Книга МОСКОВСКИЕ СУМЕРКИ - читать онлайн бесплатно, автор Асмодей Денница
МОСКОВСКИЕ СУМЕРКИ
МОСКОВСКИЕ СУМЕРКИ
Оценить:

Рейтинг: 5

МОСКОВСКИЕ СУМЕРКИ

Асмодей Денница

МОСКОВСКИЕ СУМЕРКИ

ПРОЛОГ. ВКОТОРОЙ ГОРОД ПРОСЫПАЕТСЯ, НО НЕ ГОВОРИТ ОБ ЭТОМ ВСЛУХ

Каждый город умеет молчать. Москва научилась молчать лучше всех — она целует веками и не проговорилась ни разу.


Город просыпается раньше, чем люди. Точнее, люди считают, что они просыпают город, но это глубокое заблуждение, в котором виноват исключительно будильник, а будильнику вообще нельзя верить — он продажный, он работает за батарейки.

Москва поднималась вместе с первым трамваем, ещё до того, как рассвет прокрался на набережные с мокрыми лапами, обнюхивая парапеты, как собака, которая вернулась с прогулки и проверяет, не подложили ли ей чего нового в миску. Трамвай звякнул, звякнул одобрительно — контакты в порядке, рельсы холодные и честные, ничего подозрительного. Ранняя бабушка с тележкой пересекла дорогу на красный, потому что бабушки не считают светофоры частью своей реальности — они считают их навязчивой идеей городского транспорта, и, надо сказать, в какой-то степени они правы.

А потом город вздохнул.

Тот, кто стоял бы в это время на Боровицком холме, высоко, где ветер пахнет медью и старыми чертежами, мог бы заметить, как этот вздох прошёл по стенам Кремля — не как дрожь, а как проверка пульса. Как по мостам, по площади, по тоннелям метро, где ещё не проснулись вагоны, а только вентиляция тянула прохладу из-под земли, словно заглядывая в погреб за долголетней наливкой. Как по старым домам в Замоскворечье, где за окнами на подоконниках стояли герани-долгожительницы, пережившие несколько исторических эпох и, по слухам, одну революцию — с той стороны, с которой выгоднее.

Москва проверяла себя. Так проверяют Сеть: устойчивость узлов, целостность пакетов, отсутствие утечек. Город был прозрачным, отлаженным, работающим. И город был одинок — так одинок, как бывает только автомобиль на огромной пустой парковке в три часа ночи, которому никто не сказал, что шины надо менять, а он всё стоит и ждёт, когда наступит утро и дадут знак.

На Кремлёвской набережной, в тени стены, где асфальт старше некоторых государств, стояла женщина. Её никто не видел, потому что она этого не хотела. Она была частью сумерек той поры, когда ночь уже сдалась, а день ещё не оформил документы, — и в этом промежутке она чувствовала себя совершенно как дома. Когтистая. Тёмная. Тихо-певучая, как провод под напряжением.

— Ну, здравствуй, — сказала она ноющему небу. — Я снова здесь.

Никто ей не ответил. Она и не ждала ответа. Она просто вернулась после долгой отлучки — такой долгой, что даже стены успели забыть её имя, а то, что не стены, а город, уже начало подозревать, что она вообще никогда не существовала.

Женщина наклонилась и провела пальцами по трещине в асфальте. Трещина вздрогнула и стала чуть шире, как будто ей было приятно. В некоторых местах из трещин поднимался пар — древнее тепло, тепло земли, которая помнит времена, когда на этом месте не было ничего, кроме леса и очень плохих новостей.

— Тише, — улыбнулась она. — Я только послушаю.

Она слушала.

И вот что она услышала: город, который учится. Город, у которого появилась новая ученица — девушка с серо-синими глазами, которая ещё не знает, что мир говорит с ней шёпотом, и что она отвечает ему — непроизвольно, во сне, одной лишь игрой мышц лица, напряжением дыхания. Город, который по этому слабому, пока ещё неосознанному мостику передаёт ей свои знания, как передают пароль, который нельзя записать.

Женщина в тени улыбнулась шире, и от этой улыбки внезапно погас один из фонарей на противоположном берегу. Лампочка чисто и честно перегорела, как перегорают все лампочки, на которых слишком долго задерживается чей-то слишком пристальный взгляд.

— Ученица, — прошептала она. — У города теперь есть ученица. А у нас, — она сделала паузу и поправила на плече невидимую шаль, — у нас есть ты, девочка.

Где-то в районе Пушкинской набережной, в уютной квартирке на четвёртом этаже, девятнадцатилетняя Лиза Гроза спала и не знала, что этой ночью её имя произнесли вслух с другой стороны реки, в тени, где не растут даже тени.

Ей снился сон. В нём она шла по Москве, но Москва была не совсем такая, какой её знала Лиза: улицы были вымощены страницами из старых чертежей, вместо машин по ним ползли громадные счётные головы, а над крышами летали не голуби, а циркули с медными крыльями, оставляя за собой тонкие линии. Лиза шла и чувствовала, как земля под ногами пульсирует — ровно, надёжно, как сердце, которое не сбивается с ритма, даже когда храпит.

— Смотри, — шептал сон, и Лиза послушно смотрела. Она видела, как в фундамент древнего дома у самого Кремля заложен камень, который не был камнем: он был уплотнённым обещанием. Как на дне Москвы-реки вьётся змеёй что-то бронзовое, длинное, терпеливое — то ли корень, то ли кабель, то ли хвост неведомой штуки, которая однажды решила, что проще стать частью системы водоснабжения, чем бороться со стихией.

— Запомни, — сказал сон, и Лиза кивнула, хотя не поняла половины.

А в тени на Кремлёвской набережной женщина закончила своё дело — что бы оно ни значило. Она встала, отряхнула длинную юбку, хотя на ней не было ни пылинки, и посмотрела на шпиль, на часы, на город. Потом она сделала то, чего не делала очень давно: она шагнула со стены на воздух и пошла по нему, спокойно, как по проверенной лестнице, вниз, к воде.

Москва-река не шелохнулась.

Она подошла к самой воде и встала на поверхность, а вода под ней не дрогнула и не мокнула — как будто женщина и река договорились заранее, что это просто очень длинное знакомство. Она шла по чёрной глади, и там, где наступал её каблук, на миг вспыхивала тонкая светлая дорожка — не отражение луны, которая ещё не встала, а что-то собственное, внутреннее, что вода принимала как пароль. Внизу, под ней, по дну тянулась та самая бронзовая змея-кабель, и пока женщина шла по ней, она слегка приподняла голову, как кошка, которую узнали.

— Не сейчас, — не оборачиваясь, негромко проговорила она кому-то невидимому у себя под ногами. — Рано. Спи дальше.

Вода под ней ничем не возразила, но змея-кабель опустила голову обратно, словно согласилась. Женщина остановилась на середине реки, посмотрела на противоположный берег, туда, где на четвёртом этаже уютной квартирки спала девушка с серо-синими глазами. Женщина не могла её видеть сквозь стены и расстояние, но она её видела — иначе и не скажешь. Она видела её так же ясно, как видит шахматист доску, на которую ещё не ступал ни один из его ходов, но которая уже вся расписана на десять партий вперёд.

— Ты ещё не знаешь, — сказала женщина реке, а реке — всем, кого эта женщина считала нужным посвящать, — не знаешь, девочка, что ты не последняя. Что тебя учили не только потому, что ты готова, но и потому, что мне давно пора сделать перерыв. Что за тобой будут следить внимательнее, чем за чужим пультом от телевизора.

Она помолчала, водя пальцем по глади воды, оставляя на ней дрожащий, быстро гаснущий круг.

— Но это потом. Всё по порядку.

Она сделала ещё шаг, потом ещё, и на последнем шаге начала мягко, без всплеска, опускаться — как отпущенный в прорубь поплавок, как забытая на дне монета, как всё, что тонет не от тяжести, а от согласия. Вода сомкнулась над ней, не оставив ни круга, ни булька, ни благодарности.

— Всего лишь погостить, — бросила женщина через плечо, хотя рядом не было никого, кому стоило бы объяснять. — Ученица вырастет. Потом мы познакомимся. Всё по порядку.

Она ушла в реку, в тёмную воду, которая не отразила ни одну звезду, а потом и звезды погасли, потому что наступил рассвет, и по нему, как по очень старому сценарию, проехал первый трамвай.

Лиза проснулась в 7:43 от собственного крика.

Не то чтобы это был страшный сон. Сны не всегда бывают страшными, чтобы будить среди ночи — и даже не среди ночи, а в 7:43 утра, что вообще-то является самым неподходящим временем для крика, потому что к этому моменту ты уже должен спокойно завтракать и иронизировать над сводкой погоды. Просто во сне Лиза стояла на краю огромной пустоты, а в пустоте было написано её имя — крупными буквами, какие бывают на чертежах, и чей-то голос очень вежливо, очень спокойно, как будто речь шла о расписании электричек, произнёс: «Ты готова?».

И она ответила: «Да», не подумав.

Лиза села на кровати, прижала ладонь к груди и подождала, пока сердце угомонится и перестанет исполнять марш на барабанах.

— Готова, — повторила она вслух и сама себе не поверила. — К чему я, интересно, готова? К экзамену по сопромату? К очереди в столовой?

В комнате пахло утренним кофе — Лиза нюхом угадывала, что соседка снизу опять делает «раф на овсяном», и этот запах поднимался сквозь пол с настойчивостью, которую уважали даже курсовые по вентиляции. На подоконнике ворковал голубь, который, судя по комплекции, питался лучше половины населения района. За окном Москва стояла обыкновенная: серая, спешащая, сонная, в весенней слякоти, которая умудряется быть грязной и прекрасной одновременно — как всё в этом городе.

Лиза вздохнула, потянулась и пошла чистить зубы.

И вот тут началось то самое обещанное утро, которое в учебниках по драматургии проскочили бы одной репликой «обстановка характера героя», а в жизни тянется со всеми подробностями, ради которых эти самые учебники и пишут. В ванной кончился шампунь, что было бы обидной пошлостью, если бы от неё не зависело настроение на ближайший час, поэтому Лиза умылась остатками геля для душа, который, как известно, на шампунь не очень похож, но все мы в этом городе когда-нибудь умывались тем, что нашлось быстрее. Зеркало честно показало ей заспанное лицо со следами подушки на щеке — след выглядел так, будто ночью по щеке кто-то проехался каблуком, и Лиза машинально потёрла его ладонью, будто это могло помочь.

Зубы она чистила стоя у окна, потому что только так её утро складывалось в единую картину: левая рука делала своё дело с пастой, а правая расчёсывала спутанную после сна косу, и обе эти операции требовали зрительного контроля, иначе коса получалась кривой, а щёки — не домытыми до конца. За окном в это время город жил своей обычной неспешной жизнью: дворник дядя Саша, который почему-то носил вёдра с водой, хотя у него, по слухам, была норма, — сметал с тротуара вчерашнюю шелуху; бабушка с первого этажа выгуливала таксу, которая при виде каждой лужи делала вид, что она тут вообще ни при чём; по набережной, мигая огоньком, проехал кто-то на электровелосипеде, чересчур бодрый для семи утра.

Лиза смотрела на всё это и думала, что мир — огромный, отлаженный механизм, в котором каждый винтик по своему месту, и что ей, винтику, почему-то после этого сна вдруг показалось, будто все соседние винтики смотрят на неё с каким-то новым, неприятно внимательным сочувствием.

Может, поэтому она и заметила ворон.

Они сидели на подоконнике втроём, рядышком, словно пришли на приём и были записаны заранее. Вороны вообще-то на подоконниках не сидят — им больше по душе карнизы, деревья, памятники и те места, откуда можно свысока наблюдать за мусорными баками. А эти три расположились на самом краю, лицом к комнате, и смотрели на Лизу тем самым взглядом, каким, наверное, смотрели экзаменаторы в прошлом семестре, когда она путалась в вопросе про устойчивость ферм. Не насмешливо. Выжидательно. С таким видом, будто от ответа зависела оценка, которую они давно для себя выставили, но из вежливости ждали, что она сама до неё дозреет.

— Кыш, — неуверенно сказала Лиза, помахав зубной щёткой. От казённой этой попытки вороны не улетели. Одна из них наклонила голову, как будто переспросила, и хрипло, по-своему, что-то произнесла — похоже на «э-э-э», только длиннее и с подозрением.

Лиза махнула на них полотенцем, и вороны, посовещавшись, взлетели нехотя, по очереди, как будто их выпроваживали без положенных им комплиментов. Последняя, улетая, глянула на неё ещё раз — через плечо, то есть через крыло — и Лизе на секунду показалось, что у вороны изумрудные глаза. Но это, наверное, просто отсвет; в этом городе по утрам всё какое-то отсвечивающее.

Лиза вернулась к зеркалу и застыла с расчёской в руке.

На столике у зеркала, среди заколок, резинок и одной потерянной сережки, о которой она забыла недели две назад, лежала плоская деревянная шкатулка. Шкатулку эту Лиза держала от бабушки — от той самой бабушки, про которую домашние говорили «была с характером», но говорили тоном, каким говорят «была грозой», то есть вполголоса. Внутри лежали пуговицы, две старые монеты с дырками, засушенный цветок, который не вял уже лет десять, несмотря на все законы ботаники, и старые фотографии.

Лиза открыла шкатулку, как открывала раз в сто дней, когда нечем было занять руки, и перебрала пуговицы. Монеты звякнули. Цветок, как всегда, не выглядел ни капли суше, чем вчера, что молча подтверждало его подозрительную природу. А под фотографиями, на самом дне, лежала та самая, которую Лиза показывала только Сереге, да и ему неохотно, потому что сама не понимала, почему она её бережёт.

На фотографии — старой, с рваными зубчатыми краями, в потускневшей сепии — стояла женщина на колокольне в грозу. Над ней небо было не то чтобы чёрное, а как будто написанное с нажимом: тяжёлое, готовое рухнуть. Молния зависла в кадре ветвистой белой трещиной, и Лиза, сколько ни всматривалась, не могла понять, успела ли молния ударить или ещё только собирается. А женщина на колокольне стояла спокойно, как стоят перед собственным домом, когда ждут гостей, которых и просили прийти, и немного боялись. Лица её почти не было видно — ветер сорвал косынку, лицо вполоборота, — но поза была уверенная, чужая, не для такой хрупкой фигуры в длинной юбке.

Лиза не знала, кто эта женщина. Бабушка про фотографию говорила уклончиво — «родственница», — а когда Лиза пыталась уточнить, кто именно, отмахивалась словами «все мы ему родственники» и уводила разговор к обеду. Так что фотография лежала в шкатулке без имени, и Лиза к ней привыкла, как привыкают к загадкам, на которые нет времени.

Сегодня она почему-то задержалась на ней дольше обычного. Всмотрелась в грозовое небо, в спокойные плечи, в молнию, которая всё никак не могла решить, ударять ей или нет. И впервые за всё время ей показалось, что женщина на колокольне смотрит не на грозу, а куда-то вбок, на тот берег, туда, где через десятки лет будет стоять на набережной другая женщина и слушать, как спит девушка с серо-синими глазами.

— Пф, — сказала Лиза самой себе, закрывая шкатулку. — Я сегодня переспала, вот и мерещится.

Но рука её, закрывая крышку, на миг задержалась, и она не сразу её убрала.

Кофе был выпит. Джинсы, как выяснилось, сушились на батарее всю ночь и дошли до абсолютно приемлемой кондиции «почти сухие», что в транспортном колледже считалось лучше, чем «сухие, но мятые». Лиза собрала рюкзак, в который влезли тетради, конспект, сломанный циркуль, который она обещала себе починить уже второй месяц, и яблоко, которое она взяла скорее для моральной поддержки, чем для еды. В дверях она обернулась, посмотрела на подоконник, где вороны недавно сидели экзаменаторами, потом на шкатулку, потом на окно, за которым уже начиналось то самое утро, в которое, как она ещё не знала, ей предстояло узнать слишком много.

— Гроза, — сказала она вслух, пробуя своё имя на вкус. — Гроза. Ты вообще-то вчера видела, что ты опять забыла про микроволновку. Так что давай без паники, ладно?

С этим она и вышла, а за дверью, в коридоре, вдруг так резко пахнуло сырой землёй и старым железом, что Лиза на миг остановилась, оглянулась — пусто — и приписала это сквозняку. Москва-река была за три квартала, но по утрам, в эту пору, от неё тянуло, как от всего честного и древнего, что спит под слоем цивилизации и время от времени шевелится во сне.

Она ещё не знала, что её жизнь только что вступила в ту самую стадию, о которой говорят: «всё изменится, и поначалу даже в лучшую сторону». Не знала она и того, что сон, в котором она бродила по чертёжным улицам и кивала циркулям, не был сном.

Это был первый урок.

И надругом конце города, в кабинете, где на стене висела карта, испещрённая линиями, которых не найти ни в одном атласе, Эльвира Армагедонновна отложила в сторону прибор, похожий на гибрид барометра и слухового аппарата, и удовлетворённо кивнула.

— Слышишь? — спросила она кота, который сидел на краю стола и чистил лапу с видом человека, решившего все мировые проблемы ещё в Средневековье. — Проснулась. И, заметь, сразу ответила.

— Отвечает, не подумав, — кот не поднял головы, продолжая полировку, но его изумрудные глаза опасно сверкнули в прорехе между ушами. — Это плохая привычка для ведьмы. Хорошая ведьма сначала думает, потом отвечает, а потом уже делает вид, что ничего не говорила. У нас в этот момент появляется время на носки, а у неё — время на проблемы.

— У неё есть время, Мотя, — мягко заметила Эльвира. — Она молодая.

— Время, — фыркнул кот, наконец завершив одну лапу и перейдя к другой, — есть у всех, кроме тех, кого оно не дождалось. И если я правильно понимаю сигналы этого вашего барометра, а я понимаю их правильно, потому что я всё понимаю правильно… — он сделал значительную паузу, — то она у нас, боюсь, повзрослеет быстрее, чем в её институте прочитают курс высшей математики.

Эльвира подошла к окну и посмотрела на город, который жил своей обычной жизнью, не подозревая, что на него только что смотрели из тени, из реки, из сна, из-под земли.

— Погоди, — сказала она, не то коту, не то городу, не то самой себе. — У нас есть ещё немного времени. А потом… — она улыбнулась уголком губ, — потом мы познакомимся.

Кот закончил полировку, лихо пригладил усы и уже собрался снова замолчать, как вдруг замер, принюхавшись к чему-то, чего Эльвира не чувствовала.

— А ещё, — сказал он небрежно, будто упоминая погоду, — я чувствую, что ваша ученица сегодня утром разглядывала какую-то старую фотографию. Колокольня. Гроза. Женщина.

Руки Эльвиры, собиравшей прибор в чехол, замерли на секунду.

— Ту самую, — сказала она, и это был не вопрос. — Ходит же она за ней следом, фотография эта. Не могу понять, к чему она её бережёт.

— Может, чувствует, — сказал кот и, чуть помолчав, добавил со знанием дела: — У родни так бывает. Свои люди, свои фотографии, своя грозовая генетика. Не зря же её, по вашим же бумагам, Гроза зовут.

Эльвира ничего не ответила, но окно, у которого она стояла, на миг запотело по кругу, как будто с той стороны к стеклу прижалось что-то дышащее.

Где-то на Кремлёвской набережной, у самой воды, на мокрой траве лежал маленький листок, снесённый ветром, которого никто не видел. На листке было написано одно-единственное слово, выведенное как будто детским почерком, но почему-то очень старым:

«СКОРО».

Ветер поднял листок, покрутил его в воздухе, словно соскучился, и опустил прямо в реку. Москва-река приняла послание молча: она давно научилась не удивляться, что в ней тонут не только письма, но и предчувствия.

А тем временем в маленькой квартирке на Пушкинской набережной Лиза Гроза выпила кофе, надела джинсы, в которых удобнее всего было не высовываться из-за парты, и собралась на учёбу. Она посмотрела в зеркало на своё полноватое лицо, на серо-синие глаза, на взлохмаченную после сна косу, и сказала себе, как говорила каждое утро:

— Гроза. Гроза. Ты справишься.

Пока она это говорила, где-то глубоко под Кремлём, в помещении, которое не значилось ни на одном плане, очень старый механизм провернулся на пол-оборота — так проверяются узлы, так снимается предохранитель, так просыпается тот, кто спал не потому, что устал, а потому, что ждал, когда о нём вспомнят.

Механизм звякнул тихо, будто извиняясь.

И в этом тихом звяканье городу показалось, что у него наконец-то появилась учительница — только он ещё не знал, какая именно.

Но он скоро узнает.

Всё по порядку.

Глава 1. В которой фонари берутотпуск, а логика уходит в бега

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОГДА ПОДРУЖКА — ВЕДЬМА

Если споришь с ведьмой о мороженом — ты уже проиграл. Вопрос лишь в сумме ущерба.

Вечер выдался из тех, которые Москва устраивает без предупреждения: небо цвета остывшего чая, воздух густой, как компот, сваренный для кого-то другого, и майская сырость, от которой асфальт блестел так, будто его натёрли к приходу важных гостей. Такие вечера в городе наступают не по календарю, а по настроению, а у города настроение бывает — просто он не выставляет его в окно.

Лиза Гроза шла по аллее парка и несла в руке вафельный стаканчик с пломбиром. У пломбира была судьба, а у судьбы — дедлайн: растаять раньше, чем до него доберётся Серёга.

Серёга шёл рядом и был, как всегда, безупречно логичен. Логика у него была не чертой характера, а спортивной дисциплиной, и он тренировал её ежедневно, включая выходные. Всё на свете должно было работать как часы: нажал кнопку — получил результат. Мир, по глубокому Серёгиному убеждению, страдал исключительно от тех, кто не удосужился прочитать инструкцию.

— Ты почему в кедах? — спросил он вместо «привет».

— Серёж. Май.

— В мае бывает холодно. В четырнадцатом году…

— В четырнадцатом году мы оба учились в шестом классе и оба не помним, что там было в мае. Ты это слово услышал от бабушки и с тех пор носишь его как трофей.

— У меня память, — обиделся Серёга.

— У тебя не память, а архив. Причём без описи.

Парк в этот час жил вполголоса. Голуби ушли на покой, уступив дорогу тем, кто не боится темноты и не умеет читать таблички; качели поскрипывали сами с собой; за деревьями кто-то очень уверенно объяснял по телефону, что «так делают все», и из разговора следовало, что «все» — это в лучшем случае он и ещё один человек. Фонари горели ровно и добросовестно, как вахтёры, которых предупредили о внезапной проверке.

Парки вообще устроены хитрее, чем кажется. Днём это место, где люди гуляют, а вечером — место, где гуляет само место. Аллеи становятся длиннее, чем на плане; скамейки, днём занятые бабушками и голубями, к ночи приобретают вид предметов, у которых есть собственные дела, а старый деревянный павильон с надписью «Прокат» окончательно превращается в будку, где живёт чей-то очень давний сон. Москва в такие часы не спит и не бодрствует. Она прислушивается. И если в городе что-то происходит — неважно что, — ей непременно надо это отметить.

Серёга, впрочем, ни в какие тонкости не верил. Он верил в расписание автобусов, в гарантийный талон, в то, что если долго и внятно объяснить человеку его же пользу, человек согласится. Из всей московской мистики он признавал исключительно пробки: они случались регулярно, подчинялись почти закономерностям и, главное, никак не зависели от него лично. Идеальное явление. Про такое можно было и поговорить.

Они прошли вдоль пруда. В чёрной воде дрожал жёлтый фонарь, и от этого дрожания пруд казался больше, чем был, — так любая лужа выглядит океаном, если смотреть в неё снизу, внимательно и не спеша.

— Ты не доела, — сказал Серёга, кивнув на стаканчик.

— Я начала.

— Ты начала, — согласился он. — А теперь, я так понимаю, ты собираешься закончить. На ночь. Холодное. Перед парами.

— Перед парами, — Лиза задумчиво лизнула пломбир. — Ты сейчас произнёс это так, будто пары — не расписание, а диагноз.

— Это расписание, которое влияет на диагноз, — сказал Серёга. — Лиз, я же не просто так. Я тебе по-человечески говорю: холодное на ночь — это удар по горлу.

— Удар, — повторила Лиза. — По горлу. Сереженька, ты когда последний раз заходил в аптеку?

— В марте. За пластырем.

— Вот именно. Ты заходишь в аптеку раз в полгода и после этого чувствуешь себя медицинским светилом.

— Меня бабушка учила, — с достоинством ответил Серёга. — У неё всё по правилам. Она даже чай заваривает по будильнику.

— Вот как?

— Три минуты. Ровно. Она говорит, что чай, который заваривается «на глаз», пьют потом «на удачу».

— Она права, — кивнула Лиза. — Только удача, Сереженька, как раз и начинается там, где заканчивается будильник. Иначе все люди с таймерами давно были бы счастливы, а мы бы читали про них в газетах.

— Это демагогия.

— Это среда обитания. Ты вот на сопромате про устойчивость ферм слушал?

— Слушал.

— И что там главное?

— Что конструкция должна быть предсказуемой, — сказал Серёга без запинки, потому что конспект он переписывал дважды и помнил его лучше Лизы.

— Ага. А ещё там главное, что предсказуемая конструкция ломается ровно в том месте, которое все считали самым крепким, — сказала Лиза. — Потому что нагрузка приходит не откуда ждёшь. Вот ровно так, Сереженька, устроено всё на свете, включая мороженое и твою бабушку.

Серёга остановился. У него была привычка останавливаться в самый неподходящий момент спора, чтобы оппонент успел оценить всю глубину его правоты. За спиной у него, казалось, мысленно завизжали тормоза.