Книга Жизнь с любовью 2 - читать онлайн бесплатно, автор Тухватулин Тамерлан. Cтраница 33
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Жизнь с любовью 2
Жизнь с любовью 2
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Жизнь с любовью 2

Киладоша кивала. Не веря — принимая. Как принимают тепло, когда холодно: не потому что уверен, что оно будет всегда, а потому что без него — нельзя.

И мы стояли. У окна. В тёмной, тихой квартире. И за стенами — город. И в городе — Слава. Где-то. Прячется. Или — не прячется. Или — спит, как спят подростки, которые бросили плиту и убежали, и не понимают, что за ними — идут. Что за ними — тени. Что за ними — сеть. Что за ними — те, кто не спит, чтобы другие могли спать. И от этого «не спят» — от этого тихого, невидимого, безусловного — становилось надёжнее. Не хорошо — надёжнее.

И пока надёжно — мы стоим.

И пока мы стоим — не падаем.

Уголёк мурлыкал. Тихо, ровно, как маленький двигатель, который работает, пока работает. И от этого мурлыканья — от этого простого, живого, не знающего ни про плиты, ни про Славу, ни про полтора метра — мир стоял. Треснувший, раненый, с пластырем на щеке — но стоял.

И пока кот мурлычет — мир стоит.

Глава 50 тайная любовь

Глава 50. Тайная любовь

Я никогда не ревновал Киладошу. Ни разу за все годы, что мы вместе. Ни когда она работала в пекарне и ей улыбались покупатели. Ни когда незнакомцы на улице провожали её взглядом. Ни когда коллеги задерживали разговор дольше, чем нужно. Ни-ког-да. Потому что Киладоша — не та женщина, к которой ревнуют. Киладоша — та женщина, рядом с которой спят спокойно. Она как стена: не потому что холодная, а потому что надёжная. Она как дом: не потому что закрытая, а потому что — своя. И от этого «своя» — от этого простого, короткого, одного слова — ревности не было места. Не потому что я был уверен в себе — потому что был уверен в ней. А это — разные вещи. Уверенность в себе — это «я достоин». Уверенность в ней — это «она не уйдёт». И от этой «не уйдёт» — от этой тихой, глубокой, не требующей доказательств — я спал. Ел. Работал. Жил. Не ревнуя.

Но в тот день — в то утро — всё изменилось.

---

Было воскресенье. То самое воскресенье, которое должно было быть обычным: булочки, чай, прогулка, Уголёк на подоконнике, Элара с помпоном, Эстелла с блокнотом. Обычное, домашнее, тёплое воскресенье, каких было сотни и которые никогда не запоминались, потому что были — обычными. И от этой «обычности» — от этого ритма, от этого порядка, от этого «сегодня как вчера» — было спокойно. Не весело — спокойно. И от этого «спокойно» — хорошо. Потому что после всего — после Тимофея, после бомбы, после картеля, после плиты, после человека на скамейке, после мужчины у фонтана — «спокойно» было достаточным. Больше чем достаточным. «Спокойно» было — роскошью.

Киладоша встала раньше всех. Как всегда. Я слышал — сквозь сон, сквозь тёплое, тяжёлое одеяло — как она ходит по кухне: открывает шкаф, достаёт муку, ставит чайник. Звуки были тихими, домашними, выверенными годами: скрип шкафа — тот, левый, который всегда скрипел, и Киладоша каждый раз говорила: «Надо смазать», и каждый раз забывала. Шлёпанье тапочек — мягкое, ритмичное, как метроном. Звук воды — сначала в чайнике, потом в тесте, потом в раковине. И от этих звуков — от этой утренней, домашней, невозможной на фоне всего симфонии — внутри становилось теплее. Не от одеяла — от того, что она — встала. Она — ходит. Она — здесь. И пока она здесь — мир стоит.

Потом — запах. Коричный. Тёплый. Тот, который заполнял квартиру, как свет заполняет комнату, когда открываешь шторы. И от этого запаха — от этого простого, честного, нехитрого — я открыл глаза. Потому что запах булочек — это не просто запах. Это — сигнал. Сигнал того, что Киладоша — на кухне. Что тесто — поднимается. Что скоро — булочки. И от этого «скоро» — от этого простого, детского, невозможного — хотелось вставать. Не потому что голоден — потому что — она. Кухня. Булочки. Прядка, которая выбилась и которую она уберёт тем же жестом. И от этого жеста — от этой прядки — от этой машинальности, от этой не-игры — каждый раз становилось хорошо. Каждый. Даже сейчас. Даже после всего.

---

Мы позавтракали. Элара болтала — про что-то, про кого-то, про ворон, которых вчера насчитала семь, а семь — нечётное, и это плохо, и нужно сегодня насчитать восемь, чтобы выровнять. Эстелла молчала и рисовала — в блокноте, короткими линиями, что-то абстрактное, что-то, что я не мог разглядеть, но что, наверное, было красивым. Уголёк лежал на подоконнике и смотрел на улицу с тем выражением, которое бывает только у котов: «Я вижу всё. Я знаю всё. Но я — не скажу. Потому что вы — не достойны».

— Мы с Эларой пойдём к Мари, — сказала Эстелла после завтрака, и голос был ровным, собранным, тем голосом, которым говорила, когда — решила. — Нарисуем. Поболтаем. Вернёмся к обеду.

— Я с вами, — начал я, но Киладоша посмотрела на меня. Тем взглядом. Тем, которым смотрела, когда хотела сказать: дай. Дай им — побыть. Дай им — самим. Не потому что тебе — не нужно, а потому что им — нужно. И от этого взгляда — от этого тихого, тёплого, материнского — я замолчал. Кивнул. Потому что Киладоша — знала. Всегда знала. Когда — держать. Когда — отпускать. Когда — рядом. Когда — дать расстояние. И от этого знания — от этой мудрости, от этой интуиции — я доверял. Не детям — ей.

— Мы с папой погуляем, — сказала Киладоша, и от этих слов — от «мы с папой» — стало тепло. Не от того, что она хотела гулять — от того, что сказала «мы». Мы. Вместе. И от этого «вместе» — от этого простого, короткого, одного слова — было ясно: она хочет. Не «надо», не «нужно» — хочет. И от этого «хочет» — от того, что Киладоша, которая всегда была рядом, которая всегда была — моя, — хочет гулять со мной — стало так, как бывает, когда после длинной, трудной недели наступает выходной и ты знаешь: сегодня — тёплый. Сегодня — мой. Сегодня — можно.

---

Элара и Эстелла ушли. Первой — Элара, с криком «пока-пока-пока!», размахивая рюкзаком, с помпоном, который качался, как маятник. Эстелла — следом, тихая, с блокнотом, и в дверях обернулась, и посмотрела — коротко, без улыбки — тем взглядом, который говорил: я слежу. Всё в порядке. Вернёмся.

И они ушли. Дверь закрылась. Щёлкнул замок. И в квартире стало тихо. Не пусто — тихо. Как бывает, когда часть тебя уходит, но остаётся связь. Остаётся знание: они — там. Они — идут. Они — в безопасности. И от этого знания — от этой тихой, невидимой, но безусловной нити — спокойно.

---

Мы вышли. Киладоша — рядом, и её рука — тёплая, привычная — лежала в моей. Мы шли медленно, не торопясь, по тротуару, мимо домов, мимо деревьев, мимо луж, в которых отражалось серое небо и серые стены. Ветер дул — не сильно, но постоянно, как дует всегда в сентябре, и от этого ветра волосы Киладоши — тёмные, длинные, собранные в хвост — слегка развевались, и от этого развевания, от этой живости, от этого движения — она выглядела... красивой. Не той красотой, которая кричит, которая бросается в глаза, которая заставляет оборачиваться — другой. Тихой. Той, которую видят не сразу, а потом — когда видят, не могут перестать. И от этой красоты — тихой, глубокой, как колодец — я каждый раз, каждый день, каждый год — удивлялся. Не тому, что она красивая — тому, что она — моя. И от этого «моя» — от этого невозможного, нелепого, такого нечестного, потому что я — обычный, а она — нет — становилось одновременно благодарно и тревожно. Благодарно — потому что — моя. Тревожно — потому что — красивая. А красивых — замечают. И от этого «замечают» — от того, что другие — видят, что я — вижу — в глубине, в самом дне, в том месте, где живёт не разум, а зверь, сидело то, что я не знал. То, что не имело имени. То, что просыпалось только когда — смотрели. На неё.

Но сегодня — пока — не смотрели. Сегодня был Sunday, серый, тихий, и люди шли мимо, и никто не оборачивался, и от этого «никто» — зверь спал. И от этого сна — от этой тишины внутри — было хорошо. Спокойно. Нормально.

---

Мы дошли до пекарни. Не той, где Киладоша работала, — другой, новой, которая открылась месяц назад, на углу, с большими окнами и с террасой, где стояли столики и зонты, и на зонтах было написано «Kahvila». Киладоша хотела — кофе. Не домой, не в термосе — здесь, за столиком, на террасе, с булочкой, с тем запахом, который был — везде, и от которого становилось хорошо.

— Давай посидим, — сказала она, и голос был — тем. Тёплым. Домашним. Тем, от которого — хорошо. — Давай посидим. Просто. Без спешки. Без детей. Без — — она не закончила. Не потому что не могла — потому что не нужно. «Без» — было понятно. Без страха. Без выстрелов. Без теней. Без — всего. Просто — сидеть. Пить кофе. Есть булочки. И от этого «просто» — от этого простого, невозможного, но такого нужного — я кивнул. Потому что — да. Да — просто. Просто — сидеть. Просто — быть. Просто — вместе.

---

Мы сели. За столик, на террасе, под зонтом. Киладоша — напротив, и её лицо — то, которое я знал наизусть, каждый изгиб, каждую линию, каждую тень — было освещено тем мягким, рассеянным светом, который бывает в пасмурные дни, и от этого света — мягкого, ровного, без теней — она выглядела... Я не могу подобрать слово. Не «красивая» — это слишком просто. Не «моя» — это слишком узко. Другое. То, которое бывает, когда смотришь на человека, которого любишь, и от этого смотрения — внутри — тихо. Тихо и — полно. Не пусто — полно. Полно — ею. И от этой полноты — от этого тихого, ровного, как мурлыканье — не нужно слов. Не нужно жестов. Не нужно — ничего. Просто — смотреть. И от этого «смотреть» — от этого простого, бесконечного, не требующего ничего — хорошо.

Кофе принесли. Булочки — тоже. Киладоша взяла булочку, откусила, и от этого откусывания — от этого простого, домашнего, такого Киладошиного — я улыбнулся. Внутри, не снаружи. Внутри — потому что снаружи улыбаться, глядя на жену, которая ест булочку, — это значит, что кто-то увидит. А я — не хотел, чтобы кто-то видел. Это — моё. Мой взгляд. Моя улыбка. Моя Киладоша.

---

И тогда — он.

Он появился не из ниоткуда — из-за угла. С улицы, обычным шагом, как появляются все, кто идёт по тротуару в воскресное утро. Молодой. Лет двадцать один, может, двадцать — возраст, который я определил не по лицу, а по тому, как шёл. По той не-уверенности, которая бывает у молодых, когда они ещё не знают, куда деть руки, ноги, взгляд. По тому, как он держал телефон — не как держат те, кто разговаривает, а как держат те, кто — занят другим. Телефон — был повод. А повод — был — Киладоша.

Он подошёл. К террасе. К нашему столику. Не к нашему — к соседнему, который был пуст, который стоял в двух метрах, и от этого «двух метров» — от этого близости — внутри что-то сдвинулось. Не сердце — другое. То, что рядом с сердцем. То, что не имело имени, но которое — просыпалось.

Он сел. За соседний столик. Положил телефон. Посмотрел — на меню, на зонтик, на небо. И — на Киладошу.

---

Не сразу. Сначала — быстро, коротко, как смотрят на всех, кто рядом. Взгляд — скользнул. По мне — не задержался. По Киладоше — задержался. На секунду. На две. И от этой задержки — от этого «на две» — внутри что-то — — щёлкнуло. Не громко, не больно — щёлкнуло. Как щёлкает замок, который закрывается. Как щёлкает тот механизм, который я не знал, который спал, который — проснулся.

Киладоша не видела. Она ела булочку. Откусывала — маленькими, аккуратными кусочками, и от этой аккуратности, от этого не-спешения — она выглядела... Она выглядела как Киладоша. Просто — Киладоша. С мукой на щеке — нет, не мукой, крошкой от булочки. С прядкой, которая выбилась из хвоста и упала на лоб. С тем выражением лица, которое было — спокойным. Не играющим, не позирующим, не знающим — спокойным. И от этого спокойствия — от этой не-игры, от этой не-позы — было красиво. Так красиво, что я — который видел это тысячи раз — смотрел. И он — который видел впервые — смотрел.

---

Он смотрел. Не отводя. Не стесняясь. Не скрывая. Его глаза — тёмные, молодые, с тем выражением, которое я знал. Знал — не по себе. По другим. По тем, кто — влюблялся. По тем, кто — видел. По тем, кто — не мог оторвать. И от этого «не мог оторвать» — от его глаз, которые были — на ней, на её лице, на её руках, на прядке, на щеке — внутри меня что-то — — загорелось. Не ярость — другое. Тяжелее. Темнее. То, что называется — ревность.

---

Ревность. Я не знал её. Не знал — по-настоящему. Знал — по книгам, по фильмам, по разговорам, по тем историям, которые рассказывали другие: «Я ревновал, я не спал, я следил, я проверял». Это было — не про меня. Я — не следил. Не проверял. Не ревновал. Потому что Киладоша — рядом. Всегда. Каждый день. Каждое утро. Каждую ночь. Рядом. И от этого «рядом» — от этого постоянного, не прерывающегося, не исчезающего присутствия — ревности не было места. Не потому что не могло быть — потому что не было. Как нет места тьме, когда горит свет. Как нет места холоду, когда тепло. Как нет месту страху, когда рядом — свой.

Но в то утро — в то утро, когда молодой парень сидел за соседним столиком и смотрел на Киладошу — ревность пришла. Не как тьма, не как холод — как тень. Тихая, незаметная, скользнувшая внутрь, как скользят тени в углы комнаты, и ты их не замечаешь, пока не обернёшься. И когда я обернулся — когда увидел — тень была. Внутри. И от этой тени — от этого тихого, непрошенного, незнакомого — стало не по себе. Не страшно — неловко. Как будто кто-то вошёл в дом без стука. Не злой, не опасный — чужой. И от этого «чужой» — от этого присутствия кого-то, кто не должен быть внутри — захотелось — встать. Встать между. Закрыть. Как вставал мистер Ханну. Как вставала Эстелла. Как все вставали — между детьми и опасностью. Только здесь — не дети. Здесь — Киладоша. И «опасность» — не пистолет, не плита. «Опасность» — взгляд. Молодой, тёплый, с той мягкостью, которая бывает у тех, кто — влюбился.

---

Влюбился. В Киладошу. Парень двадцать один год — влюбился в женщину, которая ест булочку и убирает прядку. И от этого «влюбился» — от этого невозможного, нелепого, не к месту — внутри стало горяче. Не от стыда, не от злости — от ревности. Той, которую я не знал. Той, которая была — новой. И от этой новизны — от того, что я чувствовал что-то, чего не чувствовал никогда, — стало неловко вдвойне. Потому что ревновать — значит — бояться. Бояться потерять. Бояться, что уйдёт. Бояться, что — кто-то другой. А я — не боялся. Не боялся — потому что Киладоша рядом. Всегда. Но ревность — не боялась. Ревность — пришла. И от неё — от этой тихой, непрошенной, незнакомой — я сидел за столиком и смотрел на парня, и от моего взгляда — от того, как я смотрел — должно было быть видно. Должно было быть ясно: она — моя. Уходи. Но он не видел. Не смотрел на меня. Смотрел — на Киладошу.

---

Киладоша подняла голову. От булочки. От кофе. От того своего, домашнего, спокойного, в котором она была. И увидела меня — моё лицо, мои глаза, моё — — и от этого увиденного — на её лице — на том лице, которое я знал наизусть — появилось выражение. Не удивление, не вопрос — понимание. Тем пониманием, которое бывает у тех, кто — видит. Видит — не что. Почему. И от этого «почему» — от этого тихого, глубокого, женского — Киладоша посмотрела на меня тем взглядом, которым смотрела, когда я делал что-то — не то. Не плохое — не то. Тем, от которого — маленький. Тем, от которого — стыдно. Тем, от которого — «ну что ты, правда, что ты».

— Что? — спросила она, и в этом «что» — было всё. Не вопрос — проверка.

— Ничего, — ответил я. И от этого «ничего» — от этой лжи, от этой слабой, прозрачной — стало стыдно. Потому что «ничего» — значит «что-то». И Киладоша — знала. Знала — не что именно, но — знала, что что-то. И от этого «знала» — от того, что она видела, что я — не в порядке, что я — ревную, — стало стыдно так, как не было стыдно никогда. Потому что ревновать Киладошу — это как ревновать солнце. Солнце — светит всем. Солнце — не выбирает. И Киладоша — не выбирала. Она — была. Просто — была. Ела булочку. Пила кофе. Убирала прядку. И от этого «просто была» — от этой не-вины, от этой не-игры — ревность была — нелепой. Маленькой. Смешной.

Но ревность — не разумна. Ревность — не слушает. Ревность — живёт там, где разум не живёт: в звере. И зверь — чувствовал: кто-то смотрит. На мою. И от этого «на мою» — от этого первобытного, нечеловеческого, но такого настоящего — внутри горело. Не ярость — жара. Тихая, тяжёлая, как от печки, к которой подошёл слишком близко.

---

Парень не уходил. Сидел. Смотрел. И от того, что он сидел и не уходил, — от этого «не уходил» — было ясно: ему — хорошо. Ему — нравится. Ему — достаточно — смотреть. И от этого «достаточно» — от того, что ему не нужно больше, что он просто сидит и смотрит и — — стало ещё горяче. Потому что «смотреть» — это не «трогать». Не «подходить». Не «говорить». «Смотреть» — это тихо. Невинно. Безобидно. И от этой безобидности — от того, что он ничего не делает, не нарушает, не переступает — ревность не могла зацепиться. Не могла — обвинить. Не могла — сказать: «Вот, он сделал». Он — не делал. Он — смотрел. И от этого «смотрел» — от этой безобидной, невинной, но такой болезненной позиции — внутри было — горче всего. Потому что злиться на того, кто просто смотрит — нельзя. И от этого «нельзя» — от этого невозможности — злость, не имея выхода, не имея цели, не имея объекта — гнила внутри. Как яблоко, которое лежит и никем не съедено, и от этого — чернеет.

---

Киладоша встала. Подошла к стойке — за салфеткой. И когда она шла — мимо парня, мимо его столика, мимо того места, где он сидел — её прядка — та самая, тёмная, непослушная — снова выбилась и упала на лоб. И Киладоша — машинально, не глядя, тем же жестом — убрала. И от этого жеста — от этого простого, домашнего, бессознательного — парень улыбнулся. Не мне, не Киладоше — себе. Той улыбке, которая бывает, когда видишь что-то красивое, и от этого красивого — внутри — светлеет. И от этого «светлеет» — от его улыбки, от его глаз, от его — — внутри меня всё — — взорвалось. Не физически — эмоционально. Тихо, без звука, без жеста, но — взорвалось. Потому что он улыбнулся. Ей. На неё. И от этой улыбки — от этого тёплого, молодого, безобидного — стало так, как не было от ничего. Не от Тимофея, не от плиты, не от картеля. От улыбки. От простой, тихой, двадцатиоднолетней улыбки парня, который влюбился. В мою жену.

---

И в этот момент — в этот самый момент, когда внутри горело, когда кулак — тот, который сжимался каждый раз, когда миру грозила опасность — был сжат, когда ревность — тёмная, незнакомая, тяжёлая — стояла в груди, как камень — на террасу пришла она.

Не появилась, не возникла — пришла. Быстро, звонко, с тем особенным девичьим топотом, который звучит как «я здесь, я тебя ищу, я нашла». Молодая. Лет двадцать, может, девятнадцать. Светловолосая, с хвостиком, в джинсовой куртке, с сумкой на плече, с тем выражением лица, которое бывает у тех, кто ищет кого-то — и нашёл. И от этого выражения — от этой живой, тёплой, нетерпеливой — было ясно: она — его. Не «его» в смысле собственность — «его» в смысле — рядом. Своё. Та, которая — знает, где. Та, которая — имеет право. Та, которая — пришла.

— Слава! — сказала она, и голос был — звонким, молодым, с тем «ну где ты, я тебя везде ищу», которое бывает у девушек, которые — свои. — Слава, я тебя везде ищу! Ты сказал — пять минут! А тебя — полчаса!

Слава. Его звали Слава. Не тот Слава — не тот, который бросил плиту. Другой. Этот — с кофе, с глазами, с улыбкой. Этот — Слава. Двадцать один год. Влюблённый. Не в свою девушку — в мою жену.

---

Слава обернулся. И его лицо — то, которое было мягким, тёплым, с тем выражением, которое я видел и от которого внутри горело — изменилось. Не резко — постепенно. Как меняется небо перед дождём: сначала облако, потом ещё, потом — серо. Его глаза — те, которые смотрели на Киладошу — стали другими. Шире. Не от влюблённости — от узнавания. От того, что пришла. Та, которую он — знал. Та, с которой — был. Та, которая — его.

— О, — сказал он, и голос был — виноватым. Тем виноватым, которое бывает у тех, кого застали. Не на преступлении — на мысли. На взгляде. На чувстве. И от этого виноватого, от этого «о», от этого короткого, глупого, такого честного — внутри меня что-то — — отпустило. Не исчезло — отпустило. Как отпускает кулак, когда понимаешь, что бить — некого.

---

Девушка подошла. Встала рядом. Посмотрела на него — на его кофе, на его булочку, на его лицо, которое было — виноватым. И посмотрела — в ту сторону, в которую он смотрел. На Киладошу. Которая стояла у стойки, с салфеткой, с прядкой, с крошкой на щеке. И от этого взгляда — от того, что девушка посмотрела туда же, куда смотрел он — стало ясно: она — видит. Не всё — но видит. Видит, что он смотрел. Видит — куда. Видит — на кого. И от этого «видит» — от этого тихого, женского, всё-понимающего — на её лице — на её молодом, светлом, с хвостиком лице — появилось выражение. Не злость, не обида — другое. Тихое. Глубокое. Тем глубоким, которое бывает у тех, кто — знает. Знает, что смотреть — не трогать. Знает, что влюбиться — не предать. Знает, что глаза — не руки. И от этого «знает» — от этого взрослого, мудрого, не по годам — она не стала кричать, не стала плакать, не стала — ругать. Она — села. Рядом. Тихо, спокойно, как садятся те, кто — свои. И от этого «села» — от этого простого, тихого, безусловного — Слава посмотрел на неё. И в его глазах — тех, которые секунду назад смотрели на Киладошу — появилось другое. Не влюблённость — благодарность. Тихая, тёплая, живая. Благодарность той, которая — рядом. Которая — не ушла. Которая — села. Несмотря. Несмотря на то, что видела. Несмотря на то, что знала.

---

Они говорили. Тихо, между собой, тем голосом, которым говорят пары, когда — свои. Не громко, не агрессивно — спокойно. Она — что-то спрашивала. Он — отвечал. Коротко, тихо, с тем «да-да, я знаю, я уже ухожу», которое бывает у тех, кого — застали. И от этого разговора — от этого тихого, молодого, обычного — стало видно: она — не злится. Она — знает. И от этого «знает» — от этого понимания, от этой мудрости — она не ругает. Она — рядом. И от этого «рядом» — от этого простого, безусловного — Слава — расслабился. Его лицо — виноватое, напряжённое — стало мягче. И его глаза — те, которые смотрели на Киладошу — стали — другими. Не влюблёнными — нормальными. Теми, какими бывают глаза, когда — свои. Когда — рядом. Когда — та, которая — твоя, — сидит.

И от этого — от этой сцены, от этой маленькой, тихой, обыденной, происходящей на террасе, среди кофе и булочек — внутри меня — тень — отпустила. Не исчезла — отпустила. Как отпускает кулак, когда понимаешь, что бить — некого. Что «враг» — не враг. Что «враг» — двадцать один год, с кофе, с булочкой, с девушкой, которая села рядом. И от этого «не враг» — от этого простого, очевидного, но такого трудно видимого, когда ты — ревнуешь — стало — легче. Не хорошо — легче. На полтона. На полпроцента. Но — легче.

---

Киладоша вернулась. С салфеткой. С прядкой. С крошкой. Села напротив. И её лицо — то, которое было — спокойным, домашним, Киладошиним — стало — другим. Не серьёзным — наблюдательным. Тем наблюдательным, которое бывает у тех, кто — видит. Видит — не что. Почему. И от этого «почему» — от этого тихого, глубокого, женского — она посмотрела на меня. И в её глазах — тёмных, глубоких, всегда спокойных — стояло не удивление. Понимание. И от этого понимания — от этого тёплого, мудрого, всё-видящего — мне стало — стыдно. И — смешно. И — тепло. Одновременно. Как бывает, когда стоишь под дождём и солнцем: мокро, но — тепло.

— Ты ревнуешь, — сказала она. Не спросила — сказала. И от этого «сказала» — от того, что она — не спрашивала, а — знала — стало стыдно ещё. Ещё на полтона. Ещё на полпроцента.

— Нет, — ответил я. И от этого «нет» — от этой слабой, прозрачной, детской лжи — стало стыдно так, что — всё. Предел. Дальше — некуда. И от этого «предел» — от этой точки, после которой — только правда — я — — сдался.

— Немного, — сказал я. Тихо. Коротко. Одним словом, в котором — всё.

Киладоша улыбнулась. Не широко, не открыто — краешком губ. Той улыбкой, которой улыбаются, когда слышат то, что — приятно. Не потому что парень смотрел — потому что я — ревновал. И от этой улыбки — от этого тихого, тёплого, понимающего — стало — тепло. Не от ревности — от любви. Той, которая — перевёрнутая. Той, которая — снаружи некрасиво, а внутри — то же.

— Я знаю, — сказала она. — Я видела.

— Ты видела?

— Я всегда вижу, — ответила она, и голос был — тёплым. Тёплым и — спокойным. Тем спокойным, которое бывает у тех, кто — уверен. Не в себе — в нас. В том, что мы — есть. В том, что мы — вместе. В том, что никакой парень с кофе, никакой взгляд, никакая прядка — не изменят. Не разрушат. Не — сдвинут. — Я всегда вижу, когда на меня смотрят. И всегда вижу, когда ты — ревнуешь. И каждый раз — каждый, каждый раз — мне хочется подойти и обнять тебя. Потому что ты — ревнуешь. А ревность — это любовь. Только — перевёрнутая.

И от этих слов — от этого тихого, мудрого, такого Киладошиного — внутри — отпустило. Всё. Совсем. Как отпускает, когда долго держал и наконец-то — разжал. И от этого разжимания — от этого тихого, полного, абсолютного — стало так, как не было от ничего. Не от булочек, не от кофе, не от мурлыканья. От слов. От её. От Киладошиного. От того, что она — видела. И — не ушла. И — не рассердилась. И — не посмеялась. И — улыбнулась. И — объяснила. И — — была.