“Ведомо, спят ещё, – недовольно подумал Колька, – свяжешься с бабьём”.
Он сунул два пальца в рот и пронзительно, залихватски засвистел.
– Эй вы, белки сонные! Царство небесное проспите! – крикнул он в соседский двор, старательно, насколько мог, придавая голосу мужицкую хрипотцу.
Оконные створки распахнулись. В окне появилась бойкая, немного заспанная Настя.
– Ну чего орёшь, Федот, кривой рот, – сказала она громким шёпотом, – Матушка спит ещё. Сейчас выйдем.
– Я вот тебе задам кривой рот, – буркнул Колька и показал Насте кулак. Девчонка хихикнула и затворила окно.
Через пару минут, с холщовым мешком через худенькое плечико, двенадцатилетняя Настя появилась на крыльце. За ней, тихо прикрыв за собой дверь, сестрёнка её Анютка. Темноволосые и кареглазые, с острыми, подвижными плечиками, сёстры-двойняшки настолько же сильно походили друг на друга внешне, насколько и отличались непохожестью характеров. Бойкая, юркая, языкастая Настя редкую минуту сидела на месте, то и дело подшучивая и задирая соседского Кольку, да и других деревенских мальчишек, за что ей частенько от них перепадало. Тихая и задумчивая, как мать, Анюта была полной противоположностью сестры. Подолгу могла, лаская, разговаривать со всей дворовой живностью, от кошки до коровёнки. Зачитывала до дыр книжки со сказками, что брала в избе-читальне. Компаний деревенских мальчишек и девчонок не чуждалась, но держала себя как-то по-особому: мало говорила, всё больше прислушивалась. Среди деревенской пацанвы обе сестры, особенно Анюта, пользовались повышенным вниманием. Колька же на правах ближнего соседа и, будучи не по годам рослым и длинноруким, внимание то, по мере своих возможностей, постоянно пытался унимать. Этаким молодым петушком ходил между двух сестрёнок, пытаясь ухлёстывать за обеими.
– Кольк, а Кольк, ты на ком из нас женишься, когда вырастешь? – заливалась смехом хохотушка Настя по дороге в кедровник.
– И вправду, Коля, – подхватывала, тихо улыбаясь, Анюта, – Не на обеих же зараз. Тебе бы выбрать надобно.
Колька делано задумывался.
– Я, пожалуй что, Анюту выберу, добрая она. Я её к океану увезу, в дальние страны ходить с нею будем.
– А я нешто злая, Коля? Как же я-то без тебя? Пропаду ведь, утоплюсь с тоски.
– Ты не злая, ты вредная бываешь, – отвечал Колька, – Ну, ничего, ты у меня в запасе будешь. Избу тебе на берегу срублю, ждать нас с Анюткой будешь.
– А поспеешь за двумя-то, моряк, с печки бряк? – не унималась Настя.
– Поспею, не велика печаль.
К обеду, набив два мешка крепкой, спелой кедровой шишкой, покрытой росинками смолы, шли они через дышащее мёдом трав поле, по пыльной дороге в деревню. Впереди Колька, придерживая обеими руками взваленный на загривок мешок. Чуть позади вдвоём волокли свой мешок девчонки, держа его одна за узелок, другая за нижний угол. Рассыпавшись по лугу пёстрым чёрно-бело-рыжим бисером, паслось невдалеке домашнее стадо. Спал где-то под ракитой у ручья деревенский дурачок, пастушок Сенька. По меркам военного времени люди здесь, в таёжной глуши, жили, можно сказать зажиточно. Хлеба, сахара, здесь и по большим праздникам мало кто видывал. Хлеб большею частью картошка заменяла, если ещё урождалась. Соль, спички, муку ржаную берегли. Зато куры почти у всех, коровёнка почти в каждом третьем дворе, поросят, даже по нескольку. О корме особо не заботились: выгоняли матку с поросятами по весне на вольные хлеба и до осени перепахивали они рылом сытный лес, набивая брюхо травами, кореньями да грибами. Возвращалась по холодам от силы половина, но те, кто возвращался, сполна возмещали нагулянным весом потери. Да и лесную дичь били, без особой оглядки на власть.
Остановились передохнуть. Девчонки уселись на свой мешок, Колька разлёгся на траве, вытирая пот со лба, глядел в синее облакастое небо.
– Ой, Коль, – опасливо сказала Настя, дёргая Кольку за рукав, – Битюг то, кажись, на нас пялится, поглянь.
Колька приподнял голову, поглядел в сторону стада. Племенной бык-трёхлетка Битюг, центнеров шести весом, краса и гордость леспромхоза, поднялся с лёжки и угрюмо смотрел на детей.
– Да и пусть себе пялится, – нарочито спокойно сказал Колька, почёсывая за ухом, – Ну, вы как, отдохнули, поди? Пошли помаленьку.
Встал, взвалил на шею мешок и зашагал к дороге. За ним, подхватив свою ношу, потянулись девчонки.
– Коль, а Коль, а он, кажись до нас идёт, – беспокойно оглядываясь, сказала Настя, – Чё делать то будем?
Оглянулся и Колька. Бык, мерно переставляя копыта и играя мускулами, неспешно, но целенаправленно брёл за детьми, кивая лобастой рогатой головой. Даже с расстояния сотни метров Колька ощутил какую-то чудовищную и беспощадную мощь его тела.
– За мной ходите, – сказал он, свернув с дороги в направлении видневшегося невдалеке маленького берёзового колка. – Только не бегите и не орите.
Всё ещё не бросая мешки, дети быстрым шагом устремились к перелеску. Однако, расстояние до него не оставляло им никакой надежды. Вновь оглянувшись, Колька увидел, что бык перешёл на бег.
– Анютка, Настька! – крикнул он, – Мешок бросайте! Тикайте к колку, на сколь духу хватит!
Сбросив наземь мешок, он быстро развязал узел, вытряхнул на траву шишку, надеясь хоть ненадолго отвлечь внимание рассвирепевшего быка, и рванул вслед за девчонками. Приостановившись и наскоро обнюхав Колькин гостинец, Битюг вновь устремился за детьми. Подобрав подол и сверкая коленками, впереди всех бежала Настя. За ней, постоянно оглядываясь и приостанавливаясь, едва поспевал Колька, не зная, чем помочь отстававшей Анютке. Остановились вышедшие из кедровника и спускавшиеся с увала бабы с детьми и старики, побросали мешки и тачки, в немом бессилии и страхе наблюдали за происходящей вдали погоней. Дрогнуло и замерло в груди сердце Агафьи, полоскавшей в ручье бельё. Бросив в воду рубашку, бросилась она туда, откуда, как ей показалось, донёс ветер крик её дочери.
Анютка бежала, не поспевая за сестрой и Колькой, не крича и не оглядываясь, слыша сквозь стук своего сердца нарастающий и настигающий топот бычьих копыт. Казалось ей, как будто огромная, набитая тяжёлыми камнями бочка, глухо сотрясая землю и подпрыгивая на кочках, вот-вот настигнет её, со страшным, гибельным хрустом придавит к земле и прокатится дальше, оставив лежать её в траве, такую маленькую и беззащитную, окровавленную и бездыханную. В отчаянии остановилась она, повернулась лицом к догоняющему зверю и вытянула вперёд руки с растопыренными тонкими пальчиками, словно пытаясь оградить себя от надвигающейся неминуемой гибели. И увидели Настя и Колька и люд, застывший на увале, и бегущая с ручья со сбившимся на бок платком и размётанными ветром волосами Агафья, как споткнулся Битюг, перешёл на шаг, как остановился в двух шагах от Анютки, наклонив к земле тяжёлую широколобую башку со страшными, острыми, вразлёт, вилами и выдул ноздрями с земли два взрыва пыли. Как, медленно развернувшись, побрёл он вспять, а, услыхав хлёсткий щелчок бича и матерный окрик подоспевшего на коне Сеньки, трусцой поспешил к стаду. Словно крыльями птица обняла своих дочерей подбежавшая со сбившимся дыханием Агафья. И Колька, подойдя, по-взрослому положил ей руку на запястье:
– Не плачь, тётя Агаша, всё же хорошо. Вон он уже где, собака. Пойдёмте лучше шишку соберём…
Вечером, в сумерках, подкараулив у плетня вышедшую во двор Анютку, Колька тихо позвал её:
– Анюта, подь сюды.
Анюта подошла, остановившись в двух шагах, ласково, но как-то испытующе глядя на него.
– Чего тебе, Колюня?
Колька перемахнул через плетень, порывисто подошёл к девчонке, глядя прямо в глаза, сказал:
– Я ведь не сдрейфил, ты же знаешь.
– Конечно знаю, Коль.
Колька опустил глаза, немного помолчал.
– Он ведь огромный был, как фашистский танк в том кино. Помнишь, приезжали, показывали?
– Помню, Коль. Да что ты? – Анюта улыбнулась.
Колька опять замолчал, переминаясь с ноги на ногу, слушал стрекот кузнечиков да свист перепелов.
– А ты ведь колдовка, Анютка? – спросил вдруг негромко, – Скажи, колдовка? Как ты его поворотила то? Я бы не смог. Да и никто бы не смог.
– Анютка, ты где? – раздался с крыльца голос Насти, – матушка зовёт.
– Колдовка и есть, Колюня, правильно размышляешь. А ты не из трусливых. Никогда так про себя не думай. Я не думаю, и ты не думай. Спать иди, темно уже. Завтра увидимся.
Она шагнула к нему, погладила по вихрастой голове. И, повернувшись, побежала к крыльцу.
На рассвете, тихим, туманным сентябрьским утром 1945 года, рассекая зеркало спящего речного залива и поднимая из сизой дымки стаи всполошённых уток, подошла к берегу Илети моторная лодка. Сидевший на корме представитель местной власти майор НКВД Морозов бросил в воду докуренную папиросу и заглушил мотор. Лодка наплывом тихо проскользила по спящей глади залива ещё несколько метров и уткнулась носом в береговую отмель.
– Приехали, – майор снял с головы фуражку, опустил в воду ладонь, провёл ею по редеющей седой шевелюре, по толстой мясистой шее.
– Тихо, как в раю, – сказал сидевший на носу лет тридцати красноармеец в погонах рядового, – Сколь годков минуло, а всё как встарь, не поменялось ничего, – Вон там, за камышом, видишь, коряга торчит? – показал пальцем капитану, – Нас с браткой, мальцами ещё, молния едва не зашибла, перемёт в грозу проверяли.
– Вишь ты чё, – усмехнулся капитан, – Стало быть, тогда ещё Бог ваш или ангел, или кто там у вас ещё, берёг тебя. Егора не уберёг, а ты вон через что прошёл. Знать, долго жить будешь, пострел.
– Как знать, Николай Анисимович. Все под ним ходим, – красноармеец взглянул на небо, – Хотелось бы, конечно. Лиха-то полным ковшиком хлебнул, а пожить толком не довелось ещё.
– Вот и живи теперь, какие твои годы. Работы в леспромхозе хоть отбавляй, сам знаешь, как теперь с мужиками. Лес валить тебе по здоровью твоему заказано, а рыбопромысел, поди, потянешь. Баб вдовых – в каждой второй избе. Женись, семьёй обзаведись. Главное не шали больше, Афанасий. Прямо сегодня до коменданта дойди. Капитоныч мужик хозяйственный, с головой. Чего-нибудь для тебя сообразит, небось. Через неделю заеду, проверю. А теперь давай. Пора мне. Подтолкни-ка лодку.
Красноармеец подхватил вещмешок, размахнувшись, закинул на берег. Немного неуклюже перешагнул через борт, едва не зачерпнув сапогом воды, навалился на лодку, оттолкнул. Майор дёрнул верёвку стартера, мотор лениво заурчал.
– Удачи тебе, Афанасий! – крикнул майор сквозь речной туман, – Делай, что сказал, через неделю приеду, проверю!
Афанасий постоял на берегу, пока не стихли вдали последние звуки лодочного мотора. Затем закинул за плечо вещмешок и, не спеша, прихрамывая, пошагал по тропинке вверх по береговому откосу в сторону родной деревни.
Спецпоселение Красные Ёлки возникло здесь весной тридцатого года. Афанасий не любил вспоминать то страшное время. Два месяца везли их сюда, двести раскулаченных семей, с родной Тамбовской губернии. Везли сначала в теплушках до Красноярска, затем на перегруженном, просевшем ниже ватерлинии пароходе. Половину переселенцев ещё в пути забрали голод и тиф. Наскоро выкапывали конвоиры могилы на полустанках и разъездах, чуть присыпая тела землёй. Остались где-то далеко в степи вдоль железной дороги дед его Аким с бабкой Харитиной, два младших брата. Высадили их на дикий таёжный берег, в ста верстах от ближайшего посёлка Пески в середине мая. Это и спасло многих. Инструментом обеспечили. Те, кто выжили и держались на ногах, рыли землянки, рубили лес, ставили бараки и даже избы, заготавливали дрова. Провианту было кот наплакал, однако ж спасала тайга и река. Били и ловили зверя, ловили рыбу, ели и заготавливали всё, что хоть немного было похоже на еду. К холодам худо-бедно обосновались. После зимы крестов на расчищенном от леса погосте стало больше чем жильцов в поселении. Однако ж уже в следующее лето жить стало легче. Отстроилось поселение, окрепло. Организовался леспромхоз, стали сплавлять лес по Илети, план выполняли. Государство в ответ стало регулярно снабжать поселенцев провизией и самым необходимым в хозяйстве. Построили клуб с избой-читальней, каждую неделю приезжали киномеханик, фельдшер и даже учитель для детишек, стали рожать бабы. И потекла мал-помалу нелёгкая во все века крестьянская жизнь.
Афанасий неспешно подходил к своей усадьбе. Горланили петухи, томно перебиралось через ручей подгоняемое пастухом стадо, в сером небе шумно кружила несметная стая грачей. Вот и родной двор. Отсюда когда-то, целую вечность тому назад, уводил его со двора под конвоем тот самый Морозов.
“Десять лет минуло, а как будто вся жизнь прошла, и не было её никогда, – думал Афанасий, глядя на почерневшие, поросшие мхом, бревенчатые стены отчего дома, на закрытые ставнями и заколоченные крест-накрест досками окна, – Ни отца, ни матери, ни семьи, брата война забрала. Сам на деревяшке ковыляю. Что дальше-то?”
Сел на растрескавшуюся, покосившуюся скамейку у крыльца, сорвал соломину, прикусил зубами.
“Ну, ничего, ничего. На войне-то похуже было. Покурю вот сейчас, да до коменданта пойду”.
Развязал вещмешок, достал курительную шкатулку, игрушку трофейную, что прихватил в конце войны в немецком замке, закурил. Окутал голову хмельной махорочный дым, сизым облаком застелился по траве. Кольнуло не больно сердце, задрожжала в пожелтевших пальцах немецкая папироса, и поволокла память вспять по годам в то далёкое, но не забытое ещё время, где добрые, пахнущие молоком и сеном руки матери защищали его, подгулявшего шестнадцатилетнего пацана, от крепких и суровых рук отца. Где немного насмешливо, но сочувствующе и ласково улыбалась ему первая деревенская красавица Агаша, невеста старшего брата, ту, что любил больше жизни, но уступил, да и не мог не уступить двадцатилетнему Егору. Свадьбу сыграли быстро, без проволочек. Родительское благословение и совет да любовь. Любил жену Егор, да погуливал, лют был до девок, за что, бывало, бит был отцом. Тихо грустила Агафья, но верна была мужу. Тихо страдал, украдкой заглядываясь на неё, Афонька.
Глеб Гудилин и оба его сына, Егор и Афанасий, работали в рыбопромысловой бригаде. Рослый и сильный Егор тянул вместе со всеми сети, набитые неркой, сёмгой и муксуном, и каждый месяц возил накопленную вяленую и засоленную в бочках рыбу в заготконтору, в райцентр Пески, что верстах в восьмидесяти вниз по Илети. Связывали из сплавных брёвен плот, загружали рыбой и сплавлялся Егор с помощником до песковского причала, где встречал их приёмщик Степаныч с бригадой грузчиков. Сдав товар, шли они на местный рынок, продавали недорого прихваченный с собой деревенский провиант: копчёное сало и мясо, кожу да пушнину, сушёные грибы и ягоды, солонину. Затем закупали всё необходимое в хозяйстве и для добычи имущество, подарки родным, и возвращались домой. Если везло с оказией – на попутной моторке с начальником, но чаще пешком. Две ночи и день по тайге, вдоль берега Илети – и дома.
В то памятное лето, поговорив с комендантом, решил Егор сменить помощника. И стал брать с собой шестнадцатилетнего, не по годам возмужавшего младшего брата Афоньку. Прежний, большой, но спокойный и добрый, как телок, Аверка, не то чтобы хил был в работе или ленив, но духом не дюж и в драке не изворотлив. Афонька же, не то чтобы амбал, но крепкий, ловкий и нахрапистый, слыл среди сверстников первым кулачным бойцом. А драться Егору доводилось нередко – доставала местная блатная шпана. Начинали ещё на рынке, частенько подкарауливали по дороге домой. Заправлял шайкой Валька Крендель, дважды судимый за грабёж. Сначала трибуналом, за злоупотребления во время продразвёрстки. Тогда сошло ему с рук, помогло происхождение. Затем судом уже уголовным, отправившем его на пять лет на сибирский лесоповал, где он окончательно и бесповоротно приобрёл стойкое отвращение к какому-либо труду. Освободившись из лагеря и осев в ближайшем посёлке, основным своим жизненным лозунгом Крендель избрал: “Грабь награбленное”. Собрав вокруг себя небольшую, но злую и преданную идее группу единомышленников, Крендель промышлял на местном рынке. Заставлял делиться “излишками” заезжих торгашей: аборигенов-охотников да кулаков-выселенцев из таёжных посёлков, коих немало выросло в те годы по берегам Илети. Местная милиция не спешила заступаться за классовых врагов, да и жалоб-то не поступало. Кто делился, кто, если мог, отбивался, бывало, пропадали люди и с той, и с другой стороны. Крендель, мало кто о том не знал, состоял с местной властью не только в товарищеских, но и в сугубо деловых отношениях. Так и шло помаленьку: до царя далеко, до Бога высоко.
Они подошли всемером в конце дня, когда пустел рынок и последние торговцы, завидев знакомую компанию, спешно рассовывали непроданное по мешкам. Наглые, холёные, сапоги в гармошку, кто лузгая семечки, кто попыхивая папиросой, ухмыляясь, вразвалку направились прямо к их прилавку. Впереди Крендель: кепка козырьком на бровях, руки в карманах брюк. Афонька укладывал в мешок остатки товара. Егор, не спеша, пересчитывал деньги. Окружили брата, на Афоньку не обращая особого внимания.
– Пересчитать не помочь, гражданин нэпман? – Крендель плюнул под ноги Егору окурок.
– Не обломится тебе сегодня, – спокойно сказал Егор, засовывая в карман комок недосчитанных купюр, – В прошлый раз рыбой хорошо взял, забыл нечто? Нынче отзынь, не буди лиха.
Крендель переглянулся с дружками, устало улыбнулся.
– А вот грубить не надо, кулацкая рожа. Мы ж с тобой ласково. Хрусты тащи из кармана. Народ мы не богатый, но с пониманием, всё не заберём.
Егор вытащил руку из кармана, сложил кукиш, сунул под нос Кренделю.
– Вечная история, – философски произнёс Крендель, задумчиво глядя на сложенную из пальцев фигуру, – Полное непонимание и дисгармония классовых отношений. Ладно, пошли, пацаны.
Крендель развернулся, как бы собираясь уходить, затем вдруг вытащил из кармана руку с кастетом и с разворота, наотмашь ударил Егора в висок. Упал брат, закрыл в полусознании голову руками. Замер от неожиданности Афонька, оцепенел. Шайка, не обращая на него внимания, окружила лежащего Егора.
– Ша, пацаны, я сам, – прошипел Крендель и начал не спеша, размашисто, с подпрыжкой пинать Егора по рёбрам.
– Стой! Не бей его, сука! – прохрипел Афонька не своим голосом, – Вот деньги! На, возьми!
Растолкав шайку, подскочил к Кренделю, пригнулся, выхватил из голенища взятый без спросу отцовский обоюдозато-
ченный охотничий нож, коротко, без замаха, снизу вверх всадил под рёбра по самую рукоятку. Тёплое и липкое хлынуло по пальцам. Толкнул вперёд, выдернул.
“Хорошо попал, – подумал, глядя на вмиг побледневшего, рухнувшего наземь Кренделя, крепко, что было сил, сжал скользкую рукоятку, – Только бы не уронить!”
Сзади кто-то крепко обхватил шею борцовским приёмом, стиснул до хруста.
– Чё встали, как бараны?! – заорал, клича на помощь, – Руку с пером ломайте!
Но нет, не спешила помощь. Попятилась шайка, отступая от затихшего Кренделя, заозиралась растерянно. Ударил Афонька душившего ножом куда-то в бедро, а, когда ослабла хватка, вывернулся и с разворота полоснул по горлу. Завизжала поодаль баба, залаяли собаки, бросились кто куда оставшиеся в живых экспроприаторы. Поднялся Егор, придавливая рукой рану на виске, оглядел лежащие в пыли окровавленные тела.
– Что ж ты натворил, братишка? Неосторожно как-то, прям средь бела дня. Вон, глянь, публика какая, – кивнул головой в сторону кучкующихся невдалеке баб и мужиков, – Показания дадут. Ну, ходу теперь.
Афонька сунул за голенище окровавленный нож, подхватил мешок со снедью и рванул вслед за братом в сторону реки.
Утром, через две ночи, добрались до деревни. Шли берегом. Увидев у причала Морозовскую лодку, сказал Егор:
– По нашу душу. Ждут уже.
Афонька остановился, взял брата за рукав.
– Может бечь мне, Егорша? В тайге отсидеться?
– Много ли набегаешь? Лучше сами к нему придём, расскажем, как было. У него это называется чистосердечное признание. Меньше дадут. Да и потом они ведь меня чуть не убили. Разберутся, небось. Пошли уже.
Дома, во дворе, уже встречали их хмурый отец с плачущей матерью, конвойный сержант и Морозов в расстёгнутом кителе. Вышел братьям навстречу, остановились друг против друга.
– Тебя, Егор, я здесь допрошу, как свидетеля. Ну а ты, паря, собирайся, поедем. И давай без глупостей. Полчаса у тебя. Ануфриенко, проследи, – скомандовал сержанту.
За двойное убийство с превышением необходимой самообороны, с учётом непролетарского Афонькиного происхождения, не глядя на несовершенные его года, щедро выписал ему районный уголовный суд десять лет лагерей. И поехал парень на восток, из одной тайги в другую. Сначала в Красноярск, в колонию для малолетних, а через год с небольшим в дальние колымские лагеря, добывать золото для бурно развивающейся промышленности молодой советской страны.
В конце войны стало не хватать на фронтах бойцов. Пошли по лагерям и спецпоселениям разнарядки, вербовали добровольцев из самых благонадёжных и исправившихся. Тогда, летом 44-го, до конца срока оставалось Афанасию чуть больше года. Но настолько укатала его тяжкая работа на прииске и обрыдла голодная и холодная лагерная жизнь, что казалось ему: на пределе здоровье и силы, не дотяну, не переживу последнюю колымскую зиму, упаду и сгину в мерзлоте. Понимал на что идёт. Но так хотелось просто отогреться и наесться, а там хоть огонь, хоть штык, хоть пуля – всё едино. Семьи нет, никто особо не ждёт. К тому же прельщала возможность искупить, снять с себя навешанное клеймо и судимость, демобилизоваться по ранению. Не задумываясь, написал он заявление и отправился в составе штрафной роты в третью тайгу, теперь уже на запад, освобождать от потрёпанной, но крепкой ещё группы армий “Центр” белорусское Полесье, где в то же лето сложил голову брат его Егор.
Обжёг пальцы догорающий окурок, бросил его перед собой Афанасий. Притоптал сапогом.
– Афоня, – услышал из-за спины, – Ты?
Оглянулся. Удивлённо и чуть испуганно смотрела на него немного тронутая годами, но та же, милая и до боли родная жена брата Агафья. Перевернулось что-то внутри, встал, неловко припал на деревянную ногу, пошатнулся.
– Я, Агаша, я и есть, как видишь.
– Не пропал, – тихо выдохнула, глядя прямо в глаза.
– Уберёг Господь.
– А Егора нет больше. Прошлым летом похоронку принесли. В Белоруссии, под Витебском. Всего-то четыре месяца отвоевал.
– Знаю уже. Морозов доложил.
Подошла несмело, положила Афанасию ладони на плечи, коснулась головой груди. Дрогнула плечами, заплакала беззвучно. Неловко приобнял одной рукой, другою погладил по голове. Выкатилась из-под века нежданная скупая слеза, упала Агаше на платок. Промакнул глаз рукавом.
– Ну, полно, полно те. Поживём ещё, небось.
Сдавленно вздохнула Агафья и вдруг притянула его к себе, уткнулась в щёку мокрым лицом, обняла, поцеловала в шею. Оробел Афанасий, замер, закружилась голова от нежного запаха бабьего пота, выбившихся из-под платка волос. Потом обнял её крепко, неумело припал губами к её обветревшим и таким сладким губам. Прошептал на ухо:
– Егорша-то простит ли нас?
– Простит, Афоня, простит. Я ему живая сколь прощала, он теперь простит.
– Вон уже баба какая-то пялится через плетень, пойдём, может?
– Пусть себе пялится. Ты не кто попадя, ты брат ему родной. Пойдём в дом.
Вошёл Афанасий в братову избу, поставил у порога мешок, склонив голову, перекрестился на иконы, присел на лавку у стены. Встав рядом посреди горницы, разглядывали его племянницы. Лукаво, с хитринкой Настя, внимательно, изучающее Анюта. Агафья подошла сзади, обняла обеих.
– Ну, чего уставились, пигалицы? Дядька ваш, Афанасий, отца вашего брат, я вам рассказывала. Жить у нас будет.
Афанасий смутился, опустил глаза.
– Ой, матушка, на стол бы надо собрать, пойду в голубец спущусь, – схитрила Настя и юркнула за дверь.
Анюта посмотрела на мать, долго, вопрошающе, потом вдруг подошла и села на лавку рядом с Афанасием, слегка касаясь его плечом.
– Здравствуйте, дядя Афоня, – тихо сказала, глядя на сложенные на коленях руки, – Меня Анютой зовут. Вы нам за тятю теперь будете? Глаза у вас тятины.
Афанасий немного растерялся, посмотрел на Агафью. Она улыбнулась, прикрыв глаза, слегка кивнула головой.
– Да как же иначе, Анютушка, как иначе-то, – взволновано сказал, – Я ж вас с Настей вот таких ещё на руках таскал. Не помнишь, поди. Хочешь, так и зови меня тятей. Ну, если хочешь, конечно, – чуть помолчав, добавил.
Агафья подошла к дочери, поцеловала в лоб.
– Сходи воды принеси, девонька моя сладкая, ведро в сенях пустое.
Анюта вышла. Агафья села на её место, положила голову ему на плечо.
– Поладишь ты с ними, Афоня. Добрые они у меня, уживчивые. Вон Анюта как на тебя смотрела. На Егора ты похож.
– Дай то Бог. Лета у них сейчас непростые, да и отца, поди, ещё не забыли. Ну, да, должно быть, поладим. Красавицы какие растут обе, в тебя, как две капли, – погладил Агафью по плечу, – Пойду я до коменданта, Агаша. Надо мне прямо сейчас. Отмечусь, на счёт работы справлюсь, и вернусь сразу.