Книга В тихом омуте русалки водятся - читать онлайн бесплатно, автор Луиза Шкляева
В тихом омуте русалки водятся
В тихом омуте русалки водятся
Оценить:

Рейтинг: 3

В тихом омуте русалки водятся

Луиза Шкляева

В тихом омуте русалки водятся


В тихом омуте русалки водятся


ПРОЛОГ. КЛЯТВА НА МОСТИКЕ


Деревня Глубокий Лог покоилась в низине меж двух холмов, поросших смешанным лесом, где берёзы мешались с осинами, а ели — с корявыми дубами. С севера на юг, огибая холмы, текла река Старица — извилистая, своенравная, с глинистыми берегами, на которых росли плакучие ивы. Их длинные, точно девичьи косы, ветви свисали до самой воды и колыхались на течении, будто живые. Вода в Старице была тёмной, почти чёрной на глубине, и даже в самый ясный полдень не всякий отважился бы сказать, что видит дно. Местные не купались в этой реке — боялись. Говорили, что Старица помнит старые обиды, что она может утянуть в омут того, кто пришёл к ней с недобрым сердцем или пустыми обещаниями.


Через реку был перекинут деревянный мостик — узкий, из старых потемневших досок, которые прогибались под каждым шагом. Сразу за мостиком, на южном берегу, стояла мельница — низкое здание из почерневших от сырости брёвен, нависавшее над водой, как большой зверь на водопое. Колесо — в два человеческих роста, с тяжёлыми деревянными лопастями — вращалось почти безостановочно, и его мерный скрип стал для деревни тем же, чем для города — бой часов: привычным, не замечаемым, но необходимым. Водяная пыль вечно висела в воздухе вокруг колеса, и в солнечные дни над водой загоралась маленькая радуга — хрупкий мост между землёй и небом.


Дом мельника примыкал к мельнице с южной стороны — низкий, кряжистый, как и сама мельница. А сразу за домом, всего в нескольких шагах от крыльца, начиналось озеро — чёрное, гладкое, молчаливое. В его густой, тёмной воде отражались одни лишь облака; рыбы водилось до обидного мало, и даже та, что попадалась, была мелкой, костлявой, с белесыми глазами. Старики поговаривали, будто вода в озере слишком холодна для жизни, а дно уходит в такую бездну, что и верёвки не хватит измерить, — и там, в вечной темноте, таится нечто древнее, безымянное, не терпящее людского любопытства. Озеро никогда не замерзало — даже в самые лютые январи, когда Старица покрывалась толстым серым льдом, чёрная вода дышала холодным паром и оставалась жидкой.


На холме, над всей этой сырой низиной, стояла бревенчатая церковь. Стены её, сложенные из толстых сосновых брёвен, потемнели от времени и дождей, но купол всё ещё отливал голубизной на закате. Рядом с церковью — дом священника, отца Игнатия, такой же бревенчатый, с резными наличниками на окнах и крыльцом в три ступени. В палисаднике перед домом цвели мальвы — высокие, розовые и белые, они покачивались на ветру всякий раз, когда с озера задувал вечерний бриз.


В ночь перед свадьбой Орвина колесо не останавливалось.


Стоял конец августа — та пора, когда дни ещё полны тепла, а ночи уже дышат приближающейся осенью. Днём воздух был густым и сладким от запаха скошенной травы, от нагретой солнцем земли, от последних луговых цветов. Но к вечеру из оврагов начинал подниматься туман — густой, белёсый, холодный. Он стелился по земле, заливал низины и доходил взрослому человеку до пояса. В ту ночь туман выдался особенно плотным, почти осязаемым — казалось, его можно резать ножом. Луна висела прямо над головой — круглая, жёлтая, окружённая радужным кольцом, и свет её, проходя сквозь влажную пелену, становился зыбким, колдовским.


В старом сарае на краю деревни гулял мальчишник. Низкое строение с земляным полом и щелястыми стенами, сквозь которые сочился лунный свет, было полно народу. Под потолочной балкой качалась керосиновая лампа, и тени от неё плясали на брёвнах, как живые. Пахло сеном, пылью, потом и самим самогоном — мутным, ядрёным, настоянным на хлебных корках. Орвин пил больше всех — не потому, что хотел напиться, а потому, что боялся завтрашнего дня.


Было ему двадцать три года. Высокий, крепкий, с широкими плечами и руками, привыкшими ворочать тяжёлые мешки с зерном, он казался старше своего возраста. Лицо — крупное, с тяжёлым подбородком и прямым носом. Русые волосы вечно падали на лоб, а глаза — светло-карие, в солнечный день отливавшие янтарём — смотрели на мир с любопытством и спокойной уверенностью. Но в ту ночь уверенности в кареглазом парне не осталось ни капли.


Завтра он должен был жениться. Анна, тихая и кроткая, с глазами цвета осеннего мёда, ждала его в доме отца Игнатия. Она любила своего жениха — любила искренне, безоглядно, как любят только раз в жизни. И Орвин любил её — так, как любят тепло родного дома, как любят землю, которая тебя кормит. Но где-то в самой глубине души мельника жило нечто иное — тёмное, голодное, безымянное. Оно поднималось всякий раз, когда он глядел на воду под колесом, на то, как она бурлит, пенится, бросается на лопасти с исступлённой, почти животной страстью. Это чувство пугало его — и одновременно тянуло к себе, как тянет к себе край пропасти.


Добрый молодец выбрался из сарая, пошатываясь, в одной рубахе и широких льняных штанах. В пьяном угаре он где-то потерял ремень и теперь придерживал штаны рукой, чтобы не свалились. Ночной воздух обжёг разгорячённое лицо, но не отрезвил — лишь сделал мир зыбким, колеблющимся, словно отражение в потревоженной воде. Ноги сами понесли его вниз по склону, к мельнице, и туман обтекал высокую фигуру, как молоко. Колесо скрипело — мерно, ритмично, — и этот звук, знакомый с детства, сегодня казался зовом.


Мостик встретил Орвина привычным скрипом. Доски качнулись под его тяжестью — и вдруг замерли.


Кареглазый юноша поднял голову. На перилах, прямо напротив, сидела дева невиданной красоты. Белая, как первый снег, как сердцевина лилии, как лунный свет на воде. Волосы — длинные, ниже талии, цвета водяной пены — струились по плечам и спине, мокрые, блестящие, но с них не капало. Кожа светилась изнутри, будто под ней горел холодный голубой огонь. Глаза — огромные, без зрачков, цвета глубочайшей воды — смотрели на мельника с тем особым спокойствием, какое бывает лишь у существ, живущих вечно. Губы — бледно-розовые, чётко очерченные — не улыбались, но и не были суровы. Незнакомка была обнажена, и её тело, плавное и обтекаемое, казалось не выточенным из плоти, а сотканным из самой воды. Плечи покатые, грудь округлая, талия узкая, бёдра широкие и гладкие — всё в ней дышало той нечеловеческой, пугающей гармонией, которая завораживает и лишает воли. Русалка сидела на перилах неподвижно, как статуя, и от неё исходил холод — не ледяной, не обжигающий, а свежий, как вода из родника в самый жаркий день.


Водяная красавица медленно поднялась. Босые ступни коснулись досок — и дерево не скрипнуло. Она приблизилась к Орвину вплотную, и мельник всем телом ощутил этот холод — кожей, костями, самой душой. Пальцы его, сжимавшие край штанов, дрожали. Но вовсе не от холода.


— Ты звал меня? — спросила Русалка. Голос её, мягкий и глубокий, напоминал журчание ручья по камням. Он звучал не снаружи — внутри: в голове, в груди, в самом сердце Орвина. Он обволакивал, проникал, заполнял собою всё.


— Не звал, — выдохнул парень. Язык едва слушался.


— Звал, — нимфа покачала головой, и волосы её колыхнулись, точно водоросли на течении. — Мысленно. Я смотрела на тебя со дна озера. Каждый божий день. Ты приходил к воде и вглядывался в глубину — пытался разглядеть меня. Всякий раз думал, что тебе чудится, гнал от себя эти мысли, старался не верить в деревенские небылицы, что твердят здешние сплетники. Но я была там. Я есть. Я всегда была рядом.


Мельник открыл рот — и не смог произнести ни звука. Всё, что говорила дева, было правдой. Он действительно вглядывался в воду, искал в ней что-то, сам не зная что. По ночам, когда луна отражалась в озере, ему чудилось, будто под поверхностью движется свет — живой, зовущий.


— Твой голос... — наконец выдавил он. — Я слышал его прежде.


— Показался тебе знакомым, верно? — в тоне нимфы мелькнуло что-то похожее на нежность.


Молодец кивнул. Голова шла кругом.


— Неудивительно, — продолжала водяная дева. — Ведь я пела тебе долгими бессонными ночами. Когда ты ворочался в постели, не в силах уснуть, когда грызли тебя переживания и печаль, когда тоска сжимала горло — я пела тебе. Мой голос долетал до тебя сквозь воду и туман, заглушал тревоги, убаюкивал, отправлял в глубокий сон. Рассудок твой этого не помнит, но тело помнит. Потому ты вздрагиваешь сейчас. Потому сердце твоё колотится так, будто узнало родное.


Мирель протянула руку и коснулась щеки Орвина. Пальцы русалки были гладкими и влажными — от этого прикосновения по телу мужчины прошла дрожь, от макушки до пят. Кровь быстрее побежала по жилам, прилила к лицу, к низу живота.


— Я не враг тебе, — проговорила дева тихо. — Я здесь не затем, чтобы навредить.


— Тогда зачем?


— Я подарю тебе кое-что.


— Что?


Она подалась ещё ближе — так, что лица их едва не соприкоснулись. Мельник чувствовал её дыхание: прохладное, с ароматом мяты, что в изобилии росла по берегам озера.


— Наслаждение, — ответила нимфа. — Твои собственные фантазии, которые ты прячешь даже от самого себя. Те, о которых думаешь, когда лежишь без сна. Любовь, о которой не смеешь просить земную женщину.


— Откуда тебе знать? — голос Орвина сорвался.


— Я смотрела на тебя со дна. Долгие годы. Я видела твои сны, твои желания, твои страхи. Ты боишься, что брак с Анной станет пресным, что жизнь превратится в череду одинаковых, серых дней, что страсть угаснет, не успев разгореться. Я здесь, чтобы показать тебе: она не угаснет. Она просто примет иную форму. Водную форму. Вечную.


Мирель прижала ладонь к груди парня — туда, где гулко колотилось сердце. Ткань рубахи немедленно намокла.


— Я могу дать тебе то, чего не даст ни одна смертная женщина, — сказала Русалка. — Вкус жизни. Вода — это жизнь. Вода — это вечность.


Добрый молодец стоял, не в силах пошевелиться. Внутри у него всё звенело от напряжения.


— Я люблю Анну, — вымолвил он, но голос предательски дрогнул.


— Конечно, любишь. И я не собираюсь отнимать тебя у неё. Я прошу лишь одну ночь. Одну-единственную. Этого довольно, чтобы ты запомнил меня навсегда.


Дева подалась вперёд и поцеловала мельника. Вкус её губ оказался ошеломляющим: родниковая вода, мята и какая-то необычайная сладость — словно замёрзший мёд, тающий на языке. Губы нимфы были прохладными, но когда кареглазый юноша ответил на поцелуй — почти против собственной воли, почти неосознанно, — они стали теплеть. Мирель приоткрыла рот и влила парню один-единственный глоток воды. Орвин проглотил — и по телу разлилось мягкое, обволакивающее тепло, которое странным образом сочеталось с острым, пьянящим возбуждением.


— Не бойся, — прошептала Русалка. — Доверься мне.


Она стянула с него рубаху; мокрая ткань шлёпнулась на доски. Штаны упали следом — мельник отпустил их, позабыв обо всём на свете. Прохладные ладони водяной девы легли на плечи мужчины, медленно прошлись по торсу, спустились к животу. Каждое прикосновение отзывалось в теле парня волной мурашек и жара. Нимфа наклонилась и прижалась губами к его шее — туда, где под кожей часто-часто бился пульс. С губ Орвина сорвался глухой стон.


— Тише, — выдохнула Мирель. — Сейчас только ты и я. Только вода и воздух. Больше никого нет.


Она опустилась на доски, увлекая его за собой, и легла на спину, раскинув волосы по дереву, — и они замерцали в лунном свете, точно серебряные нити. Тело доброго молодца нависло над ней. Ладони парня прошлись по плечам красавицы — гладким и прохладным, как речная галька. Пальцы скользнули ниже, к груди — округлой, упругой, — и от прикосновений мельника на коже русалки проступило волшебное голубоватое свечение. Всюду, где рука Орвина касалась нимфы, рождался свет.


Мирель обхватила талию мужчины ногами; её щиколотки были изящными и прохладными. Юноша провёл пальцами по бёдрам девы — плавным, гладким, влажным. Водяная красавица вздохнула, и вздох этот походил на тихий плеск волны о берег.


Добрый молодец целовал прекрасную русалку — медленно, неспешно, смакуя каждое мгновение. Запястья, сгибы локтей, нежную ложбинку у ключиц. Кожа нимфы на вкус была сладостной, как сахар, — во всяком случае, именно так казалось одурманенному страстью Орвину. Пальцы девы скользили по его мускулистой спине, оставляя прохладные, чуть влажные дорожки.


— Ты этого хочешь, поверь, — прошептала Мирель.


И юноша вошёл в её лоно — медленно, одним долгим, плавным движением.


Мир переменился.


Сперва — прохлада, от которой перехватило дыхание. Но уже через несколько ударов сердца холод отступил, сменившись живым, пульсирующим, влажным теплом. Тело русалки приняло Орвина, обволокло со всех сторон, и мужчине почудилось, будто он не с женщиной — с самой водой, тёплой, дышащей, живой.


Нимфа двигалась под ним плавно, как течение. Бёдра девы поднимались и опускались в медленном, завораживающем ритме, и кареглазый юноша подстроился под этот ритм всем своим существом. Очень скоро их движения слились воедино; мельник перестал управлять собой. Добрый молодец был заворожён, околдован, потерян.


Лунный свет падал на переплетённые тела. Бронзовая, разгорячённая кожа Орвина и белая, светящаяся кожа Мирель — вместе они выглядели как мрамор и тлеющий янтарь. Всюду, где их тела соприкасались, струился мягкий, ласковый свет.


— Как тебя зовут? — выдохнул мельник, не прекращая двигаться.


— Мирель.


— Мирель... — повторил парень, и имя легло на язык холодком. — Мирель, я люблю тебя.


Русалка замерла. Глаза её вспыхнули ярче.


— Скажи это снова.


— Я люблю тебя. Ты прекрасна.


— Люблю...


Дева притянула Орвина к себе и поцеловала — жадно, глубоко, и в этом поцелуе была печать. Мужчина всем своим существом ощутил, как что-то внутри него меняется — необратимо, навечно. Невидимая нить протянулась от его сердца к её сердцу и затянулась тугим узлом.


Одним текучим, почти неуловимым движением Мирель оказалась сверху. Ладони русалки упёрлись в его грудь; волосы упали вперёд, завесой окутав их лица. Лунный свет обрисовывал плечи, талию, бёдра красавицы серебряным контуром на фоне чёрного неба.


Водяная нимфа овладела мужчиной.


Тело её опустилось на Орвина, принимая его в себя до самого конца. Теперь Русалка двигалась уже не плавно — жадно, неистово. Бёдра девы скользили по нему, то замедляясь до мучительной, дразнящей нежности, то ускоряясь до яростного, почти звериного ритма. Красавица стонала, впиваясь тонкими пальцами в кожу мельника; доски под ними скрипели, вода внизу пошла кругами, будто вторя их движениям.


Русалка была прекрасна в этой похоти — белоликая, изящная, влажная, — и Орвин смотрел на неё снизу вверх, не в силах оторвать взгляда. Запястья девы были тонкими, изящными; пальцы впивались в плечи парня; талия изгибалась, точно речной тростник на ветру. Она была водой — и жарким огнём одновременно.


— Ты мой, — прошептала Мирель.


— Твой. Навеки.


— Клянись мне.


— Клянусь. Я твой.


Дева ускорилась — и волна, нараставшая в мельнике, сделалась неудержимой, ослепительной. Тело русалки содрогнулось одновременно с телом мужчины; красавица запрокинула голову, и с губ её сорвался долгий, низкий стон — как гул далёкого водопада. Голубое свечение вспыхнуло с такой силой, что на краткий миг затмило луну.


Затем всё стихло. Мирель соскользнула с Орвина и легла рядом, положив голову ему на грудь. Дыхание её постепенно выравнивалось. Рука мужчины обвила талию русалки. Они лежали на мокрых досках, глядя в небо, где уже начинали гаснуть первые звёзды.


Нимфа знала, что сделал мельник. Парень дал ей клятву — вечную, нерушимую, — и дева знала, чем это обернётся. Первенец, рождённый от Орвина, будет принадлежать воде. Но она промолчала. Мужчина был счастлив. Мирель было хорошо. Остальное могло и подождать.


— Что теперь? — спросил кареглазый юноша, глядя в светлеющее небо.


— Теперь ты вернёшься домой, — ответила Мирель. — Завтра ты женишься. Будешь жить своей земной жизнью. Но когда у воды ты позовёшь меня — я приду.


— Честно?


— Ну разумеется.


Нимфа поцеловала парня в лоб. Губы её были уже совсем холодными.


— Спи.


И Орвин провалился в глубокий, беспамятный сон.


Утро застало мельника на досках мостика. Солнце только вставало над холмами, окрашивая небо в бледно-розовый цвет. Рубаха и штаны промокли насквозь. Юноша поднёс ладонь к лицу — кожа пахла мятой. Где-то в самой глубине души добрый молодец знал: минувшей ночью случилось нечто важное, что перевернуло всю его жизнь. Навсегда.


*****


А в доме отца Игнатия, в тот самый час, когда Орвин давал клятву на мостике, произошло событие, которому Анна поначалу не придала значения. Девушка уже легла в постель — завтра ей предстояло стать женой, и она хотела выглядеть отдохнувшей. Она лежала, глядя в потолок, и думала о завтрашнем дне, о белом платье, о венце из лилий, о том, как возьмёт Орвина за руку и скажет заветные слова, — как вдруг грохот разорвал тишину.


Икона Богородицы — та самая, что много лет назад нарисовала её покойная мать, — сорвалась со стены. Дубовый штырь, державший её, выскочил из бревна, и рамка рухнула на пол. Стекло разбилось вдребезги, и осколки брызнули во все стороны. Анна вскочила, зажгла свечу, бросилась к иконе — и замерла. Осколки поблёскивали на полу в дрожащем свете. Рамка треснула в углу, но сам рисунок уцелел. Богородица, изображённая по византийскому канону, смотрела на Младенца Христа взглядом, полным предвидения Его будущих мук. «Се, Раба Господня», — значилось внизу неровными материнскими буквами.


Девушка прижала икону к груди и перекрестилась.


— Сквозняк, — прошептала она, хотя сердце колотилось где-то у самого горла. — Просто сквозняк.


Она собрала осколки, положила икону на сундук и вновь улеглась. Но сон больше не шёл. Где-то глубоко внутри, под слоем усталости и радостного волнения, уже ворочалась смутная, беспричинная тревога. Анна ещё не знала, что в этот самый миг её жених стоит на мостике и даёт клятву другой.


*****


Свадебный день выдался на редкость погожим. Солнце заливало холм, на котором стояла церковь, и трава под ногами многочисленных гостей казалась золотой. Церковь изнутри украсили полевыми цветами — ромашками, васильками, колокольчиками, — и воздух дрожал от запаха сена, воска и ладана. Отец Игнатий в белом облачении ждал у алтаря.


Анна вошла под радостный гул голосов. Белое льняное платье струилось до самого пола; по подолу шла искусная вышивка — крошечные лилии, вышитые белым по белому. Длинные рукава были собраны у запястий на перламутровые пуговицы; фата из старинного кружева мягко мерцала при каждом шаге. В волосы невесты вплели живые цветы — те самые белые лилии, что росли в палисаднике у церкви. Анна была прекрасна той чистой, нетронутой красотой, которая бывает лишь у очень юных и очень счастливых девушек. Высокий лоб, тонкие брови, длинные ресницы, румянец на щеках — всё в ней дышало счастьем. Она смотрела на Орвина, и в её глазах стояли слёзы.


Жених ждал у алтаря в новом красном кафтане. Он бережно взял невесту за руку.


— Я люблю тебя, — прошептала Анна.


— И я тебя люблю, моя милая, — ответил мельник.


Отец Игнатий спросил о согласии; молодые ответили. Священник возложил венцы — Анне из белых лилий и пшеничных колосьев, Орвину из дубовых листьев — и произнёс молитву. Хор грянул торжественную песнь. Гости зааплодировали. Молодых осыпали зерном и белыми лепестками, и Орвин улыбался, стараясь не думать о том, что где-то на самом дне памяти колышется, как вода в озере, воспоминание о прохладных губах, мятном вкусе и голубом свете.


Анна сжала его ладонь.


— Мы будем счастливы, — сказала она.


— Да, — ответил юноша. — Будем.


*****


Пир накрыли на лугу у мельницы, между рекой и озером. Августовская ночь стояла тёплая и безветренная, и столы, сколоченные из длинных досок, ломились от яств. Чего здесь только не было: румяные караваи с хрустящей коркой, пироги с рыбой и с капустой, холодец, варёные яйца, солёные огурцы из дубовой бочки, копчёная рыба, жареные гуси и куры, истекающие жиром, и, разумеется, самогон — мутный, ядрёный, настоянный на хлебных корках. Глиняные кружки то и дело сталкивались с весёлым звоном; крики «Горько!» разносились по всей низине, отражаясь от холмов.


Анна, раскрасневшаяся и счастливая, сидела во главе стола; Орвин, прямой и торжественный, но уже слегка захмелевший, обнимал её за плечи. Напротив молодых сидел отец Игнатий, позволивший себе чарку-другую и взиравший на дочь с тихой, умиротворённой радостью. Грета держалась особняком — пила травяной взвар и молчала, но в её тёмных, цепких глазах временами мелькало что-то, похожее на тень. То ли тревога, то ли знание. Впрочем, в тот день никто не обращал на это внимания.


Когда солнце окончательно скрылось за холмами, а небо налилось густой фиолетовой синевой, зажгли костёр. Пламя взвилось к самым звёздам, и ребятишки с визгом бросились врассыпную, чтобы через минуту, осмелев, начать прыгать через огонь. Следом потянулись и взрослые. По старинному поверью, если молодая пара прыгнет через свадебный костёр, взявшись за руки, и не разомкнёт их, то брак будет долгим и нерушимым.


Орвин и Анна прыгали вместе. Мельник держал жену крепко, и она не вырывалась — напротив, стиснула его ладонь так, что побелели костяшки. Они взлетели над пламенем, и на миг их тени слились в одну на фоне жёлтого огня. Толпа ахнула, а когда молодые, целые и невредимые, приземлились на траву, грянул такой восторженный рёв, что его, верно, слышали в соседней деревне.


Вокруг костра уже водили хоровод. Девушки взялись за руки, парни — следом за ними, и живой, движущийся круг поплыл по лугу. Юбки взметались, платки развевались, сапоги топали в такт старым песням — тем, что пели ещё бабки нынешних невест. Про белую лебёдушку, про ясного сокола, про горькую долю и про счастливую любовь. Анна пела вместе со всеми, и её высокий, чистый голос вплетался в общий хор. Орвин стоял чуть поодаль и не мог отвести от неё глаз.


На смену хороводам пришли девичьи гадания. Анна, как замужняя женщина, уже не имела права в них участвовать — она осталась за столом, прижимаясь к плечу мужа, и с улыбкой наблюдала за подругами. Её собственный венчальный венок лежал перед ней на скатерти, и Анна не знала, куда его деть.


Сначала венки полетели в костёр. Девки выстроились полукругом у огня, и пламя принимало их дары по-разному: одни вспыхивали мгновенно, суля скорое замужество, другие тлели долго и неохотно, третьи и вовсе падали на угли, не занявшись, — и тогда их хозяйки отходили прочь со слезами на глазах.


Следом настал черёд кидать венки в толпу. Красавицы, смеясь и краснея, поворачивались спиной к парням и бросали свои творения через голову, а те гурьбой кидались ловить — считалось, что поймавший венок станет суженым. Один плечистый парень изловил сразу два и стоял, растерянно вертя их в руках, под дружный хохот толпы. «Двух жён заведёшь!» — выкрикнул кто-то, и хохот сделался ещё громче.


Когда костёр прогорел, а небо на востоке начало светлеть, некоторые из подруг отправились к реке. Каждая несла маленький веночек с зажжённой лучинкой, и вскоре по тёмной воде Старицы поплыли, точно звёзды, десятки огоньков. Если венок плыл ровно и далеко — быть хозяйке счастливой; если кружился на месте — жди беды; если гасла лучинка — к болезни; если венок тонул — это был самый страшный знак, суливший смерть до следующей осени. Анна глядела на уплывающие огоньки и улыбалась, ещё не зная, что вода, уносящая эти венки, — та самая, в которой живёт Мирель, и что однажды эта вода заберёт у неё мужа.


Тут к ней приблизилась Грета. Повитуха двигалась бесшумно, словно тень, и Анна вздрогнула, заметив её рядом.


— Не знаешь, куда венок деть? — спросила старуха, кивая на венчальный венец.


— Не знаю, — призналась Анна. — В огонь — нельзя, я уже замужняя. В воду — тоже.


— И правильно. Замужней бабе венок — не для гаданий. Он для другого.


Грета взяла венец в руки — бережно, точно живую птицу, — и её скрюченные пальцы пробежались по цветкам, по колосьям, по стеблям.


— Венчальный венок — это оберег, — негромко проговорила она. — Самый сильный из всех, что могут быть у женщины. Он вбирает в себя благословение, данное в церкви. Его нельзя жечь, нельзя топить. Его надобно повесить над дверью — туда, где вы станете жить с мужем. Он защитит порог от нечисти, от хвори, от дурного глаза. Всякое зло, что попытается войти, запутается в его стеблях и не пройдёт.