Туристические агентства запустили «звёздные туры» — в пустыню Атакама, в Намибию, на Канарские острова, в Альпы, на Байкал, — туда, где небо тёмное и звезда видна лучше всего. «Станьте свидетелем события тысячелетия! Гарантированно ясное небо! Шампанское и тёплые пледы включены!» Туры раскупались за часы. Отели в чилийском городке Сан-Педро-де-Атакама подняли цены в пять раз и всё равно были забиты до марта.
Букмекерские конторы в Лондоне открыли ставки на дату взрыва. «До Нового года» шло один к сорока. «До конца января» — один к двадцати. «В этом году вообще» — один к восьми. «Никогда при нашей жизни» — один к полутора. Какой-то шотландский миллионер, имени которого газеты не называли, поставил сто тысяч фунтов на «до Дня святого Валентина» и дал интервью, в котором заявил, что «чувствует это нутром».
Астроном Ватиканской обсерватории — да, у Ватикана была своя обсерватория, и одна из старейших в мире, — выступил с осторожным заявлением о том, что «созерцание небесных явлений должно вызывать в людях благоговение перед величием Творения, а не страх». Его процитировали все мировые агентства, но почему-то только последние три слова: «…а не страх». Получилось, как будто Ватикан успокаивает. А значит, есть от чего.
В американском штате Монтана небольшая религиозная община, называвшая себя «Детьми Ориона», объявила, что гаснущая звезда — это знак, предсказанный в Откровении Иоанна Богослова, и что вскоре «звезда, называемая Полынь», упадёт на землю. Община продала всё имущество, собралась на ранчо в горах и стала ждать. Ждали они, как потом выяснилось, с запасом консервов на три года.
В Индии в ряде храмов прошли молебны. В Бразилии на пляжах Рио устроили «вечеринки прощания со звездой» — с музыкой, танцами и фейерверками, запускаемыми в сторону Ориона. В Южной Корее популярная поп-группа выпустила песню «Бетельгейзе, не уходи», которая за три дня собрала двести миллионов прослушиваний.
А в России, как всегда, всё было немного по-своему.
* * *
На федеральных каналах про звезду говорили осторожно, в конце выпусков новостей, после сюжетов о погоде и подготовке к праздникам. Говорили, что учёные внимательно следят за ситуацией. Что поводов для беспокойства нет. Что подобное уже было в двадцатом году. Показывали красивые кадры звёздного неба и купол БТА в снегу.
Зато на ток-шоу оторвались по полной.
В каждой студии, на каждом канале теперь был свой «эксперт по Бетельгейзе». Астрологи. Нумерологи. Экстрасенсы. Отставные военные, рассуждавшие о том, что «под видом звезды может скрываться испытание американского оружия». Бывший депутат, требовавший «немедленно созвать Совбез и выяснить, почему наши учёные проспали». Писатель-фантаст, который на полном серьёзе объяснял, что Бетельгейзе — это не звезда, а инопланетный корабль, тысячи лет висевший на орбите вокруг созвездия и теперь «выключающий маскировку». Женщина в ярком платке, которая говорила про майя, побывала за неделю на четырёх разных передачах и каждый раз говорила одно и то же, только всё громче.
И, конечно, Апофис.
Апофис всплыл почти сразу, на третий или четвёртый день, и с тех пор не уходил из эфира. Это был астероид — каменная глыба размером с три футбольных поля, которая в апреле двадцать девятого года, меньше чем через полтора года, должна была пролететь мимо Земли так близко, как ни одно космическое тело такого размера за всю историю наблюдений. Ближе, чем спутники на геостационарной орбите. Тридцать две тысячи километров от поверхности. В тот вечер его можно будет увидеть невооружённым глазом — светящуюся точку, медленно ползущую по небу над Европой и Африкой. Двадцать лет назад, когда его открыли, расчёты давали небольшой, но пугающий шанс, что он врежется в Землю, и газеты тогда тоже писали о конце света. Потом орбиту уточнили, и угроза исчезла. Апофис гарантированно пролетал мимо. Но слово «Апофис» — имя древнеегипетского змея хаоса, врага Солнца, — люди запомнили.
И теперь ведущие ток-шоу с упоением сопоставляли.
«Посмотрите на даты! — кричал с экрана очередной эксперт, тыкая указкой в какую-то таблицу. — Звезда гаснет — и через год с небольшим к нам летит Апофис! Это не может быть совпадением! Это звенья одной цепи!»
«Но учёные говорят, что Апофис пролетит мимо», — возражал ведущий.
«Учёные говорили, что Бетельгейзе не взорвётся при нашей жизни! — торжествующе парировал эксперт. — А где теперь эти учёные?»
Зал аплодировал.
Илья смотрел один такой выпуск — не по своей воле, а потому что Рустам прислал ему отрывок с подписью «Илья Сергеевич, это про вас». В отрывке ведущий показывал его фотографию — старую, десятилетней давности, с какой-то конференции, — и рассказывал, что «учёного, первым поднявшего тревогу, заставили замолчать, и сейчас он, по нашим данным, находится под домашним арестом». Зал ахнул.
Илья выключил видео, не досмотрев. Никакого домашнего ареста не было. Он сидел у себя на кухне, в свитере и пальто, и ел тушёнку из банки.
* * *
Под домашним арестом он, конечно, не был. Но ощущение было похожее.
После визита Олега Николаевича что-то неуловимо изменилось — и в обсерватории, и в посёлке, и в нём самом. Илья ходил на работу. Наблюдал, когда позволяла погода. Обрабатывал данные. Каждый вечер отправлял сводку Дементьеву, который пересылал её дальше, в Москву. Каждое утро получал короткое подтверждение: «Получено. Спасибо». Без подписи.
Звонки из редакций шли ежедневно. Сначала — пять-шесть в день. Потом — двадцать. Потом его номер, видимо, оказался в каких-то журналистских базах, и телефон начал звонить каждые полчаса. Звонили из Москвы, из Петербурга, из Новосибирска. Звонили из Германии, Франции, Британии, Японии — эти почему-то всегда разговаривали очень вежливо и очень долго извинялись за беспокойство. Звонили с американского канала, предлагали «эксклюзивное интервью за любой гонорар». Илья не брал трубку. Потом стал выключать телефон на день. Потом купил вторую сим-карту и дал новый номер только Вере, Ольге, Дементьеву и Тимуру.
В Нижний Архыз приехали журналисты.
Первые — съёмочная группа одного из московских каналов — появились двадцать второго декабря: микроавтобус с антенной на крыше, три человека в ярких пуховиках. Они поставили камеру у въезда в посёлок, на фоне гор, и записали стенд-ап: «Мы находимся в Нижнем Архызе, у подножия горы, на которой стоит крупнейший телескоп России. Именно здесь работает учёный, который…» Потом пошли по посёлку, спрашивая у всех встречных, где живёт Ланской.
Встречные — их, в общем, было немного, посёлок зимой пустел — отвечали, что не знают. Все до одного. Зарема в продуктовом сделала каменное лицо и сказала, что впервые слышит такую фамилию. Старик Хасан, который чинил машины в гараже на окраине, послал их по-карачаевски так далеко, что даже без перевода всё было понятно. Соседка Ильи по подъезду, пенсионерка Валентина Ивановна, которая двадцать лет подряд ругалась с ним из-за того, что он не моет свою часть лестницы, сказала журналистам, что в их доме «никаких учёных отродясь не жило, одни алкоголики», и захлопнула дверь у них перед носом.
Илья узнал об этом вечером от Рустама. И долго сидел потом на кухне, не зная, смеяться ему или плакать.
На следующий день журналистов стало трое. Ещё через день — семь групп. Они снимали посёлок, снимали горы, снимали купол БТА издалека, с дороги, потому что на территорию обсерватории их не пускали. Снимали туристов.
А туристов стало много. Очень много.
Экскурсионный центр обсерватории, который обычно зимой принимал полсотни человек в день, теперь не справлялся. Люди ехали со всего юга России — из Ростова, из Краснодара, из Ставрополя, из Махачкалы, — чтобы посмотреть на «тот самый телескоп». Автобусы выстраивались в очередь на серпантине. Дементьев, сначала пытавшийся ограничить поток, на третий день махнул рукой, удвоил число экскурсий, поднял цену билетов и велел открыть сувенирный киоск, закрытый с прошлого лета.
— Хоть крышу на эти деньги починим, — сказал он Илье, встретив его в коридоре. Сказал мрачно, но в глазах у него было что-то похожее на смущённое удовлетворение. — Вёдра уберём. Видишь, Ланской, и от твоей звезды польза.
Лекции туристам теперь читали все научные сотрудники по очереди, по две-три в день. Все, кроме Ильи. Ему Дементьев запретил. «Тебя узнают, — сказал он. — Начнутся вопросы. Начнутся видео в интернете. Сиди тихо».
Илья сидел тихо.
Рустам, наоборот, стал знаменитостью. Кто-то из блогеров выяснил, что именно он был ночным оператором на «Цейссе» в ту ночь, двадцать восьмого октября, — и Рустама нашли, разговорили, записали. Он рассказал, как Илья Сергеевич сидел над спектрами, как остыл чай, как они пили «за ошибку». Рассказал просто, честно, с тем открытым добродушием, с каким вообще всё рассказывал. Видео набрало три миллиона просмотров. Рустаму начали писать девушки со всей страны. Рустам был смущён, растерян и абсолютно счастлив.
— Илья Сергеевич, вы на меня не сердитесь? — спросил он однажды, краснея. — Я ничего такого не сказал. Только про чай.
— Не сержусь, — сказал Илья. И правда не сердился.
* * *
Олег Николаевич звонил каждый день.
Иногда утром, иногда поздно вечером. Разговор всегда был коротким, вежливым и деловым. Есть ли что-то новое? Как ведёт себя звезда? Не изменился ли период колебаний? Не появилось ли каких-то новых признаков?
Илья отвечал. Звезда продолжает тускнеть, но медленнее. Период — тот же: три часа сорок одна минута. Амплитуда колебаний растёт. Профили линий продолжают расширяться. Больше ничего.
— Спасибо, Илья Сергеевич, — говорил Олег Николаевич. — Если что — звоните.
Однажды, уже ближе к концу декабря, Илья не выдержал.
— Олег Николаевич, можно вопрос?
— Конечно.
— Что вы делаете с этими данными? Кому вы их отправляете?
Пауза. Короткая, но заметная.
— Тем, кому надо, Илья Сергеевич.
— А они что с ними делают?
Ещё одна пауза.
— Готовятся.
— К чему?
— Ко всему. — В голосе Олега Николаевича впервые прозвучало что-то похожее на усталость. — Видите ли, Илья Сергеевич, люди, которые принимают решения, не очень хорошо понимают в звёздах. Но они очень хорошо понимают, что такое неопределённость. Неопределённость — это самое опасное, что бывает. Когда ты не знаешь, чего ждать, — ты ждёшь всего. А когда ты ждёшь всего, ты начинаешь готовиться ко всему. И другие тоже начинают готовиться ко всему. И видят, что ты готовишься. И начинают готовиться ещё сильнее. Понимаете?
Илья понимал.
— Это как… — Олег Николаевич подбирал слова. — Это как ночь в лесу. Когда ты слышишь шорох и не знаешь, что это. Может быть, ветер. Может быть, зверь. Может быть, человек с ружьём. И ты поднимаешь своё ружьё. На всякий случай. И тот, другой, — если это человек, — тоже слышит шорох. Твой. И тоже поднимает ружьё. На всякий случай.
— И что тогда?
— Тогда главное, чтобы никто не выстрелил первым, — сказал Олег Николаевич. — Всего доброго, Илья Сергеевич.
* * *
Тридцатого декабря Илья полетел в Москву.
Самолёт вылетал из Минеральных Вод в шесть вечера. Илья приехал в аэропорт за три часа, потому что боялся опоздать, — и потом сидел в зале ожидания, среди людей с чемоданами и пакетами из дьюти-фри, глядя в огромное окно на взлётную полосу, на огни, на тёмные силуэты гор вдалеке. Рядом с ним сидела молодая семья — мама, папа и двое маленьких детей. Дети по очереди прижимались носами к стеклу и что-то высматривали в небе.
— Мама, а где звезда? Которая гаснет?
— Сейчас не видно, Сашенька. Она позже поднимется.
— А мы её из самолёта увидим?
— Может быть.
— А она взорвётся, пока мы летим?
Мама засмеялась и погладила сына по голове.
— Нет. Не взорвётся.
Илья смотрел на них и думал, что эта мама, наверное, тоже видела его фотографию по телевизору. И что если бы она его узнала — что бы она спросила? И что бы он ответил?
В самолёте, уже над облаками, когда погасили свет в салоне, кто-то из пассажиров у окна громко сказал: «Смотрите, вон Орион!» — и половина салона повернулась к иллюминаторам. Люди вытягивали шеи, перегибались через соседей, снимали на телефоны. Стюардесса, проходившая по проходу с тележкой, остановилась, посмотрела в окно и улыбнулась.
— Каждый рейс так, — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Уже две недели. Все смотрят на звезду. Раньше хоть бы кто в окно глянул.
Илья сидел у прохода и в окно не смотрел. Он и так знал, как она выглядит. Он закрыл глаза и думал о Вере.
* * *
Его встретили обе.
Он вышел в зал прилёта, ещё не привыкнув к московскому многолюдью, к гулу, к свету, к запаху кофе и духов, — и сразу увидел их. Ольга стояла у ограждения, высокая, в длинном светлом пальто, с непокрытой головой, и выглядела так, что у Ильи на мгновение перехватило дыхание. Не потому, что он всё ещё её любил — это прошло, давно, он знал это точно. А потому, что она совсем не изменилась. Та же прямая спина. Тот же взгляд. Та же манера чуть наклонять голову, когда ждёшь кого-то.
А рядом с ней, чуть впереди, — Вера.
Она выросла. Это было первое, что он подумал. За год, что они не виделись, — выросла. Почти догнала мать. В огромном чёрном пуховике, в смешной шапке с помпоном, со светлыми волосами, выбившимися из-под шапки, — и с его глазами. Его, не Ольгиными. Это он знал всегда.
Она увидела его, помахала рукой, сделала шаг навстречу — и вдруг, не выдержав, побежала. Через весь зал, расталкивая людей, — и врезалась в него, обхватила руками, уткнулась лицом в плечо.
— Пап, — сказала она глухо, в куртку. — Пап. Привет.
Он держал её и не мог ничего сказать. Только гладил по шапке с помпоном.
Ольга подошла неторопливо. Остановилась в двух шагах.
— Здравствуй, Илья.
— Здравствуй, Оля.
Она посмотрела на него внимательно, профессионально — так, как, наверное, смотрела на пациентов.
— Ты похудел. И не спишь.
— Сплю.
— Не ври. — Она протянула руку, коснулась его щеки — мимолётно, почти незаметно — и тут же убрала. — Поехали. Андрей ждёт с ужином.
* * *
Андрей встретил их в прихожей. Он был выше Ильи на полголовы, в домашнем свитере и фартуке, с деревянной ложкой в руке, — и Илья вдруг почувствовал острую, глупую, совершенно неуместную ревность. Не к Ольге. К этой квартире, к этому фартуку, к деревянной ложке. К тому, что этот человек здесь — хозяин, а он — гость.
Но Андрей протянул ему руку — открыто, просто, без всякой тени торжества или неловкости, — и сказал:
— Илья, здравствуйте. Очень рад. Вера столько о вас рассказывала. Проходите, раздевайтесь, у меня там утка в духовке, я боюсь её упустить.
И ушёл на кухню.
Илья стоял в прихожей, снимая куртку, и чувствовал, как ревность уходит. Не совсем, но уходит. Вера, стоявшая рядом, посмотрела на него внимательно — его же глазами — и тихо сказала:
— Он нормальный, пап. Правда.
— Я вижу.
Ужин был тридцатого — «репетиция Нового года», как сказал Андрей. Утка с яблоками, салат, который Ольга называла «по маминому рецепту», домашний хлеб, грузинское вино. Говорили сначала осторожно, о погоде, о дороге, о пробках в Москве. Потом — о школе, о Вериных оценках, о том, что она хочет поступать на журналистику, а мама считает, что это несерьёзно. Потом Андрей рассказал смешную историю о заказчике, который требовал, чтобы в его загородном доме была спальня в форме яйца. Все смеялись. Даже Илья.
А потом, конечно, заговорили о звезде.
Начал Андрей. Начал осторожно, извиняющимся тоном, явно не зная, можно ли.
— Илья, простите, если это неуместно. Но я не могу не спросить. Вы ведь первым её заметили. Как вы думаете, что с ней происходит?
Ольга бросила на него быстрый взгляд. Вера отложила вилку.
Илья помолчал.
— Мне нельзя об этом говорить, — сказал он. — Официально.
— Понимаю, — сказал Андрей. — Извините.
— Но неофициально… — Илья посмотрел на Веру. На Ольгу. На Андрея. На их лица в мягком свете кухонной лампы. И вдруг понял, что если не может сказать этим людям, — то не может сказать никому. — Неофициально — я не знаю. Правда. Она делает то, чего не может делать ни одна звезда. Всё, что я знаю о звёздах, говорит, что это невозможно. А она это делает.
— Значит, всё, что вы знаете о звёздах, — неправильно? — спросил Андрей.
— Или неполно. — Илья покрутил в руках бокал. — Так в науке бывает. Ньютон был прав сто лет, двести, — а потом пришёл Эйнштейн и показал, что Ньютон прав не везде. Не неправ, а неполон. Что есть области, куда его законы не дотягиваются. Может быть, мы сейчас стоим на краю такой области.
— А пришельцы? — вдруг спросила Вера. — Ну, вот эти видео, где говорят, что кто-то строит сферу вокруг неё?
Илья покачал головой.
— Это ерунда. Сфера бы светилась в инфракрасном. И строить её вокруг звезды, которая вот-вот взорвётся, — это как строить дачу на склоне вулкана. Никто бы не стал.
— Но ведь кто-то же там может быть? — Вера не сдавалась. — Ну, вообще. Во Вселенной. Кроме нас.
— Может, — сказал Илья. — Скорее всего, может.
* * *
И он рассказал им — за столом, над остатками утки, при свете кухонной лампы, — то, что рассказывал когда-то студентам на летней практике, у костра, под звёздами.
О формуле Дрейка. В шестидесятом году молодой американский радиоастроном Фрэнк Дрейк впервые направил радиотелескоп на две ближайшие похожие на Солнце звезды, надеясь услышать сигналы чужой цивилизации. Ничего не услышал. А через год, готовясь к первой научной конференции о поиске внеземного разума, записал на доске уравнение — не столько для того, чтобы что-то посчитать, сколько для того, чтобы было о чём говорить. Сколько в нашей Галактике рождается звёзд в год. Какая доля из них имеет планеты. Сколько из этих планет пригодны для жизни. На скольких из них жизнь действительно возникает. На скольких она становится разумной. Сколько разумных цивилизаций научатся посылать сигналы в космос. И как долго они будут это делать, прежде чем погибнут, — или замолчат.
— Если перемножить всё это, получится число цивилизаций, с которыми мы могли бы связаться прямо сейчас, — сказал Илья. — В шестидесятом году почти ни одно из этих чисел не было известно. Сейчас мы знаем гораздо больше. Мы знаем, что планеты есть почти у каждой звезды. Мы нашли их тысячи. Мы знаем, что планет размером с Землю, на правильном расстоянии от своих звёзд, где может быть жидкая вода, — в одной только нашей Галактике миллиарды. Миллиарды. А галактик во Вселенной — триллионы.
— Значит, жизнь должна быть везде, — сказала Вера.
— По этой логике — да. И вот тут начинается самое интересное.
Он рассказал им о парадоксе Ферми. В пятидесятом году великий итальянский физик Энрико Ферми, один из создателей атомной бомбы, обедал с коллегами в столовой лаборатории в Лос-Аламосе. Разговор зашёл о летающих тарелках — о них тогда много писали. Коллеги рассуждали о том, сколько во Вселенной может быть цивилизаций и как скоро они смогут путешествовать между звёздами. Ферми слушал, ел, молчал. А потом вдруг спросил: «Ну и где же они все?»
— Где они все, — повторил Илья. — Если Галактика такая старая — ей больше десяти миллиардов лет, — если планет так много, если жизнь возникает легко, то хоть одна цивилизация должна была появиться на миллион лет раньше нас. Миллион лет — это немного, это мгновение. За миллион лет даже с нашими технологиями можно было бы заселить всю Галактику. Каждую звезду. Они должны были бы быть везде. Мы должны были бы их видеть. Слышать их сигналы. Находить их следы. А мы не видим ничего. Тишина. Абсолютная тишина. Шестьдесят с лишним лет слушаем — и ничего.
— Ничего? — спросил Андрей.
— Почти ничего. Был один сигнал. В семьдесят седьмом году, в Америке, радиотелескоп в Огайо поймал короткий, очень сильный сигнал из космоса, на той частоте, на которой, по мнению учёных, разумные существа стали бы передавать послания. Он длился семьдесят две секунды. Астроном, который дежурил в ту ночь, увидел его на распечатке, обвёл красной ручкой и написал на полях: «Ух ты!» С тех пор его так и называют — сигнал «Ух ты». Потом на тот участок неба смотрели сотни раз. Тысячи. Ни разу больше ничего не повторилось. До сих пор никто не знает, что это было.
Он помолчал.
— А почему мы не видим других — есть десятки объяснений. Может, жизнь на самом деле возникает очень редко, и мы почти одни. Может, она возникает часто, но почти никогда не становится разумной. Может, разумные цивилизации всегда уничтожают себя прежде, чем успевают выйти в космос, — ядерной войной, болезнями, экологией. Это называется «Великий фильтр». Какая-то стена, через которую почти никто не проходит. И главный вопрос: эта стена позади нас — или впереди?
— Весёлая мысль, — сказала Ольга.
— Есть и ещё веселее. — Илья невесело улыбнулся. — Один китайский писатель-фантаст придумал теорию «тёмного леса». Он сказал: представьте, что Вселенная — это тёмный ночной лес. И в нём, между деревьями, крадутся охотники. Каждый с ружьём. Каждый боится остальных. Потому что не знает, кто они и что у них на уме. И если ты увидишь кого-то в темноте — самое безопасное для тебя — выстрелить первым. Не дожидаясь, пока он выстрелит в тебя. Поэтому все молчат. Все прячутся. Никто не выдаёт себя. Потому что тот, кто выдаст себя первым, — погибнет первым.
Он вдруг вспомнил голос Олега Николаевича: «Главное, чтобы никто не выстрелил первым».
На кухне стало тихо. Только в духовке потрескивало остывающее железо.
— Это ужасно, — сказала наконец Вера.
— Это просто теория. Её придумал писатель. Многие учёные с ней не согласны.
— А ты? — спросила Вера.
Илья подумал.
— Я думаю, что мы слишком часто судим о других по себе, — сказал он медленно. — Если мы сами такие — значит, и все такие. Если мы сами охотимся друг на друга, если мы сами воюем, если мы сами стреляем первыми — значит, и они тоже. А может быть, нет. Может быть, мы просто не можем представить кого-то, кто устроен иначе.
— А может, они просто хорошие, — вдруг сказала Ольга. — И не хотят к нам. Потому что им у себя хорошо. А с нами — плохо.
Все посмотрели на неё.
Ольга пожала плечами, чуть смутившись.
— Ну, а что? Я врач. Я каждый день вижу, что люди делают друг с другом. Если бы я была хорошей цивилизацией — я бы к нам тоже не полетела.
— Или они нас боятся, — тихо сказала Вера.
Илья посмотрел на дочь. На её серьёзное лицо, на его собственные глаза, глядящие на него с этого лица.
— Может быть, — сказал он. — Может быть, и так.
* * *
Тридцать первого декабря, без двадцати двенадцать, они вышли во двор.
Не только они. Вышел весь дом. Весь квартал. Вся Енисейская улица. Люди выходили из подъездов с бутылками шампанского, с бенгальскими огнями, с детьми на руках, — как выходили каждый Новый год, чтобы запускать салюты. Но на этот раз, выйдя, они не начинали сразу пускать ракеты. Они останавливались. Задирали головы. Искали глазами.
Небо над Москвой было на удивление ясным — впервые за весь декабрь. Мороз — минус двенадцать, сухой, хрусткий. Городское зарево делало небо рыжеватым, но самые яркие звёзды всё равно пробивались. А на юге, высоко над крышами, стоял Орион — почти в самой верхней точке своего пути.
— Вон он, — сказал кто-то рядом. — Вон, три звезды.
— А где она? Красная?
— Да вон же, слева сверху. Видишь? Совсем маленькая.
— Ой. Правда. Совсем маленькая.
Илья стоял рядом с Верой, чуть позади Ольги и Андрея. Вера держала его под руку. Она смотрела на Ориона, и он видел, что она нашла Бетельгейзе сразу, — так же, как он находил её всегда.
— Вера! Вер!
Из темноты, со стороны соседнего двора, выбежала маленькая фигурка в огромном чёрном пуховике и шапке с кошачьими ушками. Синие кончики волос.
— Соня! — Вера отпустила руку отца и обняла подругу. — Ты как тут? Ты же говорила, мама не пустит.
— Мама на смене, в магазине, до двух. — Соня запыхалась. — А бабушка спит. Я сбежала. Я хотела с тобой. — Она подняла глаза на Илью — снизу вверх, внимательно, почти испуганно. — Здравствуйте. Вы… вы её папа? Тот самый?
— Тот самый, — сказал Илья. — Здравствуй, Соня.
Соня смотрела на него. Глаза у неё были светлые, почти прозрачные, и в них отражались огни соседних окон.
— Можно вас спросить? — сказала она тихо. — Только вы не смейтесь.
— Не буду.
— Вера сказала, вы говорили про другой мир. Который рядом. Как лист бумаги. — Она запнулась. — Это правда может быть?
— Это теория. Её никто не доказал.
— А если бы он был. — Соня говорила быстро, словно боялась, что не успеет. — Если бы он был, и там… и там были люди. Они бы нас видели?
Илья посмотрел на неё внимательно.
— Почему ты спрашиваешь?
Соня отвела глаза.
— Мне снится, — сказала она еле слышно. — Давно. Белый дом. С садом внутри. И люди. Они на меня не смотрят. Смотрят сквозь. Как будто меня нет. А в последний месяц… — Она замолчала.