Книга Баллада о весёлой вдове - читать онлайн бесплатно, автор Мелоди Свон. Cтраница 4
Баллада о весёлой вдове
Баллада о весёлой вдове
Оценить:

Рейтинг: 3

Баллада о весёлой вдове

— Тётя, сколько всего про него говорят?

— О, моя дорогая. Про Роджера Эшфорда говорят больше, чем про погоду. И, в отличие от погоды, всё это — правда. Или почти всё. Про библиотеку, по-моему, выдумки, хотя мне нравится думать, что это правда. Мужчина, который читает по-гречески и при этом умеет снимать корсет одной рукой, — редчайшее сочетание.

— Тётя!

— Что «тётя»? Я была замужем за адмиралом двадцать три года. Ты думаешь, мы всё это время только о навигации разговаривали?

Тётушка опустила веер и посмотрела на меня поверх него. Взгляд у неё стал острый, как те булавки у мадам Бертен.

— Арабелла, — протянула она. — Ты так смотришь, будто выбираешь шляпку.

— Я выбираю шляпку, тётя, — ответила я.

Она помолчала, и перо на тюрбане качнулось. Потом снова подняла лорнет и посмотрела на Роджера, на меня, опять на Роджера.

— Ну, — сказала она наконец. — Шляпка хороша. Но, моя дорогая, такие шляпки обычно только на один сезон. Это ты понимаешь?

— Понимаю. Я и собираюсь помодничать только один сезон.

И тётушка Гортензия, вдова адмирала Белмонта, шестидесяти трёх лет, дважды в неделю посещающая церковь святой Агаты, вдруг расплылась в улыбке, от которой у неё на напудренных щеках появились ямочки, и сказала:

— Слава небесам. Я уж думала, ты так и собираешься помереть в своём Хартвелл-холле, обнимаясь с кустами.

Видите ли, какая штука. Абсолютно все девицы в этом зале хотели Роджера Эшфорда навсегда: фату, кольцо, венчание в соборе святой Агаты и титул маркизы когда-нибудь потом, если старшего брата удачно сбросит лошадь. Их маменьки хотели того же, только ещё сильнее… А мне навсегда не сдалось. Навсегда у меня уже было: восемь лет с газетой, ночным колпаком и визитами по вторникам и пятницам.

Я хотела одно лето и одного красивого, опытного, бессовестного мужчину, который через три месяца уедет к своей певице и её сестре, или кому там ещё, не оставив после себя ничего, кроме приятных воспоминаний и, может быть, лёгкой ломоты в пояснице. Такого, который покажет мне, о чём пишут в романах в обёртках из-под молитвенников, и не станет стучать в дверь три раза и дожидаться дозволения войти.

Ловелас, понимаете? Он подходил идеально. Ловеласы не влюбляются, не делают предложений, не пишут стихов и не появляются под окнами с серенадами. И тайны хранить умеют или просто о них забывают: у них этих тайн столько, что одной больше, одной меньше — никто и не заметит. Ловелас — это как наёмный экипаж: довёз, расплатилась, разошлись.

Ох, как же я ошибалась. Но давайте не будем забегать вперёд, а то вы, чего доброго, перестанете читать, а мне тут ещё рассказывать и рассказывать.

В тот вечер он на меня ни разу не посмотрел. Я стояла у стены в гранатовом платье, чувствуя под ним шёлковый корсет с розочками и подвязки с бантиками, и, как и обещала мадам Бертен, это меняло походку. Только идти мне было некуда. Я делала вид, что слушаю виконта Хоупа с подагрой, а сама краем глаза следила, как Роджер Эшфорд танцует с дочерью графа Стэнхоупа, бледной блондинкой в голубом (ну конечно, в голубом), потом с женой графа Стэнхоупа, полной дамой в жёлтом, которая после танца обмахивалась так, будто её пытались зажарить. Потом он вышел на террасу с кем-то в белом и через двадцать минут вернулся один, со слегка растрёпанным шейным платком, с травинкой на рукаве и с видом человека, который только что съел пирожное.

В тот вечер я впервые за много лет почувствовала себя невидимкой, и, знаете, это оказалось обиднее, чем я ожидала.

Хотя, как потом выяснилось, заметил, просто был умнее, чем я думала. Ловеласы не смотрят на ту, кого хотят: они смотрят на всех остальных, пока она сама не начнёт смотреть на них. Старый трюк, и я попалась на него, как форель на мушку.

***

А теперь — небольшое отступление. Предупреждаю сразу: вам понравится. Мне, во всяком случае, понравилось, хотя тогда, наутро, я сгорала от стыда так, что у меня завяла герань на подоконнике.

В ту ночь мне приснился сон.

Я вернулась с бала в третьем часу. Бетси расшнуровала меня, расчесала мне волосы, помогла надеть ночную сорочку — новую, батистовую, от мадам Бертен, такую тонкую, что сквозь неё я чувствовала каждый вздох сквозняка, — задула свечу и ушла. Тётушка поселила меня на третьем этаже, в комнате с бледно-зелёными обоями в мелкий белый цветочек и узкой кроватью под пологом из кисеи; окно выходило в сад, и в него светила неполная луна. Я лежала в темноте и думала о нём: о пряди на лбу, о сером скучающем взгляде, о том, как вспыхнул кончик сигары, когда он поднёс к ней палец. О том, каким горячим должен быть этот палец и каково это, когда он касается кожи.

И уснула.

Мне снилась какая-то незнакомая оранжерея: не моя, хартвелловская, и не тётушкина, которой я тогда ещё не видела. Огромная, бесконечная, со стеклянным куполом так высоко над головой, что за ним, казалось, сразу начинались звёзды. Свет внутри разливался мягкий, золотисто-медовый, какой бывает летним вечером за час до заката, и шёл ниоткуда и отовсюду сразу, словно светился сам воздух. Пахло жасмином и мёдом, так тяжело и сладко, что воздух хотелось не вдыхать, а пить. Где-то журчала вода, и этот звук сплетался с жужжанием пчёл над огромными раскрытыми цветами, белыми, розовыми, алыми, и с шелестом листьев, хотя ветра не было.

Я лежала посреди этой оранжереи на низком, широком и мягком ложе, устланном шелками всех оттенков зелёного: изумрудным, оливковым, цвета молодой травы и цвета мха на старом камне. Прохладный скользкий шёлк, стоило мне пошевелиться, потёк по коже, как вода. На мне ничего не было, совсем, только волосы, рассыпанные по подушкам, медные в этом медовом свете.

Я не испугалась. Во сне никогда не пугаешься того, чего испугалась бы наяву.

Он стоял в нескольких шагах, небрежно прислонившись к стволу незнакомого мне дерева, гладкого и белого, как слоновая кость, с ветвями в белых звёздчатых цветах. Стоял точно так же, как у колонны на балу у Пемберли, только без фрака, без жилета, без шейного платка и без рубашки. Из одежды на нём остались одни чёрные брюки, низко сидящие на бёдрах, а свет, тот самый, медовый, ниоткуда, ложился ему на плечи и грудь, на живот, обводя золотом каждую мышцу и каждую впадинку.

Он смотрел на меня, и совсем не скучающе: серые глаза горели, и в глубине их, у самого зрачка, плясали оранжевые искры.

— Ты пришла, — сказал он тем самым ленивым голосом, который я краем уха слышала на балу, когда он говорил что-то даме с собачкой. — Я ждал.

— Я сплю, — сказала я.

— Конечно, спишь. — Он улыбнулся левой стороной рта. — А разве это что-то меняет?

Он оттолкнулся от дерева и медленно пошёл ко мне, босиком по мягкому мху, который пружинил под ногами. Там, где он проходил, цветы поворачивали к нему головки и загорались изнутри, как бумажные фонарики, но не сгорали. Когда он дошёл до ложа, за ним тянулась дорожка из светящихся цветов.

Он опустился на край ложа. Шёлк под его весом прогнулся, и я чуть-чуть скатилась к нему, так что моё бедро коснулось его бедра, и даже сквозь брюки я почувствовала настоящий жар, как от печи.

Он поднял руку и провёл кончиком указательного пальца по моей щеке, от виска вниз, к подбородку. Палец был горячим, я знала, что так и будет, и всё равно ахнула.

— Вот так, — сказал он. — Ты хотела знать, какой он. Теперь знаешь.

Палец спустился ниже, по шее, к ямке между ключицами, где бился пульс, и задержался там, словно считал удары. Потом двинулся по груди, медленно обводя её кругами, всё ближе к центру, и с каждым кругом кожа под ним становилась горячее, а сосок напрягался, тянулся навстречу, ныл. А потом палец коснулся его, легко, едва-едва, и по всему моему телу, от макушки до кончиков пальцев на ногах, пробежала волна.

— Тише, — сказал он. — Мы только начали.

Он наклонился и поцеловал меня, но не в губы, а туда, где только что был его палец. Губы у него оказались ещё горячее пальца, и язык, и дыхание тоже. Я выгнулась, вцепилась в зелёный шёлк, и шёлк потёк сквозь пальцы, как вода. Над нами, на ветке белого дерева, раскрылся цветок, за ним другой, а потом посыпались лепестки — на мою грудь, на его чёрные волосы, на зелёные подушки.

Его рука скользнула вниз по животу, ещё ниже, и остановилась на внутренней стороне бедра, где кожа самая нежная. Горячие пальцы чуть сжали её, и я чувствовала каждый по отдельности, все пять, как пять маленьких солнц.

— Скажи, чего ты хочешь, — прошептал он мне в грудь.

— Я не знаю, — сказала я, и это была правда: во сне я тоже не знала.

— Знаешь, — сказал он. — Просто никто тебя никогда не спрашивал.

И его рука двинулась выше.

Не знаю, как описать то, что было дальше: во сне всё размыто, как акварель, на которую капнули водой. Помню жар и его пальцы, которые двигались медленно, кругами, и с каждым кругом у меня внутри что-то натягивалось туже и туже, как тетива лука. Помню, как я стонала (во сне! в тётушкином доме!), а он тихо смеялся мне в шею и не останавливался. Цветы вокруг светились ярче и ярче, пока всё не стало белым, золотым и горячим, а тетива внутри меня натянулась до последнего предела, до звона, и…

И я проснулась.

Резко, как от толчка, в тёмной комнате с бледно-зелёными обоями, под пологом из кисеи, в батистовой сорочке, которая сбилась до самой талии и прилипла к мокрой от пота спине. Сердце бешено колотилось, щёки горели, а собственная рука — моя собственная, клянусь вам, понятия не имею, как она там оказалась, — лежала между бёдер.

Я лежала и смотрела в потолок. Луна ушла. Где-то внизу слон на каминной полке пробил четыре, с опозданием на четыре минуты, а я всё лежала и не могла пошевелиться от стыда.

А потом подумала: а ведь это было хорошо, даже во сне и даже не до конца. Лучше, чем всё, что случилось со мной наяву за восемь лет.

Каково же тогда будет — наяву?

Я так и не уснула до утра. А утром Бетси, принеся мне чай, посмотрела на подоконник и сказала:

— Ох, ваша милость, а герань-то у вас за ночь завяла. Вся. А вчера ж ещё цвела.

Я посмотрела. Герань в горшке, ещё вечером розовая и пышная, теперь лежала, свесив головки, почерневшая, как от мороза. Всё её тепло, всё живое, что в ней было, кто-то забрал и потратил на что-то другое.

Я знала, на что.

— Сквозняк, наверное, — сказала я. И спряталась под одеяло с головой.

Я потом всё думала: почему именно эта герань, почему не что-то другое? И поняла. Мой дар — это тепло, которое я отдаю растениям. А в ту ночь тепла во мне набралось столько, что девать его было некуда, и оно ушло туда, куда ушло. А герань… Бедная герань просто оказалась рядом, когда мне понадобилось больше, чем у меня нашлось, и отдала мне своё.

Да, знаю, звучит ужасно: «Я выпила герань во сне, потому что мне снился ловелас». Можете смеяться. Я и сама сейчас смеюсь. Тогда не смеялась.

***

Тем временем в клубе «Уайтстоун», куда меня, разумеется, не пускали, потому что у меня не тот набор органов, происходило следующее. Меня там не было, но я знаю, как это бывает, да и вы знаете, все знают: эту сцену можно найти в любом романе, где есть герой в расстёгнутом жилете, — то есть в любом.

Клуб «Уайтстоун» занимал старый особняк на Сент-Олбин-стрит, серое каменное здание с узкими окнами, похожее на банк или на тюрьму, в зависимости от того, сколько ты там проиграл. Внутри, говорят, всё в тёмно-зелёных и тёмно-коричневых тонах: зелёное сукно на карточных столах, зелёные шторы, коричневая кожа кресел и деревянные панели на стенах, за сто лет потемневшие от табачного дыма до цвета патоки. Пахло табаком, бренди, кожей, мужским потом и деньгами. Деньги, знаете ли, тоже пахнут — старой бумагой и чужим отчаянием.

У огромного мраморного камина с резным гербом клуба (белый камень на зелёном поле) стояли глубокие кожаные кресла, в которых можно было утонуть, как в болоте. Табачный дым под потолком висел такой густой, что хоть топор вешай. Со стен на потомков взирали основатели клуба, суровые джентльмены в париках, с выражением человека, который всё это предвидел и всё равно разочарован.

Четверо молодых людей в расстёгнутых жилетах, бутылка бренди и толстая книга в кожаном переплёте на отдельном столике у окна, под лампой с зелёным абажуром, точно Библия на аналое. Сюда, в книгу пари, члены клуба записывали свои ставки: кто на ком женится, чья лошадь придёт первой на скачках в Эпсхолле, сколько продержится новый кабинет министров, облысеет ли к Рождеству лорд Пимм. На ней, говорят, держалась половина светской жизни Альбрии и пятая часть её разорений.

— Железная вдова, — сказал виконт Тэлбот. Описывать его долго не буду, он того не стоит: пухлый, розовый, белобрысый, с маленькими поросячьими глазками, мокрыми губами и подбородком, на котором было больше прыщей, чем в голове мыслей. — Баронесса Хартвелл. Видели её у Пемберли? В красном.

— Видел, — сказал кто-то. Мистер Арчер, кажется, — длинный, унылый, с лошадиным лицом. — Хороша. Говорят, за два года никого к себе ближе чем на вытянутую руку не подпустила. Ледяная.

— Говорят, она муженька своего уморила скукой, — хохотнул третий, сэр Джереми Пул, коренастый, рыжий, с ушами, как ручки у сахарницы.

— Говорят, она его уморила кое-чем другим, — хихикнул Тэлбот. — Ему было за пятьдесят, ей девятнадцать…

— Тэлбот, — лениво сказал Роджер Эшфорд из самого глубокого кресла у камина, вытянув длинные ноги к огню и крутя в пальцах бокал, отчего бренди в нём начинал едва заметно парить. — Ты сейчас говоришь о женщине, которую видел один раз в жизни и с которой у тебя нет ни единого шанса. Это немного жалко.

— А у тебя есть? — вскинулся Тэлбот, краснея пятнами.

— У меня, — Роджер поднёс бокал к губам, сделал глоток и посмотрел на огонь в камине так, что тот, клянусь, вспыхнул ярче и потянулся к нему языками, как собака к хозяину, — шансы есть всегда.

— Сто гиней, что нет, — выпалил Тэлбот.

Повисла пауза. Двое других переглянулись, в камине треснуло полено. Роджер Эшфорд не торопился; он вообще никогда не торопился, это я потом узнала. Он допил бренди, поставил бокал на подлокотник, встал, потянулся, как кот на солнце, подошёл к столику у окна, где под зелёной лампой лежала книга, открыл её на чистой странице и взял перо.

— Ставлю сто гиней, — сказал он, обмакивая перо в чернильницу, — что к концу сезона она будет есть у меня с руки.

И записал. Красивым почерком, с завитушкой.

Знаете, что я думаю об этой сцене сейчас, когда знаю всё? Что ему было скучно, чудовищно, смертельно скучно, как бывает только очень молодым людям, у которых есть всё (деньги, титул, красота, дар), кроме того, ради чего стоило бы вставать по утрам. Он ставил на меня не потому, что хотел меня, а потому, что хотел хоть чего-нибудь.

Но тогда я этого, разумеется, не знала, а если бы и знала, всё равно сделала бы то, что сделала. Потому что в тот же самый вечер, на следующий после сна про оранжерею, пока Роджер Эшфорд выводил свою завитушку, я сидела в гостиной у тётушки Гортензии на полосатом вишнёвом диване, под портретом адмирала с бакенбардами, и при свете одной свечи грызла карандаш и составляла план.

***

План выглядел так.

«Пункт первый. Случайная встреча. Не на балу: на балу он меня не видит. Где-нибудь, где он не сможет меня не увидеть».

«Пункт второй. Он должен думать, что это его идея. Мужчины любят охотиться — пусть охотится. Только на меня».

«Пункт третий. Не влюбляться».

Последний я подчеркнула дважды. Потом подумала и подчеркнула в третий раз, потом решила, что три раза — это уже паника, и стёрла третью черту. Нарисовала рядом маленький цветочек и тут же его зачеркнула. А потом подумала о сне, о белом дереве и медовом свете, о горячем пальце на моей коже — и подчеркнула третий пункт ещё раз, жирно, до дырки в бумаге.

Если вам кажется, что это самый дурацкий план соблазнения из всех, что вам доводилось видеть, то вы совершенно правы. Но в свою защиту скажу: опыта у меня было ровно ноль. Предложение мне сделали на двух листах, с описью имущества. Меня никогда не соблазняли, и сама я никого не соблазняла. Всё, что я знала о соблазнении, я вычитала в романах тётушки Гортензии, а там героиня обычно роняла платок, падала в обморок или случайно оказывалась в одной комнате с героем во время грозы. Платок я ронять не собиралась (ещё не настолько отчаялась), а падать в обморок не умела. Оставалась гроза.

Тут встал вопрос: как оказаться где-нибудь с Роджером Эшфордом так, чтобы он не мог меня не заметить?

И вот здесь на сцену вышла Кэрри.

— Мама, — сказала она мне на следующее утро за завтраком, намазывая масло на тост с такой точностью, словно чертила карту.

Завтракали мы в маленькой столовой на первом этаже, окнами в сад: круглый стол под белой скатертью, четыре стула с высокими спинками, гравюры с видами портов на стене, а на буфете серебряный чайник в виде дельфина (тётушка любила дельфинов), из носика которого шёл пар. Тётушка завтракала у себя в спальне и спускалась не раньше одиннадцати, так что утро принадлежало нам.

— Ты позавчера весь вечер смотрела на одного джентльмена у колонны.

— Откуда ты знаешь? Ты была дома.

— Тётя Гортензия рассказала. Она сказала, что ты смотрела на него, как Епископ смотрит на сливки.

Кот при этих словах поднял голову из миски, стоявшей у буфета, и посмотрел на меня с явным одобрением. Мол, понимаю, сочувствую. Сливки — это серьёзно.

— Тётя Гортензия много говорит, — сказала я.

— Тётя Гортензия говорит правду, — возразила Кэрри. — Это другое. Мама, если он тебе нужен, я могу узнать, где он бывает.

— Кэрри, тебе восемь лет.

— Именно, — кивнула Кэрри. — На восьмилетних никто не обращает внимания. Это очень удобно.

Я хотела сказать «нет», честно, хотела. Хотела сказать, что это неприлично, что девочкам её возраста не пристало следить за взрослыми джентльменами и что я сама справлюсь. Но вместо этого посмотрела на неё — на медные косички, на веснушки, рассыпанные по переносице, как корица, на блокнот рядом с тарелкой, на выражение серьёзнейшего делового интереса — и вдруг поняла, что за все эти годы ни разу не позволила дочери мне помочь, ни о чём её не попросила. Всё сама и всё с улыбкой. А она, оказывается… всё это время ждала, когда её позовут.

— Только из окна, — сказала я. — И только в присутствии горничной.

— Конечно, — сказала Кэрри. И впервые за долгое время улыбнулась так широко, что я увидела дырку на месте выпавшего зуба.

Через пару дней в блокноте появилась запись: «Л. Р. Эшфорд. Пн, ср — клуб „Уайтстоун“, с 9 вечера. Вт — опера (ложа герцога Блэкмура, 2-й ярус, слева). Чт — фехт. зал на Сент-Олбин, возвращается верхом через Гайд-сквер ок. 5 ч. Пт — неизвестно (тётя Г. сказала: „Не спрашивай“). Конь — вороной, кличка Люцифер. Носит перчатки цвета сливок. Курит. Улыбается левой стороной рта больше, чем правой».

— Кэрри, — сказала я, читая это. — Откуда ты знаешь, какой стороной рта он улыбается?

— Видела в окно, — невозмутимо сказала Кэрри. — Он проезжал мимо в четверг. Мама, у него очень хорошая улыбка. Но, по-моему, он ей пользуется слишком часто. Это обесценивает.

Нет, я не горжусь… Ладно, немножко горжусь.

И отметьте, пожалуйста, вторник и оперу, особенно ложу: второй ярус, слева. Это вам на будущее.

***

Карета сломалась в четверг, под дождём, прямо у ворот Гайд-сквер, без четверти пять.

Дождь, кстати, я не заказывала, он пошёл сам. Видимо, мироздание тоже читало романы тётушки Гортензии и решило подыграть… Или просто стоял апрель. Выбирайте сами.

А колесо открутил наш кучер Тоби, за полкроны и обещание не говорить его жене про табак. Тоби долго мялся, чесал затылок под шапкой, шевелил бровями, отчего казалось, что у него на лице дерутся две седые гусеницы, бормотал что-то про то, что «ваша милость, оно ж опасно, а ну как перевернёмся, а ну как кто убьётся, а Мод мне потом голову оторвёт», но полкроны есть полкроны, а жена у Тоби — женщина суровая. Мы договорились, что он открутит не до конца, а так, чтобы колесо слетело на небольшой скорости, на ровном месте и желательно в луже. Тоби показал себя настоящим мастером: колесо слетело ровно у ворот, ровно в лужу, карета мягко накренилась, как подвыпившая вдова на поминках, и замерла.

Что? Вы думали, кареты ломаются сами? В ромфанте — может быть. У меня тут, между прочим, бюджет и сроки.

Гайд-сквер — большая квадратная площадь с садом посредине, обнесённым кованой решёткой. В саду растут старые платаны с пятнистой, как шкура леопарда, корой, тянутся газоны и посыпанные гравием дорожки, а в центре стоит фонтан с бронзовой нимфой, которая уже лет сто пытается вылить воду из кувшина и всё никак не может: кувшин засорился. Ворота высокие, чугунные, с позолоченными пиками и гербом города наверху: корабль под парусами на волнах. Вокруг площади белеют высокие дома с колоннами (ну конечно, с колоннами), чёрными решётками балконов и медными молотками на дверях, дома людей, у которых денег достаточно, чтобы никогда не думать о деньгах.

И в этот четверг всё вокруг посерело и размокло. Дождь лил стеной, платаны стояли, опустив ветви, как мокрые собаки, по гравийным дорожкам текли ручьи. Нимфа в фонтане наконец-то получила воду — сверху. Фонари, которые только начали зажигать, расплывались в дожде мутными жёлтыми пятнами.

Я сидела в накренившейся карете, придерживая шляпку, и считала минуты. Изумрудное платье цвета мокрой листвы, с золотыми побегами по подолу, шляпка с зелёным пером, перчатки — всё при мне, а чувствовала я себя полной дурой. Без десяти пять, без пяти, ровно пять, пять минут шестого. Дождь не унимался, Тоби сидел на козлах в непромокаемом плаще с тремя пелеринами и угрюмо дымил шипящей под дождём трубкой, а Роджера Эшфорда всё не было.

Я начала думать, что Кэрри ошиблась: он сегодня не поехал фехтовать, или поехал другой дорогой, или вообще сидит у камина с оперной певицей и её сестрой и даже не подозревает, что где-то в луже у Гайд-сквер мокнет вдова в изумрудном платье и с очень глупым планом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:

Всего 10 форматов