элара, и Эстелла, и Мари, и Уголёк — и мурлыканье медленно, по капле, затихало, как затихает песня, когда певец закрывает рот, а эхо ещё висит в воздухе, и ты ловишь его последний отголосок, последний кусочек звука, и держишь его в ушах, пока он не растворится в тишине.

Элара первая подняла голову. Посмотрела на Эстеллу — на её спокойное, мягкое, отдохнувшее лицо, на её чуть растрёпанные волосы, которые Мари и мистер Ханну гладили так долго, что они стали похожи на гнездо. И улыбнулась. Широко, открыто, так, что щёки поднялись и глаза стали узкими.

— Ты мурлыкала, — сказала она. — Ты, Эстелла, мурлыкала. Громко. Весь класс слышал.

Эстелла покраснела. Не от стыда — от смущения, от того простого, детского смущения, которое бывает, когда тебе говорят: «Ты сделал что-то хорошее», и ты не знаешь, куда деть руки.

— Ты тоже, — сказала она тихо.

— Я всегда мурлыкаю, — пожала плечами Элара, как будто это было обычным делом, как будто все мурлыкают, как будто это не чудо, а норма. — А вот ты — впервые. В школе. При всех.

Эстелла кивала. Да, впервые. Впервые при всех. Впервые не дома, не под одеялом, не в темноте, когда никто не видит, — а здесь, в классе, при свете, при людях, при коте. Впервые она позволила себе быть такой, какая она есть — не собранной, не настороженной, не готовой к обороне, а просто живой. Мягкой. Мурлыкающей. И от этого «впервые» внутри что-то изменилось — не сильно, не навсегда, а на сейчас, на этот день, на этот час — но изменилось. Стало чуть свободнее. Чуть теплее. Чуть ближе к той, которой она была до того, как мир стал страшным.

Уголёк потянулся, зевнул — широко, показав все свои мелкие, острые зубы — и спрыгнул с парты. Сел на пол, облизнулся, посмотрел на всех, кто стоял вокруг, и тихо, коротко мяукнул. Не требовательно, не сердито — а так, как мяукают коты, когда хотят сказать: «Хорошо. Мне было хорошо. А теперь — несите меня домой, в коробку, потому что я устал мурлыкать и хочу спать».

Элара засмеялась. Звонко, искренне, так, что весь класс обернулся, и от этого смеха — простого, детского, живого — стало ещё легче. Эстелла улыбнулась. Мари улыбнулась. Кен, который сидел за соседней партой и рисовал котов, поднял голову, посмотрел на них и тоже улыбнулся — впервые за весь день, может, за всю неделю. И эти улыбки — одна за другой, как лампы, которые зажигаются по очереди — осветили класс, и он стал ярче, теплее, безопаснее.

---

После школы, когда мы ждали их у ворот, Элара выбежала первой — как всегда, с рюкзаком на одном плече, с помпоном на шапке, с крошками от булочки на щеке. Но сегодня она не бежала к нам — она бежала и кричала:

— Мы мурлыкали! Весь класс! И Уголёк тоже! И Мари! И мистер Ханну гладил нас по голове! И все слышали!

Киладоша стояла, и на её лице — обычно спокойном, собранном — расцвела улыбка. Не та, которую она надевала, как маску, когда хотела показать, что всё в порядке, — а настоящая, тёплая, глубокая, как будто кто-то включил внутри неё свет.

Эстелла вышла следом — тихая, бледная, с блокнотом в руках. Она не кричала, не размахивала руками, не прыгала. Она просто подошла, встала рядом, и тихо, почти неслышно, сказала:

— Меня гладили. По голове. И я мурлыкала.

И от этих слов — таких простых, таких тихих, таких маленьких — у Киладоши повлажнели глаза, и она обняла Эстеллу, и Эстелла обняла в ответ, и я обнял их обеих, и Элара вцепилась снаружи, как обычно, и Уголёк, которого Киладоша несла в коробке, тихо мурлыкал, и от этого мурлыканья — которое было четвёртым, которое было домашним, которое было нашим — стало так хорошо, что не нужно было никаких слов.

Мы стояли у школы, в дождь, под серым небом, и обнимались, и мурлыкали, и от этого всё было правильно. Не идеально — мир всё ещё был страшным, объекты всё ещё были в небе, снайперы всё ещё стояли на крышах, ФСБ всё ещё ходило в тенях, — но правильно. Потому что мы были вместе. Потому что нас гладили. Потому что мы мурлыкали.

И пока мы мурлыкали, мир не мог нас тронуть.

Глава 40 страшный сон Эстеллы

Глава 40. Сон

Ночь была густой, тёплой, непроницаемой. За окном шёл дождь — не тот шумный, летний, который барабанит по крыше и заставляет вздрагивать, а тихий, мелкий, монотонный, который шуршит по стеклу, как шепчут листья, и от которого клонит в сон глубже, чем от колыбельной. Квартира была тёмной, тихой, и только холодильник на кухне тихо гудел, да Уголёк, свернувшийся клубком у Элары в ногах, изредка подёргивал ухом и тихо, невнятно мурлыкал — не просыпаясь, а как спят и мурлыкают коты: телом, а не сознанием.

Эстелла лежала в кровати, вытянувшись, прямая, как струна, и смотрела в потолок. Она не могла заснуть — не потому что боялась, не потому что думала о чём-то, а потому что тело было как чужое: тяжёлое, горячее, неуклюжее, как будто внутри него кто-то поменял провода и теперь всё работало не так. Руки не знали, куда лечь. Ноги не знали, как вытянуться. Голова не знала, куда повернуться. И мысли — те самые, ночные, длинные, бесконечные мысли, которые приходят, когда закрываешь глаза, — не шли. Вместо них была пустота. Не спокойная, не тёплая, а напряжённая, как тишина перед грозой.

Она повернулась на бок. Потом на другой. Потом на спину. Потом снова на бок. Уголёк, который почувствовал её беспокойство, поднял голову, посмотрел на неё своими янтарными глазами — сонными, недовольными — и тихо фыркнул, как будто сказал: «Лежи уже. Спи. Хватит вертеться». И лёг обратно, и его мурлыканье снова пошло — тихое, ровное, как маленький двигатель.

Эстелла закрыла глаза. Дождь шуршал. Уголёк мурлыкал. Тишина стояла в квартире, как вода в стакане, — полная, ровная, неподвижная. И сон пришёл. Не сразу, не вдруг — а постепенно, как туман, который подкрадывается по земле и сначала касается ног, потом колен, потом пояса, потом плеч, и наконец накрывает голову, и ты перестаёшь видеть, где реальность и где сон.

---

Сон начался с потолка.

Эстелла смотрела в потолок — тот самый, в который смотрела, когда лежала в кровати, — и потолок стал другим. Не белым, не ровным, не привычным, а тёмным, серым, с трещинами, которые шли по нему, как река по карте, и от этих трещин шёл холод. Не ветер, не сквозняк — холод, который шёл из самих трещин, как будто за потолком было не небо, не чердак, не крыша, а что-то другое. Что-то, что не имело температуры, но было холодным. Что-то, что не имело формы, но было тяжёлым. Что-то, что не имело имени, но было.

Потолок удалялся. Не быстро, не резко — медленно, как будто кто-то тянул его вверх, отодвигал, раздвигал стены, и комната становилась больше, выше, шире, и потолок уходил всё дальше и дальше, и трещины на нём становились всё длиннее, всё глубже, и от них шёл свет — не белый, не жёлтый, а серый, тусклый, как свет из-под воды.

Эстелла попыталась встать — и не смогла. Тело не слушалось. Не как в тех кошмарах, когда пытаешься бежать и ноги не двигаются, — а по-другому: тело было на месте, оно слушалось, но мир вокруг не слушался. Мир менялся. Потолок уходил. Стены раздвигались. Пол оставался, но стал другим — не деревянным, не тёплым, а бетонным, серым, холодным, и от него шёл запах, который Эстелла знала, но не могла определить. Запах высоты. Запах пустоты. Запах места, где нет ничего, кроме воздуха и расстояния до земли.

И тогда она поняла, где она.

---

Она стояла на крыше.

Не на нашей крыше — не на той, где снайперы, не на той, куда выходили на балкон и смотрели на город. На другой. На высокой. На очень высокой. На такой высокой, что город внизу был не городом, а игрушкой — маленькие домики, маленькие машинки, маленькие деревья, и люди — если они были — не больше муравьёв. Ветер дул так сильно, что Эстеллу качало, и она не могла устоять ровно, и её волосы — распущенные, длинные — летали вокруг головы, как водоросли в воде.

Она стояла на краю. Носки её ног были на самом краю, и дальше — ничего. Только воздух. Только высота. Только расстояние между ней и землёй, которое было таким огромным, что не помещалось в голове, и от этого голова кружилась, и внутри всё сжималось, и хотелось сесть, лечь, прижаться к крыше, вцепиться в неё, держаться, не отпускать.

Но она не могла. Тело не слушалось. Оно стояло, прямое, как столб, и не двигалось, и ветер толкал его, и оно качалось, и не падало, и не садилось, и не двигалось — просто стояло на краю, как будто было поставлено туда кем-то, кто знал, что она не отступит.

Эстелла посмотрела вниз. Увидела город — маленький, далёкий, игрушечный. Увидела огни — жёлтые, красные, белые, как искры на чёрном бархате. Увидела деревья — тёмные точки, которые были деревьями, но с этой высоты казались ничем. Увидела дорогу — тонкую линию, по которой ползли крошечные точки, которые были машинами, и в них сидели люди, и они жили, и шли, и ехали, и не знали, что она стоит здесь, наверху, на краю, и смотрит на них.

Тридцать пять этажей. Она не знала, откуда знала это число — в сне знания приходят не из памяти, а из самого сна, как будто сон говорит тебе: «Вот. Это — тридцать пять. Это — высота. Это — расстояние». Тридцать пять этажей между ней и землёй. Тридцать пять этажей бетона, стекла, воздуха, высоты. Тридцать пять этажей, которые были не числом, а пропастью.

---

И тогда она увидела Элару.

Элара стояла рядом. Не на краю — чуть позади, в двух шагах, в трёх, и её маленькая фигура, в тёмно-синей школьной форме, с помпоном на шапке, выглядела такой хрупкой, такой тонкой, такой невесомой, что Эстелле стало физически больно — не в теле, а где-то глубже, в том месте, где живёт любовь, и откуда она, любовь, идёт, как кровь по венам, и без неё нельзя.

Элара не двигалась. Она стояла и смотрела вперёд — не вниз, не на город, не на огни, а вперёд, в пустоту, в воздух, в то пространство, которое было за краем крыши и которое не было ничем. Только воздух. Только высота. Только ничто.

— Элара, — позвала Эстелла, и её голос был таким тихим, таким слабым, что ветер унёс его, как уносит листья. — Элара, отойди. Отойди от края.

Элара не ответила. Она стояла, неподвижная, как статуя, и смотрела вперёд, и помпон на её шапке не качался — ветер не дул на неё, как будто она была вне ветра, вне погоды, вне всего, что двигалось и менялось.

— Элара! — крикнула Эстелла громче, и её крик прозвучал странно — не как крик, а как эхо, как будто крик вышел из неё, но тут же вернулся обратно, отразившись от чего-то невидимого.

Элара повернула голову. Медленно, так медленно, что Эстелла видела, как двигаются мышцы на её шее, как поворачивается её маленькая голова, как помпон касается её плеча. И Элара посмотрела на неё.

Её глаза были не такими, как обычно. Не огромными, не живыми, не полными смеха и любопытства. Они были пустыми. Не злыми, не испуганными, не печальными — пустыми. Как два окна, за которыми нет комнаты, нет дома, нет ничего. Только пустота. Только тот серый, тусклый свет, который шёл из трещин в потолке — в том потолке, с которого начался этот сон.

— Нам нужно спрыгнуть, — сказала Элара, и её голос был ровным, спокойным, таким спокойным, что от него стало страшнее, чем от любого крика. — Нам нужно спрыгнуть, Эстелла. Сейчас.

— Нет, — прошептала Эстелла, и внутри всё сжалось — не от страха, а от того, что Элара — маленькая, живая, тёплая, мурлыкающая Элара — говорила это так, как будто это было нормально. Как будто прыгнуть с тридцать пятого этажа — это то, что нужно сделать. Как будто это — правильно.

— Нет, — повторила она громче. — Мы не будем прыгать. Мы уйдём. Отойдём от края. Пойдём обратно. Вниз. Домой. К Киладоше. К папе. К Угольку.

— К Угольку? — Элара чуть наклонила голову, как кот, который услышал незнакомый звук. — Уголёк внизу. Он ждёт. Нам нужно к нему. А чтобы к нему — нужно вниз. А чтобы вниз — нужно прыгнуть.

Логика сна. Та страшная, безупречная, невозможная логика, которая в сне кажется правильной, как математика, и от этого — ещё более страшной. Потому что в сне нет противоречий. В сне всё сходится. В сне «нужно прыгнуть, чтобы попасть вниз» звучит так же естественно, как «нужно открыть дверь, чтобы выйти».

— Нет, — сказала Эстелла, и голос её дрожал. — Нет, нет, нет. Мы не будем прыгать. Мы пойдём по лестнице. По лифту. Мы…

— Лифта нет, — сказала Элара. — Лестницы нет. Двери нет. Есть только край. И есть мы. И есть вниз.

Эстелла оглянулась. Элара была права — той крыши, на которой они стояли, не было ничего. Ни двери, ни люка, ни лестницы, ни перил. Только плоская, серая поверхность, которая тянулась во все стороны, как поверхность воды, и заканчивалась краем, за которым не было ничего. Только воздух. Только высота. Только тридцать пять этажей.

---

— Элара, — Эстелла сделала шаг к ней. Один. Маленький. Осторожный. — Элара, послушай меня. Это сон. Это просто сон. Мы не на крыше. Мы в кровати. В квартире. Дождь идёт за окном. Уголёк спит у тебя в ногах. Киладоша рядом. Всё хорошо. Нам нужно проснуться.

— Проснуться? — Элара моргнула. Медленно. Один раз. И в этом моргании было что-то такое механическое, такое нечеловеческое, как будто она не моргала, а закрывалась и открывалась, как кукла, у которой механизм глаз работает на таймере. — Зачем просыпаться? Здесь хорошо. Здесь тихо. Здесь нет обид. Нет слов, которые не понимаешь. Нет парней, которые бьют. Нет языка, который не знаешь. Здесь только мы. И край. И вниз.

— Элара, нет, — Эстелла чувствовала, как слёзы катятся по щекам — горячие, частые, как дождь за окном. — Элара, пожалуйста. Не подходи к краю. Не надо.

Но Элара уже подошла. Она стояла на самом краю, на том месте, где Эстелла стояла минуту назад — или час, или вечность, потому что в сне время не работает, оно либо стоит, либо летит, и никогда не бывает нормальным. Элара стояла на краю, и носы её тапочек — маленьких, розовых, с кошачьими ушами — свисали над пустотой, и от этого зрелища — этих маленьких, розовых, нелепых тапочек над тридцатью пятью этажами воздуха — Эстелла закричала.

Крик вышел странным. Не громким, не длинным, а коротким, рваным, как будто кто-то перерезал его ножницами. Он вышел из горла, пролетел полметра и рассыпался, как роса, и от этого стало ещё страшнее, потому что если крик не летит, если он не идёт дальше, если он рассыпается на полпути — значит, мир вокруг не пропускает его. Значит, мир хочет, чтобы они были тихими. Чтобы они молчали. Чтобы они прыгали.

---

— Эстелла, — сказала Элара, и теперь её голос был другим. Не пустым, не ровным — а детским. Маленьким. Испуганным. Тем самым голосом, которым она говорила, когда ей было плохо, когда она не знала, что делать, когда мир был слишком большим, а она — слишком маленькой. — Эстелла, мне страшно.

Эстелла сделала ещё шаг. Ещё один. Ещё. Она была в метре от Элары — в одном метре, в одном шаге, в одном движении, — и протянула руку. Её рука дрожала, и пальцы растопырились, как у человека, который тянется к чему-то, что может упасть, и хочет поймать, удержать, не дать.

— Дай мне руку, — сказала она. — Элара, дай мне руку. Я тебя удержу. Я не дам тебе упасть.

Элара посмотрела на руку. Потом на Эстеллу. Потом снова на руку. И на её лице — том маленьком, серьёзном лице, которое секунду назад было пустым, как окно без комнаты — появилось что-то. Не улыбка, не страх, не решимость — а вопрос. Простой, детский, тот самый, который дети задают, когда не понимают, и от этого выглядят такими хрупкими, что сердце ломается:

— А ты не упадёшь вместе со мной?

Эстелла замерла. Вопрос повис в воздухе, как капля, которая не падает, и от него — от этого вопроса, такого простого, такого честного, такого невозможного — внутри всё перевернулось. Потому что ответ был: да. Да, она упадёт. Если Элара прыгнет, и Эстелла будет держать её за руку — она упадёт тоже. Тридцать пять этажей. Обе. Вместе. Как два листа, которые сорвались с одной ветки.

— Я не дам тебе упать, — сказала Эстелла, и голос её был твёрдым, тверже, чем она чувствовала. — Я не дам. Слышишь? Я не дам.

Элара кивала. Но её глаза — пустые секунду назад — теперь наполнялись слезами, и эти слёзы были не сном, не выдумкой, не кошмаром — они были настоящими, такими настоящими, что Эстелла почувствовала их вкус на своих губах, солёные, горячие, живые.

— Мне страшно, — повторила Элара. — Мне очень страшно.

— Мне тоже, — сказала Эстелла. — Но мы вместе. И пока мы вместе, мы не прыгнем. Мы не упадём. Мы стоим. Мы держимся. Мы…

---

И в этот момент пол под ними дрогнул.

Не сильно — чуть-чуть, как дрожит стол, когда кто-то стучит по нему кулаком в соседней комнате. Но этого было достаточно. Эстелла качнулась вперёд, к Эларе, к краю, к пустоте, и её нога — правая, в носке, без тапочки, потому что тапочка куда-то исчезла, как исчезают вещи во сне, без следа, без объяснения — соскользнула.

Она схватила Элару за руку. Крепко, обеими руками, вцепилась, как утопающий вцепляется в верёвку, и почувствала, как Элара вцепилась в ответ — маленькие, тонкие пальцы, которые были такими холодными, такими хрупкими, что казалось, они сломаются, если сжать сильнее.

И они стояли. На краю. Держась за руки. Две девочки — одна большая, одна маленькая, обе испуганные, обе мокрые от слёз, обе дрожащие — на краю крыши, тридцать пять этажей над землёй, и ветер дул, и пол дрожал, и мир вокруг был серым, тусклым, беззвучным, как будто кто-то выключил все звуки, кроме их дыхания и их слёз.

— Мы прыгаем, — сказала Элара, и её голос был таким тихим, что Эстелла не услышала, а почувствовала — губами, щекой, тем местом на лице, которое чувствует чужое дыхание. — Мы прыгаем, Эстелла. Вместе. Держи меня. Не отпускай.

— Нет, — прошептала Эстелла. — Нет. Пожалуйста. Нет.

— Вместе, — повторила Элара. — Держи меня. Не отпускай. Мы вместе. Мы…

И пол ушёл.

---

Не треснул, не провалился, не исчез — ушёл. Как уходят вещи во сне: мгновенно, бесшумно, без предупреждения. Одно мгновение они стояли на крыше, и следующее — они были в воздухе. Свободном, пустом, огромном воздухе, который обхватил их, как вода, и потянул вниз, и от этого потягивания внутри всё перевернулось, и желудок поднялся к горлу, и сердце остановилось, и волосы полетели вверх, и руки — их руки, которые держались, которые вцепились, которые не отпустили — были единственным, что соединяло их, единственной нитью между двумя телами, которые падали.

Тридцать пять этажей. Вниз.

Эстелла не кричала. Не могла. Ветер — тот самый, который на крыше был холодным, но терпимым — теперь бил в лицо, как стена воды, как поток, как лавина, и от него нельзя было открыть рот, нельзя было вдохнуть, нельзя было издать ни звука. Она только смотрела — на Элару, которая была рядом, в полуметре, в метре, и их руки всё ещё держались, и пальцы не разжимались, и от этого — от того, что они падали вместе, держась за руки — было не менее страшно, но менее одиноко. Как будто даже в падении — даже в этом невозможном, страшном, бесконечном падении — было что-то, что не давало окончательно потеряться: чужая рука. Чужое тепло. Чужой страх, который был таким же, как твой.

Земля приближалась. Сначала медленно — как приближается всё во сне, по капле, по миллиметру, — а потом быстрее, быстрее, быстрее, и Эстелла видела, как город растёт: маленькие домики становились большими, машинки — длинными, точки-люди — фигурами, и деревья — зелёными, живыми, настоящими. Земля приближалась, и от этого приближения внутри всё сжималось, сжималось, сжималось, как будто кто-то сжимал её, как комок бумаги, и комок становился всё меньше, всё плотнее, всё тяжелее.

Элара смотрела на неё. Их глаза встретились — в падении, в воздухе, в том безумном, невозможном пространстве, где не было ни верха, ни низа, ни пола, ни потолка — и в глазах Элары, которые секунду назад были пустыми, теперь было всё: страх, любовь, вопрос, мольба, и — в самом глубоком, самом тёмном слое — благодарность. Спасибо, что ты со мной. Спасибо, что не отпустила. Спасибо, что мы падаем вместе, а не по одной.