Положение Бертольда после революционного одна тысяча девятьсот семнадцатого года изменилось. Власть рабочих и крестьян посчитала бывших солдат, ставших военнопленными, пострадавшими от развязанной капиталистами войны и наделила общими гражданскими правами тех, кто пожелал остаться в новой России на постоянное проживание. Бертольду была предоставлена возможность вместе с баварскими немцами, оказавшимися в плену, вернуться на родину, но он, к ужасу своих родителей, отказался, предпочел прожить жизнь в России с любимой женщиной.
Письма из Германии доходили до них с долгими задержками, чаще с оказией, но все-таки связь с родиной Рихтер не прерывал.
В двадцать первом – двадцать втором годах, когда на Поволжье обрушился страшный голод, посылки с продовольствием от родных из Германии, пересылаемые с помощью Красного креста, оказались большим подспорьем, и Рихтеры делились, чем могли, с Сенцовыми. Семен старался не оставаться в долгу, благодаря тому, что был незаменим в обслуживании техники, он получал усиленный паек, что-то перепадало и от тех его клиентов, у которых дела шли получше и которые нуждались в его помощи. Так они, поддерживая друг друга, пережили страшное время.
В конце двадцатых Бертольд с семьей переехал в Покровск и занял должность начальника отдела статистики. Семен был у них частым гостем, приезжая в город по делам, и просто для того, чтобы навестить друзей. Он создал центральную станцию технического обслуживания сельхозтехники, позже преобразованную в МТС, которую и возглавил.
Курт все лето проводил в поселке с Иваном. Кроме рыбалки, которая была их любимым занятием, были и другие увлечения. Курт участвовал в постановках местного драмкружка. В немецких поселениях театру уделялось большое внимание. Вокруг этих самодеятельных постановок собиралась веселая шумная компания. Завязывались отношения у ребят с девочками, часто это были серьезные любовные истории. И если Курт был в этом плане очень застенчивым пареньком, его друг, Иван, хоть и не участвовал в театральной жизни, был принят в компанию молодых людей и пользовался у девушек повышенным вниманием.
Он был красив, остер на язык и легко сходился с противоположным полом. В первый же вечер мог совершенно непринужденно поцеловать свою подружку, и его руки легко достигали тех потаенных девичьих прелестей, до которых другим тающая в его объятиях девчонка дотронуться никогда бы не позволила.
В одна тысяча девятьсот тридцатом году Сенцовы получили квартиру в Покровске, но день рождения Ивана, его семнадцатилетие, отмечали в поселке, в деревенском доме. Гостей собралось много, и в зале пришлось поставить второй стол. За ним, шумно двигая наспех собранные у соседей разношерстные стулья и табуретки, расселись одноклассники, ребята из драмкружка и приятели Ивана из спортивной секции. За взрослым столом было не так тесно, присутствовали коллеги и родственники Сенцовых, их общие с Бертольдом друзья.
Ангелина появилась на пороге тогда, когда уже прозвучали поздравления и напутственные речи взрослых, когда уже началась веселая застольная суета, по-второму и третьему разу наполнились граненые стопки за родительским столом и опустела распробованная молодежью бутылка массандровского портвейна. Уже унесли тарелки, распрощавшиеся с плескавшейся в них наваристой, наполненной пряностями ухой, уже закусили ветчиной, специально припасенной Кристоферами из полученной заграничной посылки, и на очереди дожидались своего бенефиса фаршированная и жареная рыба.
Еще никто не мог представить, что всего через несколько месяцев в Поволжье начнется катастрофическая нехватка продуктов и вновь, почти как десятилетие тому назад, обрушится на людей голод, который унесет сотни тысяч жизней.
Но в этот день за столом, обильно уставленным разносолами, царило безмятежное веселье. Впрочем, Ивана безмятежным назвать было бы опрометчиво. Он был внешне весел, разговорчив, с удовольствием принимал поздравления от друзей и снисходительно отвечал на влюбленные взгляды девчонок, но то и дело оглядывался на входную дверь. Он ждал ее, приглашенную как бы мимоходом, почти шутливо, эту женщину, ответившую ему согласием. Его подозвал к своему столу отец, хотел представить своим друзьям и налить рюмочку, как он считал, настоящей выпивки, а не какой-то предназначенной для женщин сладенькой «Массандры».
В этот момент и вошла Ангелина. Она была в сером, прямого покроя платье с высоким, окружавшим шею воротом. Задержалась на секунду у порога, обвела зеленоглазо собравшихся в зале, и после бархатного «здравствуйте «поклонилась всем обернувшимся к ней гостям и улыбнулась. Не задерживаясь более у входа, прошла к столу, за которым притихла секунду назад шумливая компания молодежи, и уселась рядом с Куртом на освободившееся место Ивана. И хоть была она в самом скромном своем наряде, все-таки к совсем молодому человеку, практически мальчику, на день рождения шла, а хватило тех нескольких шагов к столу, нескольких ее движений, чтобы не осталось сомнений ни у кого, кто обернулся к этой женщине, в том, что, увидев такую раз, не забудешь и не спутаешь с другой никогда. Ей ничего не нужно было делать специально для того, чтобы вызвать к себе интерес сильного пола, она этот интерес вызывала каждым своим движением, непринужденным, безо всякой цели. Эта врожденная грация первоклассной самки била наповал.
В комнате повисла тишина. Мужчины уткнулись взглядом в тарелки, женщины поджали губы. Эта девушка, попытавшаяся скрыть себя под серой, ничем не приукрашенной материей, словно жаром от раскаленной печки наполнила пространство такой притягательной женской силой, что присутствовавшим потребовалось время для того, чтобы совладать с нахлынувшими на них чувствами.
Обстановку разрядила хозяйка. Алевтина Артемьевна Сенцова была женщиной основательной. Дом содержала, придерживаясь заведенному ею кодексу. Все должно было быть правильно. И вещи на местах, и распорядок нерушимый: обед, завтрак, ужин всей семьей за одним столом, и гости всегда должны быть дорогими, и приняты как положено. И эта смутившая всех женщина не выпадала в ее представлении из принятого ею порядка. Любовь Артемьевна сама поднесла гостье тарелку горячей дымящейся ухи, поставила перед ней с поклоном и почему-то не отошла, осталась подле стоять. Ангелина с удовольствием вдохнула аппетитный запах угощения, а затем потянулась к блюду с хлебом, что стояло поодаль, потянулась и прижалась к сидящему рядом Курту, прижалась к его плечу грудью, да так, что слегка подвинула его, ошарашенного, оглушенного исходящим от нее ароматом духов, вымытых душистых волос, еще чем-то неясным, сладким, а она лишь шепнула ему в ушко:
– Подай хлеба, немчик! – Ангелина аккуратно зачерпнула уху и, чтоб не пролить, подложила хлебный ломтик под ложку. Попробовав, обернулась к хозяйке в уверенности, что та стоит рядом, и таким задорным, таким свойским, дружелюбным и благодарным тоном произнесла, откуда-то зная хозяйкино имя:
– Алевтина Артемьевна, я такой вкуснятины в жизни не ела!
И Алевтина оттаяла, разулыбалась, замахала руками:
– Ешьте на здоровье, я вам еще подолью!
А Ангелина продолжила, указав на тарелку:
– Никогда так не смогу приготовить, вы б меня поучили.
– Так, конечно, с удовольствием, только моя роль тут вторая. Тут мальчишек просить надо, чтоб такой рыбки наловили, с которой любая хозяйка сготовит не хужей, – и она погладила по волосам Курта и затем показала на Ивана, – вон этих двоих благодарить надо.
Гости, словно отмерев после детской игры «замри», вернулись к хорошему расположению духа и все наперебой стали советовать, как правильно сварить уху, какие секреты кто знает и к кому в ближайшее время на какой праздник следует всем явиться и отпробовать именно их особо приготовленного блюда. Курт сидел, боясь шевельнуться. Она все еще была рядом, он чувствовал ее теплое бедро, которое будто невзначай то и дело касалось его ноги. Его все еще обволакивал исходивший от нее аромат, но самое главное, он не мог забыть прикосновения мягкой и одновременно упругой груди.
– Вот я и прикоснулся, – все время вертелось у него в голове. – Вот я к ней и прикоснулся.
Подошел Иван. Ангелина всполошилась:
– Ванечка, я ведь тебя не поздравила и место твое заняла, вот я какая невнимательная нахалка.
Иван положил на плечи Ангелины руки, останавливая ее попытку освободить стул. А она что-то сняла со своей шеи каким-то неуловимым движением, словно поправила прическу, затем, по-кошачьи вывернувшись из под рук Ивана, оказалась с ним лицом к лицу и надела ему на шею цепочку с крестиком, потом поцеловала в щеку и в другую, и замерла у его уха, на секунду прошептав:
– Цепочка золотая, крестик оловянный, носи, не снимая, они спасут тебя!
Так это все быстро произошло, что почти никто этого ее движения и короткого ее слова не заметил. А Ангелина попробовала рыбки фаршированной и рыбки печеной, так же восторженно о них отозвалась, глянула на часики, опоясывающие золотым браслетом ее руку, и засобиралась, как она сказала, на работу по особой необходимости. Гости, к тому времени уже и хорошо выпив, и поев, были добродушны, веселы и заняты друг другом, так что на уход красавицы внимания уже особого не обратили, только Алевтина всполохнулась:
– Да что же вы так рано? Да найдете время, приходите, покашеварим, все вам передам с превеликим удовольствием.
Курт с Иваном собрались ее проводить. Но Ванька остановил друга:
– Оставь, я ей сказать хочу, сам провожу.
Иван с Ангелиной вышли на крыльцо, она протянула ему руку, прощаясь, он сжал ее пальчики, не отпустил:
– Вы очень уж дорогой подарок мне сделали, но я знаю, что если цепочка с крестиком, отказываться грех.
Ангелина рассмеялась, ничего не ответила, но руку не забрала. Иван оглянулся на дверь, волнуясь о том, что если следом за ними кто-то выйдет, то он не успеет сказать девушке самое важное и вообще, то, что они стоят так близко друг к другу и рука ее в его руке, выглядело, как ему казалось, опасно. В его голове бушевало пламя, мешая произнести те несколько простых слов, которые он, всегда такой острый и быстрый на язык, наконец, запинаясь, с трудом выдавил из себя:
– Вам моя мать подсказала, кого надо просить рыбки наловить, может быть, вы с нами порыбачите? Мы вас всему научим, сами наловите, сами потом и уху сварите.
Он хотел пошутить, но вышло несмешно, ни он, ни она не улыбнулись. Во рту стало сухо так, что он с трудом проглотил комок в горле. Ангелина, наконец, забрала руку, посмотрела на него долгим взглядом и, уже отстранившись, уходя кинула, словно круг утопающему:
– Завтра в пять, там же.
Иван стоял, сжимая под рубашкой цепочку, стоял, глядя в ту сторону, куда ушла эта девушка. Как ее правильно называть? Он задумался. Когда впервые ее видишь – девчонка-девчонкой, а чуть приглядишься, рядом окажешься, чувствуешь – не подходит ей называться «девушкой», «девочкой», нет, только женщиной. И тут его пронзило: «Вот я дурак! Там же! Что она такое имела ввиду – там же»? Они ведь не договаривались о месте встречи, и вдруг понял, что означало это «там же». Там, где они видели ее с теми двумя. Догадался, что она этим «там же» хотела сказать:
– Вы меня видели там с мужчинами, вы все поняли и вы хотите того же, так приходите.
Ивану стало так жарко, что пришлось расстегнуть и так неплотно застегнутую у ворота рубашку. «Завтра в пять, дожить бы».
И он вернулся в дом.
Алевтина крутилась у столов, старалась, чтобы никто из гостей не был обделен угощением. Лишь уступая просьбе мужа, присаживалась возле него на минутку, отламывала кусочек хлеба, цепляла вилкой кружок колбаски, дольку огурчика, ела, продолжая оглядывать гостей, все ли заняты общением, все ли довольны, и только на друга их Бертольда, что сидел по правую руку от хозяина, не удосужилась глянуть попристальней, считала, что он под опекой Семена, а значит, и без нее справятся.
Шестой год пошел с того дня, как не стало Эльзы. Неудачные роды. После появления на свет Курта Эльза мечтала о дочке, но забеременела только тогда, когда Курту было уже десять лет. Погиб и ребенок. Бертольд от страшного потрясения слег. Смерть жены и не родившейся дочки надорвала ему сердце. С тех пор он так до конца и не оправился. Алевтина по одной только ей ведомой причине несла в себе ощущение вины перед этой трагедией. Ей казалось, что она чего-то не досмотрела, не посоветовала вовремя, не оградила подругу от беды. Видно, какая-то женская порука мерещилась ей в этом деле, в деле рождения детей. И не то, чтобы к этой своей вине она прилепляла и мужскую вину, вину мужа Эльзы, но с тех пор относилась к Бертольду и с состраданием, и с глубоко спрятанным в ее душе укором.
Может быть, и в этот раз те самые, скрытые от посторонних глаз пружины отстраняли ее, так заботящуюся о гостях, от того, чтобы обратить внимание на Рихтера. Но когда, все-таки обернувшись к мужу с какой-то просьбой, остановила взгляд на бледном лице Бертольда, осеклась и, приблизившись к самому мужниному уху, прошептала:
– Сема, а что это с ним?
Семен глянул на нее вопросительно:
– Ты о чем? – сообразив, что жена говорит о Рихтере, удивился: – Так ведь он не пьет, чего ему веселиться?
Хотел отшутиться, но почувствовал, жена взволнована не зря.
– Да на нем лица нет, ты бы поменьше опрокидывал, да на дружка своего внимание обратил.
Семен хмыкнул:
– Да я и не пил по-серьезному, так, две-три рюмки.
Он обернулся к Бертольду:
– Ты, брат, чего такой скучный? Может, плохо себя чувствуешь, а может, все-таки по рюмашечке? Она, зловредная, от любой хвори помогает.
Бертольд помолчал, собрался что-то сказать, но лишь тяжело вздохнул.
Семен удивился тому, что с начала застолья не обратил внимания на то, в каком удрученном состоянии находится его друг. Вот Алевтина, бабий глаз, та с ходу углядела. Он уже всем корпусом развернулся к Бертольду:
– Эй, друже, ну-ка выкладывай, что стряслось? Неужто от меня тайны свои прячешь?
Бертольд покрутил в руке стоявшую перед ним пустую рюмку и, словно преодолевая себя, произнес:
– Поговорить надо, но не здесь, и потом, ты выпил, может завтра?
Необычное напряжение в голосе, бледное, почти белое, лицо Рихтера уже по-настоящему встревожило Семена, и хмель, что бродил в голове после нескольких рюмок беленькой, от предчувствия недоброго выветрился, словно его и не было.
– Я в порядке, пойдем ко мне, все расскажешь, нечего от старого приятеля таиться.
В гараже, пристроенном к дому, у Семена был отгорожен угол, самое уютное в его понимании место, что-то среднее между кабинетом и мастерской. Служебный Форд-А занимал большую часть помещения, стены были увешаны инструментом, на самодельных полках теснили друг друга книги вперемешку художественные и технические, все потрепанные, понятно было, что ни одна из них не была обойдена вниманием хозяина. Семен уселся в кресло у стола, Бертольд устроился на стареньком продавленном кожаном диванчике. Семен закурил, предложил папиросу Рихтеру, тот махнул рукой:
– Мне нельзя, теперь уж строго.
Семен знал, что у Бертольда были сложности с сердцем, но тот, заядлый курильщик, бросить так, чтобы насовсем, не смог, ну и уж после застолья не выкурить папироску… Стало быть, дела со здоровьем у него серьезные. Но Рихтер начал с другого:
– Семен, мы друзья, давние друзья, – он делал между словами паузы, как бы примериваясь к тому, чтобы правильнее эти слова выстроить.
– То, что я тебе скажу, а высказать это я могу только тебе, – он снова помолчал, пауза затянулась.
Семен сделал рукой приглашающий жест: «Давай, парень, не тяни».
И Бертольд продолжил:
– Видишь ли, для меня вопрос, вправе ли я посвящать тебя в историю, которая в наше сам понимаешь какое время, когда или в «марксисты-ленинцы» угодишь, или в «старые специалисты», может для тебя и для твоей семьи оказаться опасной, – он посмотрел на Сенцова вопрошающим взглядом, как бы спрашивая, не остановиться ли?
– Прекрати политесы разводить, говори прямо, иначе посчитаю, что ты мне в доверии отказываешь.
– Семен, ты знаешь, что у меня в Германии остались родственники, отец и мать. Был брат, но он погиб на войне. Есть двоюродные сестры и племянник отца, сын его брата, то есть моего дяди, – Бертольд запнулся, – не в этом суть, я имею в виду, не в перечислении моей родни. Впрочем, без этого не получится объяснить последующие события. Мои родители были против того, чтобы я остался в России. В каждом письме мать слезно умоляла взять с собой жену и ребенка и приехать в Германию, домой, в Гамбург. По прошествии стольких лет они отчаялись меня уговорить вернуться. Но после смерти Эльзы у стариков появилась надежда на то, что даже если я не вернусь, то Курт… – Бертольд потер горло, почувствовав, что ему не хватает воздуха, будто этим движением рассчитывал облегчить себе вдох, – то Курта я отправлю к ним. Они предлагали мне дать ему возможность побыть у них какое-то время, может быть, получить образование, и потом, если он захочет вернуться, то они его удерживать не станут. Я, разумеется, не собирался всерьез рассматривать такую возможность и отвечал вежливым отказом.
– Знаешь, Сема, – он вдруг поднялся и кивнул в сторону настенного шкафчика, там у Сенцова всегда было припасено, – налей мне чуть-чуть.
Семен молча достал из шкафчика с инструментами початую бутылку, поставил на стол две железных кружки и плеснул обоим на донышко. Выпили молча. Семен закурил. Но на этот раз другу курева не предложил, теперь ясно видел, Бертольд болен, и тут же получил подтверждение своему предположению.
– Я столько раз про себя повторял, – продолжил Рихтер, – все то, что сейчас пытаюсь тебе рассказать, но слова, словно гири, сил не хватает их произносить.
– Ты помнишь, после того, что случилось с Эльзой и ребенком, я долго болел, и доктор, тот, который когда-то меня в госпитале пользовал, сказал, что с сердцем у меня что-то не так. Я названий этих медицинских не запомнил, но суть в том, что в любой момент… Тем не менее, прошло шесть лет и я жив. Были случаи, когда казалось, что все – конец, но после приступа как-то налаживалось, и общее самочувствие возвращалось в норму, а вот в последний месяц чувствую – долго не протяну, слабость постоянная, утром просыпаюсь и кажется, не смогу встать. Так вот, к чему это я тебе говорю. Когда доктор мне о моем положении рассказал, я стал задумываться о будущем Курта. Он ведь останется один.
Семен встрепенулся:
– А мы?
– Сема, вы, конечно, самые близкие нам люди, но пока он мальчишка, вы в силах ему помочь, а что дальше? И потом, пойми, одно дело немцы, что веками тут проживали, другое дело я, недавно из Германии, воевал на той стороне, чем не шпион? Одним словом, мысль эта засела в моей голове, и не было ночи, чтобы я не просыпался с чувством отчаяния от того, что не смогу проследить за его дальнейшей судьбой. И так случилось, что в двадцать восьмом году к нам в Энгельс прилетал немецкий самолет.
Бертольд поднял пустую кружку, Семен собрался долить товарищу, но тот отказался, только вдохнул не-выветрившийся спиртовой запах.
– Ты, наверное, не знаешь, да и никто не знает, что в Липецке находится авиационная школа подготовки немецких летчиков. Вот теперь, Сема, можешь меня остановить, мы встали на опасную дорожку, школа эта секретная, и если что…
Семен не стал скрывать удивления от такой информации:
– Да, не знал, если бы не ты мне такое сказал, не поверил бы. А про дорожку опасную – прекрати, мы с тобой уже не одну такую дорожку прошли, – и он вдруг рассмеялся. – А ведь однажды наши дорожки, помнится, пересеклись, и мы запросто могли друг от друга по пуле получить, куда уж опаснее, и ничего. У меня лучшего друга, чем ты, никогда не было и никогда, почитай, не будет.
От последних вылетевших слов Сенцов аж поперхнулся, почувствовал, что в глазах помокрело. С досады еще раз плеснул себе в кружку и уж поднес ее к губам, но остановился:
– Ты, давай, говори, не тормози.
Бертольд разгладил складку на брюках, посмотрел Семену в лицо и, легонько похлопав рукой по раненому колену, продолжил:
– Так вот, в одна тысяча девятьсот двадцать восьмом году к нам в Энгельс из Липецка прилетал пассажирский самолет Юнкерс F-13. Тебе, как человеку техническому, наверное, интересно было бы на него посмотреть. Красивая машина! Четверо немцев и один русский механик. Миссия этого вояжа подразумевала знакомство с жизнью поволжских немцев. Энгельс был конечным пунктом их полета, по пути они совершили посадки в Самаре, Саратове и Казани. Меня, с еще несколькими руководителями автономии, представили этим гостям в актовом зале администрации. Вначале была торжественная часть, наши выступили в очень дружественном тоне, высказывались по отношению к Германии и к гостям подчеркнуто почтительно. Разумеется, те в ответ в том же ключе – аккуратно, дипломатично, с благодарностью за многовековое проживание немцев в приютившей нас России.
А потом в буфете накрыли столы и организовали что-то вроде чаепития. Столов было десять, за каждым четверо или пятеро наших и один стол для немцев. За ним, кроме пятерых участников перелета, еще четверо сидело. Троих я знал – партийные и административные руководители, а четвертым был высокий чин из госбезопасности. Он этого не скрывал, вел себя свободно, шутил, но все время со значением поглядывал на обслуживающий персонал. Всех этих людей, официантов и буфетчиц, мы видели впервые, и нетрудно было догадаться, к какому ведомству они принадлежали. Меня эти детали волновали лишь в той мере, в какой зрела уверенность в том, что у этих немецких пилотов что-то для меня есть, и что каким-то образом они мне это что-то передадут, минуя цепкие взгляды агентов ОГПУ.
Но ничего подобного за весь вечер не произошло. Только уже расставаясь, один из летчиков, пожимая мне руку, произнес фразу на немецком, в которой пожелал мне и моему сыну успехов, здоровья и веры в светлое будущее, и вот в этой, последней ее части, прозвучала рифмованная строчка: «Да, мы верим, но проверим». Это выглядело для чужого уха вроде шутки, но у этой строчки было продолжение: «Даже бога перемерим». Так звучала строфа из студенческой песенки, которую сочинили мои университетские однокурсники. Мы в то время были яростными материалистами и выражали свой максимализм в отрицании всяческих авторитетов такими вот изощренными способами, из которых песенки и стишки были самыми безобидными. Но дело было в том, что эти слова, произнесенные немецким летчиком, свидетельствовали о том, что он знал обо мне то, что могли знать всего несколько человек, моих самых близких студенческих друзей. Он был намного моложе меня, и возможность того, что он окончил тот же университет на параллельном потоке в то же время, что и я, и каким-то образом услышал эту песенку в моем окружении, была исключена, и я воспринял его слова как послание и предупреждение к ожиданию какой-то иной информации.
Прошло несколько дней, и мои конспирологические представления от услышанных тем вечером слов стали рассеиваться. Но в одно из воскресений я, как обычно, отправился на рынок. После того, как Эльзы не стало, я сам покупаю продукты и сам готовлю нам с Куртом еду. Эльза имела эту привычку воскресного посещения городского рынка, и для меня эти походы за свежими продуктами в выходной стали чем-то вроде свиданий с прошлым.
Бертольд сжал кулаки, затем снова потер коленку:
– Извини, Семен, я многословен.
– Эльза была тебе прекрасной женой, мы все очень ее любили. Алевтина до сих пор корит себя, думает, что виновата, что не углядела. Думает, я не вижу, как она мучается, когда про Эльзу говорят, годовщины отмечают, на кладбище в дни поминовения ходят. Ты говори, Бертольд, ведь у тебя есть то, самое важное, что мне передать надо, не сомневайся, все сделаю для тебя, будь уверен.
– Да, Семен, ты прав, кое-что я должен тебе передать. Так вот, брожу я по нашему рынку, уже кое-чего купил, корзинка почти полная. Подхожу к овощному прилавку и спрашиваю продавца: «Почем кабачки?»
Ну, он мне отвечает и предлагает тот, что побольше, а я говорю:
– Да, у меня уже корзинка полная, мне поменьше поищите.
Он смеется и отвечает:
– Я вам что, сантиметром перемерять буду? Видите, они все почти одного размера.
И тут у меня за спиной раздается тихий такой женский голосок:
– Да, мы верим, но проверим, даже бога перемерим.
Я обернулся и почти уперся в женщину. Высокая, моих лет, хорошо одета, в шляпке, тоже с корзинкой и смеется.
– Я, как и вы, собралась кабачок купить, – делится она, значит, со мной, и тут же продавцу: – Вот, который в углу, – и указывает на тот, который мне предлагали. – Этот мне, а тот, что за ним, этому товарищу.
И действительно, мне поменьше достался. Рассчитались мы за покупки и вместе пошли вдоль торговых рядов. Выглядело вроде естественно: сошлись двое покупателей на почве совместного процесса приобретения кабачков. У меня все внутри трясется, понимаю, что эта женщина оттуда, и сейчас что-то должно произойти. Ты ведь помнишь, раньше все проще было и с письмами, и с посылками, а в двадцать восьмом уже поменялась ситуация. Письмо оттуда могло всю твою жизнь опрокинуть, промолчу про сегодня.