Книга БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени - читать онлайн бесплатно, автор Сфинкс Северный. Cтраница 7
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени
Оценить:

Рейтинг: 4

БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени

* * *

Илья встал с кровати и подошёл к окну. Посёлок спал. Фонари вдоль улицы горели тускло, отбрасывая на мокрый асфальт жёлтые круги. Над горой опять висели облака.

— Бекки, — сказал он, — ты слышала когда-нибудь про теорию бран?

Она фыркнула.

— Ты шутишь? Рэндалл, Сундрум. Аркани-Хамед, Димопулос, Двали. Дополнительные измерения. Гравитация утекает в объём. Конечно, слышала. Кто про неё не слышал. Лиза Рэндалл одно время была звездой, её книги во всех книжных магазинах продавались.

— Что ты о ней думаешь?

— Красивая математика. — Ребекка помолчала. — И почти наверняка не про наш мир.

— Почему?

— Потому что её проверили, Илья. Уже проверили. Ты помнишь семнадцатый год? Слияние двух нейтронных звёзд. Первый раз, когда мы увидели одно и то же событие и в гравитационных волнах, и в свете. Тогда же проверили и это. Если бы гравитация утекала в дополнительные измерения — на больших расстояниях гравитационный сигнал должен был бы ослабеть сильнее, чем световой. Потерять часть энергии по дороге. А он не ослаб. Дошёл ровно таким, каким должен был, если измерений только три плюс время. Сто тридцать миллионов световых лет — и ни малейшей утечки. Так что большие дополнительные измерения, которые влияли бы на гравитацию на больших расстояниях, — практически исключены.

— А маленькие?

— А маленькие не исключены, — нехотя признала Ребекка. — Маленькие, свёрнутые, там, где мы их не можем проверить, — там может быть что угодно. И «искривлённые» варианты Рэндалл–Сундрума тоже пока живы. Но это теория, Илья. Её нельзя проверить. А если нельзя проверить — это не физика, это философия. — Она помолчала. — Почему ты спрашиваешь?

Илья не ответил сразу. Он думал о Горелове. О его последней статье. О фразе, которую перечитывал столько раз, что запомнил наизусть: «Звезда может услышать соседний мир раньше, чем мы».

О решётке на кипящей кастрюле.

— Просто так, — сказал он. — Забудь.

— Илья.

— Правда. Забудь. Мне просто… Мне один старый учитель когда-то рассказывал. Я сейчас о нём вспомнил.

Ребекка молчала. Потом сказала:

— Знаешь, что самое странное? Я тоже об этом подумала. Когда увидела шестиугольники. Первое, что пришло в голову, — не физика. Первое, что пришло в голову, — что это не случайно. Что кто-то… — Она осеклась и засмеялась, нервно, натянуто. — Господи, послушай меня. Я как эти блогеры. Мне надо выспаться.

— Нам обоим надо выспаться.

— Да. — Пауза. — Илья, я не могу тебе прислать данные. Если я их пришлю, и это всплывёт, — меня выгонят. А у меня двое детей в колледже. Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Но я могу тебе сказать вот что. Наш руководитель — ты его знаешь, Говард, старый лис, — на прошлой неделе ездил в Вашингтон. Его вызывали. Не в Национальный научный фонд — в другое место. Он вернулся и ничего не рассказал, но с тех пор каждый наш снимок уходит куда-то ещё. Копией. Кому — не говорят. Я думаю, что у ваших происходит то же самое. Я думаю, что ваши тоже знают. Что все знают, Илья. Что все правительства уже следят за этой звездой. А мы, учёные, должны сидеть и молчать, чтобы не было паники.

Илья вспомнил открытый ящик стола Дементьева. Сложенную вдвое распечатку поверх старой записной книжки. Слова директора: «Если подтвердится — тогда, может быть, я сам позвоню в Москву».

Может быть, уже позвонил.

— Бекки, — сказал он, — спасибо. Ты не представляешь, как это важно.

— Представляю. — Голос её смягчился. — Береги себя, Илья. Ладно? И если что-то… если что-то случится — ну, если она правда… — Она не договорила. — Просто береги себя.

— И ты.

— Пока.

— Пока, Бекки.

Связь оборвалась. Илья ещё долго стоял у окна с телефоном в руке. Потом посмотрел на экран — на номер, с которого она звонила. Подумал. И удалил его из журнала вызовов.

На всякий случай.

* * *

Ответ из Китая пришёл двумя днями позже, и был он совсем не похож на остальные.

Лю Вэй, заместитель директора одной из крупнейших китайских обсерваторий в горах к северо-востоку от Пекина, написал официальное, вежливое, безупречно составленное письмо на институтском бланке, с печатью и подписью. Он благодарил доктора Ланского за ценную информацию. Он сообщал, что китайская сторона с большим интересом ознакомилась с представленными материалами. Он сообщал, что его обсерватория располагает определёнными данными по альфе Ориона за интересующий период и что эти данные в настоящее время анализируются. Он выражал надежду на дальнейшее плодотворное сотрудничество между российскими и китайскими астрономами в духе стратегического партнёрства. И он сообщал, что вопрос о возможном обмене данными будет рассмотрен руководством Академии наук в установленном порядке.

Ни «да», ни «нет».

Но в конце, после официальной подписи, после печати и регалий, была приписка — короткая, от руки, отсканированная вместе с письмом. Иероглифы и под ними — английский перевод, тем же почерком:

«Илья, пусть твои ребята на Баксане проверят фон нейтрино. Наш новый детектор на юге — тот, большой, двадцать тысяч тонн жидкого сцинтиллятора, — начал работать в полную силу в прошлом году. Он может увидеть нейтрино от звезды задолго до её смерти. Если ядро действительно начало гореть быстрее, мы это рано или поздно увидим. Мы смотрим. Ты тоже смотри. Л.»

Илья перечитал приписку несколько раз.

Он знал этот детектор — Цзянмэньская подземная нейтринная обсерватория, самый большой в мире детектор такого типа, гигантская прозрачная сфера почти в сорок метров в поперечнике, заполненная жидкостью, которая вспыхивает крошечными искрами при попадании нейтрино. Её строили десять лет. Её главной задачей было изучение самих нейтрино — их масс, их превращений друг в друга. Но среди прочего она была способна на одну вещь, которую раньше не мог ни один детектор на Земле.

Она могла услышать умирающую звезду.

Когда ядро массивной звезды на последних стадиях начинает сжигать кремний — за несколько дней до коллапса, — оно разогревается так сильно, что начинает испускать нейтрино в огромных количествах. Не такую вспышку, как при самом взрыве, когда за десять секунд звезда выбрасывает больше энергии, чем Солнце за всю свою жизнь, — нет, слабее. Но достаточно сильно, чтобы чувствительный детектор на Земле, если звезда близко, мог зарегистрировать нарастающий поток. Сначала несколько частиц в день. Потом десятки. Потом сотни. Как шаги, приближающиеся по коридору.

Для звезды на расстоянии Бетельгейзе такие «предсверхновые» нейтрино можно было бы уловить за несколько часов — а может быть, и за несколько дней — до взрыва. Это было бы первое в истории предупреждение. Не по свету, не по спектру — по шёпоту из самого сердца звезды.

Баксан тоже мог это сделать. Не так хорошо, как китайский гигант, — но мог. Баксанский сцинтилляционный телескоп работал под горой уже почти полвека и мониторил небо на предмет нейтринных вспышек круглые сутки, триста шестьдесят пять дней в году. А ещё был байкальский детектор — гирлянды стеклянных шаров, опущенные на тросах на глубину больше километра в чистейшую воду озера, — но тот был заточен на нейтрино совсем других, сверхвысоких энергий, и для такой задачи годился плохо.

«Пусть твои ребята на Баксане проверят фон».

Илья открыл записную книжку телефона и нашёл номер. Тимур Хасанов. Они не виделись больше года. Последний раз — на чьём-то юбилее в Нальчике, где Тимур, раскрасневшись от вина, произносил бесконечно длинный кавказский тост о дружбе науки и гор, а потом пел. Хорошо пел, кстати.

Илья поднёс палец к кнопке вызова.

Потом остановился.

«Сначала БТА, — подумал он. — Сначала надо увидеть самому. Своими глазами. На шести метрах. А потом звонить».

Он убрал телефон.

До десятого декабря оставалось четыре дня.

* * *

Первая ночь на БТА пропала.

Облака пришли с запада к восьми вечера — плотные, низкие, без единого просвета. Илья приехал на гору заранее, в шесть, ещё засветло, и успел увидеть, как они наползают из-за хребта, медленно, неотвратимо, как приливная волна. Он стоял на площадке перед башней, запрокинув голову, и смотрел, как гаснут одна за другой первые вечерние звёзды.

— Может, к полуночи разойдётся, — сказал ночной оператор БТА, пожилой Анатолий Степанович Гуриев, который работал на этом телескопе ещё со времён первого зеркала и которого все называли просто Степанычем. — Бывает. Ветер северный обещали.

Не разошлось.

Илья просидел в башне до шести утра. Пил чай из термоса, смотрел на мониторы с прогнозами и спутниковыми снимками облачности, ходил по пультовой взад-вперёд, как зверь в клетке. Купол оставался закрытым всю ночь. Огромное шестиметровое зеркало спало под ним в темноте, накрытое защитными лепестками, — самое большое зеркало в России, самый мощный оптический инструмент в стране, — и было абсолютно, совершенно бесполезно.

В шесть утра он поехал вниз. Спать не стал. Просидел до вечера на кухне, глядя на прогноз погоды, который каждый час обновлялся и каждый час обещал одно и то же: облачность, переменная облачность, прояснения к ночи. Прояснения к ночи. Прояснения к ночи.

Вечером одиннадцатого декабря он снова поехал на гору.

* * *

На этот раз облака ушли.

Они ушли около девяти, как будто кто-то потянул за край огромное серое покрывало и стащил его с неба на восток, за хребет. Сначала проступили отдельные звёзды. Потом их стало больше. Потом — всё небо, огромное, холодное, кристально чистое, какое бывает в горах только зимой, после снегопада, когда воздух промыт до звона. Снег лежал на склонах, на крыше башни, на площадке перед ней, и звёздный свет отражался от него слабым голубоватым сиянием, так что можно было различить собственные следы.

Илья стоял у двери башни и смотрел на восток.

Орион поднимался из-за гор. Медленно, величественно, как поднимался каждую зимнюю ночь в течение всей истории человечества. Пояс. Меч. Голубой Ригель. И над ним — красная звезда, Бетельгейзе, которую Илья нашёл сразу, не задумываясь, как находят в толпе лицо близкого человека.

Купол над ним медленно, с низким механическим гулом, разошёлся в стороны.

— Готовы, Илья Сергеевич, — сказал Степаныч в пультовой.

— Иду.

* * *

На БТА всё было иначе, чем на «Цейссе».

Если метровый «Цейсс» был уютной небольшой лодкой, то БТА был океанским лайнером. Шестиметровое зеркало собирало света в тридцать шесть раз больше. Спектрограф, установленный в его фокусе, был одним из лучших в мире — огромная, размером с комнату, термостабилизированная конструкция в отдельном помещении глубоко в основании башни. Он мог разложить свет звезды на спектр с таким разрешением, что линии, неразличимые на других приборах, распадались на нём на отдельные тонкие компоненты, как распадается на отдельные нити волокно под микроскопом.

И — что было важнее всего для того, что Илья задумал, — БТА собирал свет так быстро, что даже с самыми плотными фильтрами одну экспозицию Бетельгейзе можно было делать за доли секунды. А это значило, что можно снимать не по одному спектру в несколько минут, как на «Цейссе», а по одному в несколько секунд. Тысячи спектров за ночь. Почти непрерывное кино.

Именно это Илья и хотел сделать.

Если линии расширяются, потому что газ в атмосфере звезды дрожит, — это ещё ничего не говорит о том, как именно он дрожит. Расширение — это усреднение. Сумма всех движений за время экспозиции. Как фотография вентилятора с длинной выдержкой: лопасти размываются в сплошной диск, и по снимку невозможно понять, вращаются они медленно или быстро, равномерно или рывками. Но если снимать много коротких кадров подряд — можно увидеть само движение.

Илья хотел увидеть, как дрожит звезда.

Он сидел за пультом рядом со Степанычем, а на мониторах один за другим, с интервалом в две-три секунды, появлялись спектры. Тысяча. Две тысячи. Три. Он не обрабатывал их сразу — просто смотрел, как они ложатся на диск, как растёт счётчик в углу экрана. Обработка будет потом. Сейчас — только собирать. Собирать, пока есть небо. Пока она видна.

Степаныч, видя его лицо, не задавал вопросов. Только около двух ночи молча поставил рядом с ним кружку горячего чая с лимоном и бутерброд с сыром. Илья выпил чай, бутерброд не тронул.

К пяти утра Орион склонился к западу, и звезда опустилась слишком низко. Илья остановил наблюдения. Счётчик показывал девять тысяч четыреста двенадцать спектров.

— Закрываемся? — спросил Степаныч.

— Закрываемся.

Купол сомкнулся. Илья скопировал данные на свой диск, поблагодарил Степаныча, пожал ему руку и пошёл в маленькую комнату для наблюдателей на первом этаже башни — с узкой кроватью, письменным столом и электрическим чайником. Ехать вниз он не мог: слишком устал, чтобы вести машину по серпантину. А главное — не мог ждать.

Он сел за стол, открыл ноутбук и запустил обработку.

* * *

Программа работала почти три часа. Девять тысяч спектров нужно было откалибровать, нормировать, привязать к шкале длин волн, вычесть атмосферу. Потом для каждого — измерить положение и профиль той самой линии железа, которая расширялась. Потом выстроить эти измерения во времени — секунда за секундой, минута за минутой, все шесть с половиной часов наблюдений.

За окном комнаты медленно светало. Снег на склонах стал розовым, потом золотым. Солнце поднялось над хребтом.

В восемь сорок программа закончила работу и вывела на экран график.

Илья смотрел на него долго. Очень долго.

Потом снял очки. Протёр их. Надел снова.

На графике было изменение положения линии во времени — за всю ночь. Если бы газ в атмосфере звезды дрожал хаотично, как дрожит воздух над костром, — это было бы облако точек. Шум. Случайный разброс без всякого порядка.

Это не было облаком точек.

Это была волна.

Ровная, гладкая, почти идеальная синусоида. Положение линии плавно смещалось в одну сторону, потом в другую, потом снова в первую. Туда — обратно. Туда — обратно. С постоянной амплитудой. С постоянным периодом. Как маятник. Как метроном. Как пульс.

Илья запустил программу для вычисления периода. Она выдала число почти мгновенно: три часа сорок одна минута и семнадцать секунд. С погрешностью в несколько секунд.

Он прогнал вычисление ещё раз — на другой линии железа. Три часа сорок одна минута. На третьей. Три часа сорок одна. На линии кальция, которая тоже начала расширяться в последние недели. Три часа сорок одна.

Илья откинулся на спинку стула и закрыл глаза.

Звёзды колеблются. Это знает каждый астроном. Это целая наука — астеросейсмология, звёздная сейсмология: по тому, как дрожит поверхность звезды, можно узнать, что у неё внутри, так же, как геологи по землетрясениям узнают, что внутри Земли. Солнце звенит, как колокол, тысячами разных тонов одновременно, с периодами около пяти минут. Красные гиганты колеблются медленнее — часами, днями. Космические телескопы за последние десятилетия записали колебания сотен тысяч звёзд, и по ним научились определять возраст звёзд, их массу, даже то, на какой стадии находятся их ядра. Это была одна из самых точных и надёжных отраслей астрофизики.

Но эти колебания всегда были сложными. Звезда звучит сразу на многих частотах, как оркестр, в котором одновременно играют десятки инструментов. Чтобы выделить отдельные тона, нужно разбирать сигнал на составляющие, долго, тщательно, с помощью сложной математики. Ни одна звезда никогда не звучала одной-единственной чистой нотой.

А Бетельгейзе звучала.

Одна частота. Один период. Три часа сорок одна минута. Ни обертонов. Ни шума. Ни отклонений.

Это было невозможно. Это было ещё невозможнее, чем шестиугольные ячейки Ребекки. Это было не похоже ни на одну звезду из тех сотен тысяч, что записали космические телескопы. Это было вообще не похоже на природу. Природа так не звучит. Природа всегда грязная, сложная, многоголосая, неровная.

Так звучит только то, что сделано.

Или то, к чему кто-то прикасается. Мерно. Терпеливо. Раз в три часа сорок одну минуту.

Илья открыл глаза и посмотрел в окно. Солнце стояло над горами, яркое и холодное. Снег сиял. В голубом утреннем небе не было ни облачка — и ни одной звезды.

Где-то там, за этим голубым небом, за дневным светом, за пятьюстами пятьюдесятью годами пути, красная звезда мерно дрожала, как дрожит натянутая барабанная кожа под чьими-то пальцами.

Как будто в стену её мира кто-то стучал. С той стороны.

Илья взял телефон. Нашёл в контактах номер Тимура Хасанова. И на этот раз нажал вызов.

Глава 6. Второе потускнение

Тимур ответил на четвёртом гудке, и голос у него был такой, будто Илья позвонил ему не в девять утра, а в три часа ночи.

— Ланской? — Пауза, шорох, какой-то стук. — Ланской, ты живой? Я думал, тебя уже в Москву забрали, на опыты. Ты же теперь звезда интернета. Мне мой племянник видео показывал. «Учёный, который знал слишком много». Двести тысяч просмотров.

— Уже полмиллиона, — сказал Илья.

— Поздравляю. — Тимур громко зевнул. — Ну? Чего звонишь? Решил признаться, что всё выдумал?

— Тимур, мне нужна твоя помощь.

Что-то в его голосе, видимо, было такое, что Тимур замолчал. Илья услышал, как на том конце скрипнул стул, звякнула чашка, щёлкнула зажигалка.

— Говори.

Илья говорил долго. Про «Цейсс» и про БТА. Про Петра в Новосибирске и Томаша в Чехии. Про ночной звонок из Калифорнии — без имени, просто «один коллега из Штатов». Про шестиугольные ячейки на поверхности. И про девять тысяч четыреста двенадцать спектров, и про одну-единственную чистую ноту — три часа сорок одна минута семнадцать секунд.

Тимур слушал, не перебивая. Только когда Илья дошёл до периода, он присвистнул.

— Одна частота? Без гармоник?

— Без.

— Так не бывает.

— Знаю.

— Нет, ты не понял. Так не бывает вообще. Ни у звёзд, ни у чего живого. Даже у сердца нет одной частоты, там куча всего наложено. Одна чистая частота — это генератор. Это прибор. Камертон. — Тимур помолчал. — Ты уверен, что это не у тебя наводка какая-нибудь? Трансформатор где-нибудь в башне гудит?

— Три часа сорок одна минута, Тимур. Какой трансформатор гудит с таким периодом?

— Тоже верно, — признал Тимур. Ещё помолчал. — Ладно. Чего ты от меня хочешь?

— Чтобы ты посмотрел на фон. На всё, что у вас было за осень. Если ядро начало гореть быстрее, если оно уже на кислороде или на кремнии — может быть, что-то есть. Хоть что-то. Хоть небольшое превышение.

— Илюха. — Голос Тимура стал мягче, почти отеческим, хотя Тимур был на два года младше. — Ты понимаешь, что от звезды, которая только начала жечь кислород, мы ничего не увидим? Ни мы, ни японцы, ни китайцы. Там поток нейтрино — как от зажжённой спички на Луне. Слишком слабо. Даже на кремнии, за пару дней до коллапса, — и то на пределе. Китайцы со своей сферой, может, и уловят, если повезёт. Мы — вряд ли.

— Я знаю. Но посмотри. Пожалуйста.

Тимур долго молчал. Илья слышал, как он затягивается сигаретой, как выпускает дым.

— Посмотрю, — сказал он наконец. — Только не жди ничего. У меня сейчас аврал, сессия у студентов, отчёт по гранту до двадцатого. После Нового года приезжай ко мне на Баксан. Посидим, посмотрим вместе. Шашлык сделаем. А то мы с тобой видимся только на похоронах и юбилеях.

— Приеду.

— И, Ланской… — Тимур помедлил. — Ты там это. Не сходи с ума. Ладно? Я тебя знаю. Ты когда во что-то вцепишься — тебя не оторвать. Звёзды — они большие, они подождут. А ты — один.

— Ладно, — сказал Илья.

Он положил трубку и ещё долго сидел, глядя на телефон. «Звёзды — они большие, они подождут».

Он не знал тогда, что ждать ей осталось недолго. И что первыми это заметят не учёные.

* * *

Мэри Уиткомб, семидесяти трёх лет, учительница естествознания на пенсии, жила в маленьком городке на юге Новой Зеландии, на берегу озера, такого чистого, что в безветренные дни в нём отражались горы до последней снежной вершины. Тридцать лет она преподавала детям физику, химию и биологию в местной школе, а на пенсии наконец занялась тем, о чём мечтала с детства, — переменными звёздами.

Каждую ясную ночь она выходила в свой сад, ставила на треногу старый бинокль, оставшийся от покойного мужа-рыбака, и оценивала яркость десятка звёзд, сравнивая их с соседними. Потом записывала результаты в тетрадку, а утром переносила их в международную базу наблюдений переменных звёзд. Больше двадцати лет. Без единого пропуска, если небо позволяло. Её оценки не были самыми точными в мире — глаз не прибор. Но они были честными, аккуратными и регулярными, и профессиональные астрономы, которые пользовались базой, давно отмечали фамилию «Уиткомб» как надёжную.

В Новой Зеландии в декабре было лето. Ночи — короткие, светлые, тёплые. Орион всходил вечером на северо-востоке и висел над горами вверх ногами — для жителей южного полушария он всегда был перевёрнутым, и Бетельгейзе оказывалась у него не на левом плече, а внизу, у правой ноги. Мэри давно привыкла.

Вечером четырнадцатого декабря она, как всегда, навела бинокль на Ориона, нашла красную звезду и стала сравнивать.

И сравнивала дольше, чем обычно.

Потом опустила бинокль, посмотрела на звезду невооружённым глазом. Потом снова в бинокль. Потом достала из кармана фартука очки, надела их, хотя для бинокля они были не нужны, и посмотрела ещё раз.

Бетельгейзе была тусклее Альдебарана.

Это было неправильно. Альдебаран — оранжевый глаз Тельца, соседа Ориона по небу, — обычно был заметно слабее Бетельгейзе. Мэри видела их рядом двадцать лет и знала их соотношение так же хорошо, как знала лицо своей дочери. Бетельгейзе ярче. Всегда ярче. Даже в двадцатом году, во время Великого потускнения, когда все газеты мира писали о скором взрыве, она опускалась ниже него лишь ненадолго, на самом дне. Но тогда это шло месяцами. А неделю назад она была такой же, как всегда.

А сейчас она была тусклее.

Мэри записала в тетрадку оценку. Подумала. Поставила рядом три восклицательных знака — чего не делала ни разу за двадцать лет.

Потом пошла в дом и позвонила дочери в Окленд.

— Дженни, — сказала она, — ты помнишь, я тебе рассказывала про большую красную звезду в Орионе? Которая когда-нибудь взорвётся?

— Мама, — сонно сказала дочь, — двенадцатый час ночи.

— Я знаю. Выйди на улицу и посмотри.

* * *

Через восемнадцать часов, когда на Аризону опустилась ночь, на неё посмотрел Гарри Мендоса.

Гарри был семьдесят один год. Сорок лет он отлетал пилотом гражданской авиации — сначала на местных линиях, потом на дальних, через океаны. Сорок лет ночных рейсов над облаками, где небо чёрное и звёзды не мигают. Выйдя на пенсию, он купил дом в пустыне под Тусоном, где небо было почти таким же тёмным, как над облаками, построил в саду маленькую обсерваторию с откидной крышей и поставил в ней телескоп с фотометром — прибором, который измерял яркость звёзд не на глаз, а с точностью до сотых долей звёздной величины.

Он не знал о Мэри Уиткомб. Он не читал российский любительский форум — он вообще не знал по-русски ни слова. Он просто, как каждую ясную ночь последние двенадцать лет, навёл телескоп по списку, на двадцать с лишним звёзд, и запустил автоматическую серию измерений, а сам пошёл варить кофе.

Когда он вернулся, программа уже выдала результаты. Гарри пробежал глазами столбик цифр — и остановился на третьей строчке.

Альфа Ориона. Плюс одна целая и две десятых звёздной величины.

Он нахмурился. Это была ошибка. Нормальная яркость Бетельгейзе — около половины звёздной величины. Плюс одна и две — значит, она потускнела почти вдвое. Значит, облачко какое-нибудь проползло. Или фильтр заело. Он перезапустил измерения.

Плюс одна целая две десятых.

Ещё раз.

Плюс одна целая две десятых.

Гарри вышел из обсерватории в тёплую пустынную ночь, задрал голову и посмотрел на Ориона без всякого телескопа. Он смотрел на это созвездие сорок лет — из кабины самолёта над Тихим океаном, над Атлантикой, над Сибирью. Он знал его, как знал приборную панель «Боинга».

Орион выглядел неправильно.

Сначала Гарри даже не понял, в чём дело. А потом понял. Плечи. У Ориона два плеча — правое, красная Бетельгейзе, и левое, голубовато-белая Беллатрикс. Всегда, сколько он помнил, правое плечо было заметно ярче левого. Небесный охотник стоял, чуть перекосившись, как будто нёс на одном плече тяжёлую ношу.

А сейчас плечи были почти одинаковыми.

Гарри постоял ещё минуту. Потом вернулся в обсерваторию, сел за компьютер и открыл сайт международной базы переменных звёзд. Он хотел внести свои измерения и посмотреть, что видят другие.

На главной странице базы, в самом верху, висело свежее объявление, выделенное жёлтым цветом:

«СРОЧНОЕ ОПОВЕЩЕНИЕ. Альфа Ориона: зарегистрировано резкое падение блеска. Наблюдателей просят по возможности вести ежедневный мониторинг».