Она сделала шаг. Потом другой. Мостик заскрипел под её ногами — знакомо, предсказуемо, и этот звук немного привёл её в чувство. Слева от неё вращалось колесо — чёрное, блестящее от водяной пыли. Брызги летели во все стороны, и в лунном свете они казались серебряной крупой. Справа чернела река. А впереди, за мостиком, угадывалось озеро — чёрное, гладкое, без единой морщины.
Анна дошла до середины мостика и остановилась. Здесь, у самых перил, вода была особенно тёмной и глубокой. Она вцепилась в мокрое дерево обеими руками и замерла.
— Владычица вод, — прошептала она. Голос сорвался. Она сглотнула и повторила громче: — Владычица вод! Я пришла.
Тишина. Только колесо скрипело.
— Я пришла просить тебя! — выкрикнула Анна, и голос её, сорвавшись, улетел в туман. — Если ты есть... если ты правда есть... покажись! Поговори со мной! Я не уйду, пока ты не выйдешь! Слышишь? Я буду стоять здесь до рассвета! Я буду стоять, пока...
Она не договорила.
Вода дрогнула. Не от ветра — ветра не было. Луна на поверхности озера пошла рябью, и рябь эта расходилась кругами, словно кто-то бросил камень. А потом из глубины начал подниматься свет.
Анна замерла с открытым ртом. Она видела всякое в своей жизни. Видела, как горит сухой торф на болоте, как светятся гнилушки в лесу, как вспыхивает зарница над холмами. Но этот свет был иным. Он был живым. Он пульсировал, дышал, и он поднимался. Медленно. Неотвратимо. Как утопленник со дна.
Сначала показались волосы — длинные, мокрые, они облепили плечи и шею, струились по спине. Потом голова. Потом плечи. Она поднималась без всплеска, без единого звука, как будто сама вода расступалась перед ней.
И когда она встала на поверхности озера в полный рост, Анна забыла, как дышать.
Мирель была прекрасна. Не красива — именно прекрасна, той жуткой, нечеловеческой красотой, от которой хочется отвести взгляд и невозможно. Её кожа светилась изнутри, как будто под ней горел холодный голубой огонь. Волосы, цвета водяной пены, струились до талии. Глаза — огромные, без зрачков — были как два окна в грозовое небо. Губы — бледно-розовые, спокойные. Тело — обнажённое, плавное, словно выточенное не из плоти, а из воды. Она стояла на поверхности, не проваливаясь, и вода держала её, как мать держит дитя.
Анна открыла рот, чтобы что-то сказать, но не смогла. Все слова, которые она готовила, стоя у перил, исчезли. Остался только ужас и что-то ещё — что-то похожее на благоговение.
Мирель сделала шаг. Потом другой. Она шла к мостику по воде, и ступни её не проваливались. С каждым шагом холод, исходящий от неё, становился сильнее. Не ледяной, не обжигающий — свежий, как родниковая вода.
— Ты пришла, — сказала Мирель.
Голос её звучал странно. Он не был громким, но Анна слышала его повсюду: в голове, в груди, в кончиках пальцев, в костях. Он обволакивал, проникал, заполнял собой всё пространство.
— Да, — выдохнула Анна. — Я пришла.
— Зачем?
— Ты знаешь зачем.
Мирель остановилась у края мостика. Она стояла так близко, что Анна могла бы коснуться её, если бы протянула руку. Но она не протянула. Руки примерзли к перилам.
— Скажи это вслух, — потребовала Мирель.
— Я хочу ребёнка, — выговорила Анна. Голос дрожал. — Я замужем три года. Три года я не могу зачать. Повитуха сказала, что это из-за тебя. Из-за клятвы, которую дал мой муж.
— Верно.
— Так сними её! — Анна почти кричала. — Сними клятву! Верни мне моё чрево! Я имею право быть матерью! Я ни в чём не виновата перед тобой! Я не давала тебе никаких клятв!
Мирель смотрела на неё спокойно, и это спокойствие бесило Анну больше всего.
— Твой муж, — сказала Мирель, — стоял на этом самом месте три года назад. В ночь перед вашей свадьбой. Он был пьян. Он боялся. Он смотрел в воду и искал меня. И я вышла.
— Не хочу этого слышать, — прошептала Анна.
— А придётся.
— Нет! — Анна зажала уши ладонями. — Замолчи! Замолчи, тварь бесовская!
Но голос Мирель звучал всё равно — не в ушах, так прямо в голове.
— Он сказал мне слова, которые не говорят просто так. Он назвал меня по имени. Он сказал, что любит меня. И эти слова стали клятвой.
Анна покачнулась. Перила скрипнули под её тяжестью. Она медленно сползла по ним вниз — колени подогнулись, валенки заскользили по мокрым доскам. Она опустилась на корточки, потом на колени, и замерла так, глядя перед собой невидящими глазами.
— Этого не может быть, — прошептала она.
— Может.
— Он любит меня. Он женился на мне. Он... он не мог...
— Мог, — сказала Мирель. — И сделал. Я не заставляла его. Я не принуждала. Я предложила — он согласился. А признание в любви было его собственным.
Анна подняла голову. По её щекам текли слёзы — крупные, горячие.
— За что? — спросила она севшим голосом. — За что ты так со мной? Что я тебе сделала? Я даже не знала тебя! Я просто хотела быть женой! Я просто хотела быть матерью!
— Ты ничего мне не сделала. Но твой муж дал клятву, и клятва эта должна быть исполнена.
— Так забери его! — выкрикнула Анна. — Забери эту чёртову клятву! Развяжи её! Я пришла просить тебя. Я заплачу, чем скажешь!
Голова закружилась. В глазах потемнело. Она качнулась вперёд и упала бы лицом в воду, если бы не успела выставить руки. Ладони ударились о мокрые доски. Тело стало ватным, непослушным. Она попыталась подняться — и не смогла. Мир поплыл перед глазами. Последнее, что она увидела, — белые ступни Мирель, стоящие на воде у самого края мостика.
А потом темнота.
Она не знала, сколько прошло времени. Может быть, минута. Может быть, час.
Когда Анна открыла глаза, она всё так же лежала на досках мостика. Голова гудела. Во рту стоял странный вкус — сладковатый, незнакомый. Холод разливался внизу живота, собирался там, пульсировал, как вторая сердцевина.
Мирель сидела рядом с ней на корточках. Её прохладная ладонь лежала на лбу Анны, и это прикосновение было странно успокаивающим.
— Тише, — сказала Мирель негромко. И её голос снова был не просто голосом. Он был музыкой. Он был колыбельной без слов. Он проникал в сознание Анны, как вода проникает в сухую землю, — мягко, неотвратимо, заполняя собой все трещины.
— Что... что случилось? — Анна попыталась приподняться, но Мирель мягко удержала её за плечо.
— Ничего страшного. Ты упала. Потеряла сознание. Я успела подхватить тебя.
— Я помню... мы говорили... о чём-то важном...
— Нет, — сказала Мирель, и в её голосе зазвенели те самые чарующие ноты, которые Анна не могла распознать, но которые действовали на неё безотказно. — Тебе показалось. Ты устала. Три года ты не спала, не надеялась, не жила. Твоё тело истощено. Твой разум играет с тобой злые шутки. Ничего из того, что тебе привиделось, не было на самом деле. Ничего.
— Ничего... — повторила Анна как эхо, и её глаза затуманились.
— Ты пришла просить о ребёнке, — продолжала Мирель тем же чарующим голосом, и каждое её слово ложилось в память Анны, как камень на дно — ровно, точно на нужное место. — Я услышала тебя. Я дала тебе испить воды из моих ладоней. Ты выпила. И ты понесла. Всё остальное — дурной сон. Ночной кошмар. Не более.
— Кошмар... — Анна нахмурилась. — Мне приснилось... ты сказала... что-то об Орвине...
— Приснилось, — мягко перебила Мирель. — Полнолуние часто навевает видения. Но ты не должна придавать им значения. Твоё будущее — не в прошлом. Твоё будущее — здесь.
Она положила ладонь на живот Анны, и от этого прикосновения внутри что-то отозвалось — слабо, едва уловимо, как эхо далёкого колокола.
— Ты станешь матерью, — сказала Мирель. — Через месяц узнаешь. А теперь иди домой. Забудь всё, что тебе привиделось. Этого не было.
— Не было, — повторила Анна послушно, и её собственный голос прозвучал незнакомо — глухо, безжизненно, как у куклы.
Мирель помогла ей подняться. Анна стояла на ногах нетвёрдо, но сама. Платок сполз с плеча, и Мирель поправила его — заботливо, почти по-матерински.
— Иди, — сказала она. — И не оглядывайся.
Анна пошла. Медленно, держась за перила. Она не оглянулась. Не из страха — просто не было сил.
Когда она вошла в дом и закрыла за собой дверь, Мирель всё ещё стояла у мостика. Она смотрела на окно, за которым только что скрылся силуэт женщины, и лицо её было спокойным. Но в глубине глаз, там, где плясали голубые искры, скользнуло что-то похожее на печаль.
Она знала, что сделала. Анна выпила воду. Ребёнок будет. Первенец достанется стихии.
Но хотя бы сегодня этой женщине не нужно знать о цене. Пусть поспит спокойно.
*****
Утром Анна проснулась с лёгкой головной болью. Ей казалось, что она что-то забыла. Что-то важное. Но память не возвращала ничего, кроме обрывков: луна, туман, скрип колеса... и голос. Мягкий женский голос, который что-то говорил ей — но что? Она не могла вспомнить.
— Тебе, наверное, приснилось, — сказал Орвин за завтраком.
— Наверное, — согласилась Анна.
Прошло несколько дней. Анна ничего не помнила о той ночи — только смутные обрывки: луна, туман, женский голос. Она гнала от себя эти мысли и занималась домом, стараясь не думать о странном холоде, который временами охватывал живот.
В один из таких дней — знойный, душный, из тех июльских, когда воздух дрожит над землёй, а небо выцветает до белизны — Анна решила сходить за полынью. Грета давно говорила, что горьким дымом надобно окуривать комнаты: он выгоняет всё дурное. И Анна, недолго думая, собралась в путь.
Она взяла корзину, обулась полегче — и вышла за порог. Платок, что лежал на лавке у двери, она даже не заметила. Так и пошла с непокрытой головой, подставляя макушку палящим лучам.
Тропа вела через огороды, где уже начинали желтеть тыквы, через выгон, где лениво щипали траву козы, через ржаное поле, что колыхалось под ветром золотыми волнами.
Полынь, о которой говорила Грета, росла на опушке, у самого дома повитухи, — густая, серебристая, с горьким дурманящим запахом.
Анна шла по меже, придерживая подол, и думала о своём — всё о том же: о пустом чреве, о трёх годах бесплодных молитв, о муже, который в последнее время глядел на неё как-то виновато, и о том, как надоела эта бесконечная сырость в доме.
На краю поля, где колосья расступались, открывая вид на опушку, Анна заметила девушку. Та стояла босиком прямо во ржи, и её белое платье, расшитое алыми маками, слепило глаза ярче солнца. Волосы незнакомки — густые, цвета спелой пшеницы — были распущены и струились по плечам. Она улыбалась — широко, приветливо, — и что-то в её лице показалось Анне неправильным. То ли глаза были слишком яркими, точно у кошки, то ли улыбка — слишком долгой, то ли зубы — слишком белыми и ровными для деревенской девки.
— Куда идёшь, красавица? — спросила незнакомка певучим голосом. Он звучал, как журчание ручья, как стрекот кузнечиков, как летний зной — мягко, обволакивающе.
— За полынью, — ответила Анна, замедляя шаг. — К опушке, где дом повитухи.
— За полынью? — девушка рассмеялась, и смех её был похож на перезвон колокольчиков. — Полынь — трава горькая. Ею мёртвых обкуривают. А ты, я гляжу, не мёртвая. Ты живая. Только глаза у тебя — как у покойницы. Всё плачешь? Ночами в подушку слёзы льёшь?
Анна замерла. Откуда эта девка могла знать про её ночные слёзы? Про то, как она, уткнувшись лицом в подушку, беззвучно рыдает, пока муж спит?
— Что ты несёшь? — голос её дрогнул.
— Мамкой хочешь стать, — продолжала незнакомка, склонив голову набок. — Вижу. Очень хочешь. Да только не выходит. Три года стараешься, а всё пусто. Всё кровь да слёзы. Правильно я говорю?
Анна отступила на шаг. Кровь бросилась в лицо — от стыда, от обиды, от того, что чужая девка, которую она впервые видит, говорит ей в глаза такое, о чём сама Анна и мужу-то не смела рассказать.
А незнакомка, заметив её смятение, улыбнулась ещё шире и добавила — тихо, почти ласково, но с какой-то странной, нехорошей усмешкой:
— Кончатся скоро твои мучения. Или только начнутся. Это уж как повезёт.
И вот тут Анну прорвало.
— Да как ты смеешь?! — выкрикнула она, сжимая кулаки. — Кто ты такая, чтобы...
Она не договорила. Солнце ударило в голову — без платка, без защиты, макушка горела огнём. Перед глазами всё поплыло. Белое платье незнакомки вспыхнуло ослепительным светом, и Анна, не успев даже вскрикнуть, провалилась в темноту.
Очнулась Анна от холода. Кто-то лил воду ей на лицо, и вода стекала по щекам, по шее, за ворот рубахи. Она открыла глаза и увидела над собой скрюченные пальцы и тёмные глаза Греты. Повитуха сидела рядом на корточках и хмурилась.
— Очнулась, — констатировала Грета без всякой радости. — Лежи пока.
Анна попыталась приподняться, но голова закружилась, и она снова упала на спину — прямо в рожь, примяв колосья. Грета тем временем смочила тряпку в ледяной воде из ведра, отжала и приложила к её лбу. Вторую тряпицу сунула за ворот рубахи. Анна застонала — холод обжёг разгорячённую кожу.
— Дура ты, — сказала Грета спокойно, беззлобно, как говорят очевидное. — Кто ж в знойный полдень за травами ходит? Ты бы хоть вечера дождалась. Или в другой день пришла, когда солнце не такое злое. К чему такая спешка? Да ещё и платок на голову не повязала. Солнце-то в июле — оно не милует.
Анна молчала. Возразить было нечего. Она действительно пошла в самое пекло, не подумав. Действительно забыла платок. Действительно свалилась, как подкошенная.
— Я... я девушку видела, — прошептала она, облизывая пересохшие губы. — В поле. В белом платье. С алыми маками. Она говорила со мной. Обидное говорила...
— Что говорила? — Грета насторожилась.
— Сказала, что я мамкой хочу стать. Что три года стараюсь, а всё пусто. Что ночами в подушку плачу. — Анна сглотнула. — А потом добавила: «Кончатся скоро твои мучения. Или только начнутся». Откуда она знает, Грета? Я же никому не рассказывала. Даже Орвину.
Повитуха долго молчала, глядя куда-то поверх ржаного поля. Потом вздохнула и покачала головой.
— Полудницу ты повстречала, вот что. Счастье твоё, что легко отделалась — солнечным ударом. Могла бы и не очнуться. Полудницы — они добрых людей не трогают, но вопросы задают. А иногда и правду говорят. Такую правду, которую ты сама о себе не знаешь.
— Какую правду? — Анна нахмурилась.
— А вот это мы сейчас и проверим, — Грета подхватила её под руку и помогла встать. — Пойдём-ка ко мне в дом. Там разберёмся.
В доме у Греты было сумрачно и прохладно. Пахло травами, дымом и чем-то сладковатым. Повитуха усадила Анну на лавку, налила ей кружку холодной воды, а сама села напротив и взяла со стола глиняный горшочек.
— Сейчас проверим, — сказала она, высыпая на ладонь горсть мелких косточек — не то рыбьих, не то птичьих. — Старый способ. Ему ещё моя бабка меня учила. А её — её бабка. Ложись-ка.
Анна легла на лавку, и Грета осторожно ощупала её живот. Пальцы у повитухи были сухими, горячими и удивительно чуткими. Она давила то тут, то там, прислушиваясь к чему-то, чего Анна сама в себе не слышала. Потом взяла косточки, потрясла их в горсти и бросила на стол. Косточки рассыпались по столешнице, и Грета долго вглядывалась в их узор.
— Ну что? — спросила Анна нетерпеливо. — Что ты там видишь?
— А вижу я, — медленно проговорила Грета, — что дитя на подходе. Недели три как. Но...
Она запнулась и замолчала, разглядывая косточки на столе.
— Но что? — Анна приподнялась на локте. — Что ты замолчала?
— Что-то тут не чистое, — пробормотала Грета, скорее себе самой, чем Анне. — Не пойму пока что. Но дитя есть. Это точно.
— Какое «не чистое»? — Анна села на лавке и уставилась на повитуху. — О чём ты?
Грета махнула рукой, сгребла косточки обратно в горшочек и спрятала его на полку.
— О своём, о старушечьем. Не бери в голову. Главное — понесла. А остальное — потом разберёмся. Ты давай радуйся, а я пока посмотрю, что к чему.
Анна хотела расспросить подробнее, но Грета уже отвернулась к печи и стала возиться с горшками, всем своим видом показывая, что разговор окончен. И Анна не стала настаивать. Она слишком устала — сначала солнечный удар, потом эта новость. Голова гудела, в животе разливался странный холодок, и единственное, что имело сейчас значение, — это крошечная жизнь, которая, оказывается, уже три недели росла у неё под сердцем. Остальное не имело значения. Остальное она обдумает потом.
Она прижала ладонь к животу и улыбнулась — впервые за долгое время.
— Дитя, — прошептала она. — У меня будет дитя.
Грета, стоя к ней спиной, ничего не ответила. Только плечи её чуть дрогнули — то ли от вздоха, то ли от чего-то ещё. Но Анна этого не заметила. Она была слишком счастлива, чтобы замечать такие мелочи.
Глава 3. ЧУЖОЙ ВЗГЛЯД
Вести о беременности Анны разнеслись по деревне быстро — быстрее, чем обычно расходятся такие вести. Может быть, дело было в том, что три года бесплодия мельничихи обсуждались за каждой изгородью, и теперь, когда заклятие наконец было снято, каждому хотелось первым рассказать соседу. А может быть, просто ноябрь в Глубоком Логу был настолько глух и однообразен, что любое событие становилось поводом для разговоров на несколько недель вперёд.
Как бы то ни было, к середине декабря о беременности Анны знали уже все — от старого бондаря Тихона, который жил на отшибе и редко выходил из дому, до мальчишек, которые каждое утро гоняли гусей на замёрзший пруд. Знали — и перешёптывались за спиной. Шептались о том, что живот у мельничихи какой-то странный: растёт слишком быстро, но почти не выдаётся вперёд. Шептались о том, что сама Анна изменилась — стала бледнее, тише, словно её придавило чем-то изнутри. Шептались и о её муже: мельник Орвин, и без того неразговорчивый, теперь вовсе перестал появляться в деревне, а если и приходил — то смотрел сквозь людей, будто не видел их.
Но громче всех, как водится, шепталась старая Марена — деревенская вдова, которая лечила всех настойками на самом самом самогоне и знала, казалось, всё обо всех. Именно она первой сказала отцу Игнатию о том, что его дочери нужен настоящий врач, а не повитуха-язычница.
— Священник ты или нет? — говорила Марена, стоя на крыльце его дома и кутаясь в драный овчинный тулуп. — У дочки твоей ребёнок под сердцем, а ты кого к ней приставил? Костяную Бабку, прости господи. Она же чертей гоняет и заговорами лечит. А вдруг что не так пойдёт? Кто отвечать будет?
Отец Игнатий слушал молча. Он и сам думал об этом. Грету он знал много лет и уважал, но вера его не позволяла полностью доверять языческим обрядам. А уж теперь, когда речь шла о жизни его дочери и будущего внука, сомнения терзали его всё сильнее.
Поэтому в начале декабря он отправил письмо в губернский город. Письмо было коротким и смиренным: «Отцу Игнатию, священнику церкви Покрова в деревне Глубокий Лог, нужен учёный врач для наблюдения за беременностью дочери. Прошу направить к нам доктора, какого сочтёте достойным. Господь вознаградит вас за милосердие».
Ответ пришёл через три недели. И вместе с ответом — в конце декабря, по первому снегу — в деревню приехал доктор Густав Адлер.
*****
В ночь перед приездом доктора Анне снился сон.
Она стояла на берегу озера. Вода была чёрной и гладкой, как зеркало. Луна висела низко, и её отражение дрожало на поверхности. Анна сделала шаг к воде — и вдруг поняла, что не может остановиться. Ноги сами несли её в озеро, хотя она кричала, сопротивлялась, пытаясь ухватиться за траву. Вода сомкнулась над её головой, и она пошла ко дну.
Там, в глубине, было светло. Голубоватое сияние исходило откуда-то снизу, и в нём Анна увидела фигуру. Женскую. Белую. Мирель стояла на дне озера, протягивая к ней руки, и улыбалась. Её губы шевелились, но Анна не слышала слов — только мелодию, похожую на колыбельную.
Анна проснулась в холодном поту. Сердце колотилось. Она прижала ладонь к животу — и почувствовала странный холод. Словно ребёнок внутри неё был сделан изо льда.
На подушке Анны лежал маленький речной камешек. Гладкий, круглый, зеленоватый. Он был мокрым. Анна сжала его в ладони и заплакалa от страха и тревоги.
*****
Сани остановились у церкви в сумерках. Снег валил густо — крупные, тяжёлые хлопья, которые залепляли лицо и одежду в считанные минуты. Из саней выбрался высокий, сухощавый мужчина лет тридцати двух, в тёмном пальто городского покроя и очках в тонкой металлической оправе. Он был гладко выбрит, что в здешних краях считалось признаком либо чужака, либо священника. От него пахло карболкой, табаком и чем-то ещё — неуловимым, чуждым, принадлежащим другому миру.
— Доктор Адлер, — представился он отцу Игнатию, выходя на крыльцо. — Густав Адлер, выпускник медицинского университета, учёный, хирург и акушер. Вы мне писали.
Отец Игнатий поклонился низко, с достоинством.
— Благодарю, что откликнулись, господин доктор. Моя дочь... она ждёт ребёнка уже четвёртый месяц. Я хочу, чтобы за ней присматривал настоящий врач.
— Осмотрю, — коротко ответил Густав. — Где она живёт?
— На мельнице, у реки. Я провожу вас.
Они спустились с холма по узкой, занесённой снегом тропе. Снег скрипел под сапогами. Деревня лежала тихая, придавленная зимним небом. Из труб поднимались дымы, и в воздухе стоял запах горящих дров. Густав шёл и смотрел по сторонам — цепко, привычно, как человек, который умеет замечать то, чего другие не видят. Он отметил про себя и необычное положение мельницы — прямо у реки, с колесом, опущенным в тёмную воду, — и дом, примыкающий к мельнице с южной стороны, и озеро, что начиналось сразу за домом, чёрное и гладкое, не замёрзшее, несмотря на мороз.
— У вас там озеро не замерзает? — спросил он, кивнув в сторону чёрной воды.
Отец Игнатий перекрестился.
— Не знаю, о чём вы, господин доктор, — сказал он сухо. — Вода как вода.
Густав не стал настаивать. Но в его дневнике в тот же вечер появилась запись: «Деревня Глубокий Лог. Интересное место. Озеро у мельницы, судя по всему, обладает необычной люминесценцией. Взять пробы воды при первой возможности».
*****
Анну он осмотрел в тот же вечер.
Она сидела на лавке в большой комнате, закутанная в шаль, и смотрела на доктора с недоверием и смущением. Густав сразу отметил про себя её бледность. Не просто бледность — а какую-то внутреннюю прозрачность. Словно её кожа стала тоньше, и сквозь неё можно было разглядеть движение крови.
— Давно вы беременны? — спросил он, доставая из саквояжа стетоскоп.
— Третий месяц, — ответила Анна тихо. — Так сказала повитуха Грета.
— Грета — это местная акушерка?
— Да. Она принимает роды у всех в деревне.
Густав кивнул и приложил стетоскоп к её животу. Анна вздрогнула — металл был холодным. Он слушал долго, нахмурившись. Потом убрал инструмент и сел напротив.
— Сердцебиение плода есть, — сказал он. — Но оно медленное. Очень медленное. Обычно у младенцев на таком сроке сердце бьётся гораздо чаще. У вас — около восьмидесяти ударов в минуту. Это... необычно.
— Это плохо? — спросила Анна, и в её голосе дрогнул страх.
— Я не знаю, — честно ответил Густав. — Возможно, это особенность вашего организма. Возможно — патология. Нужно наблюдать.
Он снова приложил стетоскоп, на этот раз ниже, и замер. Прошло полминуты. Анна затаила дыхание. Густав молчал, и его лицо, обычно спокойное, сейчас выражало напряжённое внимание. Наконец он выпрямился.
— Странно, — сказал он негромко.
— Что?
— Звук. Не просто сердцебиение. Что-то ещё. Как будто... — он замолчал, подбирая слово. — Как будто вода течёт.
Анна побледнела ещё сильнее.
— Вода? Какая вода?
— Не знаю. Возможно, это шум околоплодных вод. Но он слишком...
музыкальный, что ли. Простите, это не научный термин. Я просто пытаюсь описать то, что слышу.
Он убрал стетоскоп в саквояж и посмотрел на Анну. Она сидела перед ним прямая, напряжённая, и в её глазах стоял тот особый страх, который Густав видел много раз у беременных женщин, — страх за ребёнка.
— Не волнуйтесь, — сказал он мягче, чем обычно. — Я останусь здесь на некоторое время. Буду наблюдать за вами. Наука знает гораздо меньше, чем ей хотелось бы, но кое-что она всё же может.