Вопреки всему мы продолжили встречаться. Нет, не так, док… Зачем мы продолжили встречаться? Снова не то… верней сказать, «мы с ЭТОЙ встречались изредка, не чаще одного раза в неделю-полторы» – я много работал, навёрстывал испанский и, как мальчишка, слишком часто проверял электропочту, но увы: похоже, письма от V, краткие, не обременённые высокими смыслами письма от V, сыграли в ящик. Я пустился тогда во все тяжкие, тщетно пытаясь хоть сколько-то «заместить» смазливой однорукой всё то, что перевернуло однажды мой мир.
Наши так называемые свидания походили на усечённую схемку псевдосупружеских па в бесконечно перверзивной форме: казалось, мы прожили вместе как минимум лет десять, а не общались «сессионно» – рутина неожиданно быстро стала коньком, суперстаром снулой программы. Бороться не представлялось возможным – ЭТА всегда, в любую погоду, первым делом неслась в супермаркет. Закупать продукты. Еду! Много еды и питья! Делила счета поровну, прикидывая, сколько удалось сэкономить; лишнего не брала. Откусывала хлеб по дороге к квартирке, прятала в карман шоколадный батончик, будто боялась, что потом, завтра, останется голодной… вероятно, когдато впрямь не доедала: или всего лишь жадность?.. Признаться, мне было б, пожалуй, и жаль шлюшку, кабы отсутствие конечности стало самым большим её недостатком, но увы. Фитюля оказалась самым безобидным, самым нормальным из всех её уродств!.. На кухне, которую ЭТА наконец отмыла, я обнаружил случайно гору конфетных фантиков (свалились на голову, ну да) – она не могла с ними расстаться, не могла выбросить, как не могла избавиться и от испорченной колбасы, разлагающейся в холодильнике, и от старья, пылящегося в сутулых сумках «сделано в СССР», и от сломанных буратинок да карабасов-барабасов, валяющихся на антресолях года эдак с девятьсот восемьдесят неважного… Но самое скучное, док, другое: шлюшка всё превращала в секс – или, скорее, в сексик (её словечко). Как-то, порядком уставший от дешёвых её страстишек, я спросил, действительно ли она считает нормальным постоянно думать и говорить «об этом». ЭТА взглянула на меня с болезненной неприязнью, а потом, чуть не плача, быстро-быстро зашептала: «Хочу испробовать всё, всё и со всеми, иначе в жизни нет никакого смысла! Хочу трахаться с негром! С мулаткой! С мулаткой и негром вместе! Хочу мужчин, хочу женщин – хочу чувствовать себя защищённой, мне страшно, мне так страшно одной, да неужели же непонятно?!..» – потом она зарыдала, потом разломала кровать, потом просила прощения, ну а в день моего рождения явилась с упаковкой купленных на сейле роллов, да тут же сама их и съела.
Зачем я тратил время на столь ущербное существо, зачем тянул лямку того, что на языке двуногих всё ещё принято называть «отношениями»? Еще одно чудо-юдо в паноптикуме?.. Пожалуй, так, док: ЭТА успела выесть часть моего мозга рефренами «об ужасных, ужасных родителях» – кажется, я повторяюсь? – и «предателе бывшем», бесконечными вариациями на тему того, как «бесчеловечно» отнеслись к ней на эксработке и как она, протезная королева, разругавшись со всеми, гордо хлопнула дверью. Мысленно шлюшка постоянно возвращалась и к любовнику, пытавшемуся развить в ней (читай, усилить) комплекс неполноценности, и к якобы «использовавшим» её подругам – и прочая, по пунктам. Слушать мортидобелиберду[34], да простит меня классик, было крайне тоскливо: я просил ЭТУ ставить слова на быструю перемотку, обходя подробности, но ей это плохо удавалось. Целыми днями она сидела дома, выходя лишь на бизнес-ланч в ближайшую забегаловку да предавалась буйным своим фантазиям: вот, собственно, и всё. Ах да, репетиторствовала! Английский, конечно же. Понедельник, четверг. Учеников не любила: терпела – да и могла ли она любить кого-то?.. Однажды, док, она попросила у меня денег якобы на няньку – я не планировал содержать ЭТУ, тем более что бывший исправно платил алименты, а квартирка на Вернадского сдавалась. «Не надо иллюзий, мы даже не влюблены…» – только и сказал. ЭТА почесала протез: глазки не выразили ничего, кроме острой жалости к себе. Я оставил её в одиночестве, которое она так ненавидела, и отправился в парк: тот самый старый парк, где гулял когда-то, ещё крохой, с отцом. Сколько лет я не приходил сюда?.. Пятнадцать, двадцать? Детской железной дороги с тупоносой «вагоновожатой» мордой тогда не было в помине, как не было в помине и коряги с камнями, вокруг которой проезжал весёлый составчик, заполненный маленькими людьми… Я долго, пожалуй, слишком долго смотрел на детей, не понимая ни слова из того, что они говорят. Смотрел до тех самых пор, пока одна из мамашек не подошла ко мне и не спросила, дотронувшись легонько до плеча: «Вы здоровы?..» Меж тем вестей от V не было: я перестал ждать. Думал, будто перестал. А потом перестал на самом деле. Неведомый дух, поселившийся некогда в четырёхкамерном, словно покинул его в одночасье – и всё же я не понимал, на самом деле не понимал, чем заслужил равнодушие. Окей, что́ о том! Я много, на износ, работал, дневал и ночевал в клинике, брал все мыслимые и немыслимые дежурства, замещал коллег… Медсёстры поглядывали на мою тень не без любопытства, но с меня, что называется, хватило. Хватило всего этого: вечерами я перечитывал Витгенштейна, захаживал в «Шестнадцать тонн» и снова думал, будто не думаю, не думаю, совсем не думаю о V! Так и действительно перестал.
… … …Тогда-то, док, и прилетел нежданный e-mail из Сансеба – тогда-то и застучало бешено сердце (привет и пока, «Клинико-генетические ассоциации кардиомиопатий»!), тогда-то и помчался в аэропорт: Эль-Прат – Шереметьево, барсовский рейс, три тысячи десять километров, двести пятьдесят минут, терминал D… Вот они, несколько часов жизни, как на ладони: V улыбается, V хлопает по плечу, V спрашивает, что я думаю об отъезде, ведь сейчас самое лучшее для него время! Во всяком случае, в нашей ситуации. V предлагает отправиться для начала в Доностию – всего-то около двадцати километров от французской границы – на джазовый фестиваль, в июле. Двадцать пятого на закрытии выступит старина Абдулла Ибрахим с «The Jazz Epistles»! Неужто буду раздумывать? Абдулла учился у Эллингтона, и-др. – и-пр., ну а я не могу сосредоточиться на словах: белый костюм V идеально оттеняет загар, желание прикоснуться не оставляет ни на миг, но я, разумеется, не решаюсь. Не решаюсь, и потому зажмуриваюсь, когда специально режу до крови палец – не снится ли?.. V смеётся, V берёт за руку, V размазывает кровь мою по ладошке – вот уж и самой линии жизни не видно… ещё немного, и я, пожалуй, разрешу убить себя под убаюкивающее: «Малюсенький городок на берегу Бискайского залива… Три пляжа с мельчайшим белейшим песком… Во время отлива вода уходит на сотни метров, но к этому быстро привыкаешь… Невероятные pintxos!.. Мишленовские изыски… Музей этнографии и изящных искусств… Фуникулёр… Открывающийся в полдень Bar Nestor, где работают Нестор и его друг Тито: ребята готовят всего три блюда – невероятный вкус, там всегда очередь! Кстати, в Сансе никогда не спят – мы можем остаться там столько, сколько захотим…»
… … …Просыпаюсь в холодном поту, берусь за лэптоп – ночь, писем нет.
Давний мейл V превращается в птицу и улетает к берегам баскской Атлантики, чтобы обратиться в лотерейный билет: «Испанцы ведь жить не могут без лотерейных билетов!» – разводит руками V, нисколько не задумываясь о том, что снится мне. Впрочем, негоже называть басков испанцами – опять же, со слов V, они обижаются на подобную некорректность едва ли не так же, как египтяне, окрести их арабами…
Пью воду: стакан за стаканом.
Я знаю, док, я буду в Сан-Себастьяне. Позже».
скерцо
[РОМКА И АМЕРИКА]
Ромка открыла Америку. Америка открыла Ромку. Так, континент за континентом, Ромка и Америка открывали друг друга.
Америка родилась 12 октября 1492 года: она была гораздо старше Ромки, правда, о том не подозревала. Америка образовала для Ромки два материка – Северный и Южный, да провела границу: то Дарьенским перешейком от слишком назойливых отгородится, то Панамским.
– Ты Мой Новый Свет! – часто повторяла Ромка Америке.
– Зачем ты подражаешь Vespucci? Это он назвал меня Новым Светом!
– Ты Мой Новый Свет! – улыбалась Ромка, и отодвигала от себя книгу о мореплавателе, окрестившем Южную часть её Америки Новым Светом. То, что лишь часть, Ромку почему-то радовало, ведь кое-что она назовёт по-своему, и никто не посмеет ей помешать!
– Ты тоже мечтаешь найти кратчайший морской путь в Индию? Тоже хочешь быть Колумбом? – удивлялась неоткрытая часть Америки, Ни-Северная-Ни-Южная. – У тебя есть три каравеллы? Ты сможешь пересечь Атлантику на трёх каравеллах?
– Не знаю, – улыбалась Ромка. – А тебе так нужно, чтобы я сделала ещё и это?
– Когда-то один человек, имя которого занесено теперь в справочники, открыл меня. У него было три каравеллы – «Санта Мария», «Пинта» и «Нинья». Он достиг Саргасова моря, а в мой день рождения – острова Самана.
– Когда у тебя день рождения?
– 12 октября 1492-го. Но я хочу изменить дату. Заменить на сегодняшнюю – ведь я родилась заново! Нет, за́живо…
– Какая ты древняя!
– Кто ты? – растворилась Америка в Ромкиных глазах. – Почему мне так легко, так хорошо с тобой? Откуда ты взялась? В твоём имени заключено полмира – Roma, Рим, «Roman de la Rose», романс, ром, романский стиль, романтизм, романш…
– Что такое романш? – спросила Ромка.
– Жёлоб в Атлантическом океане. Недалеко от экватора. Глубоководный. Хочешь, посмотрю? – Ромка не успела сделать останавливающий жест, как Америка уже открывала толстенную книгу: – Вот, нашла! Длина 230 километров, средняя ширина 9 километров, глубина до 7856 метров! Но ты… Ты – больше. Шире! Глубже! Я не могу без тебя! Ты – мой вечный город, Мой Рим!! Ты стоишь на мне, как на Тибре! Твоя устремлённость к свободе бесконечности безгранична. И, хотя мечта далека от реальности…
– Ты – моя мечта. Ты – реальна, – Ромка взяла Америку на руки, забыв о разделительном перешейке между Северной частью и Новым Светом: Ромкина Америка была Ни-Северная-Ни-Южная, а потому – её собственная. Та, которую только Ромка и открыла.
– Знаешь, – мечтательно протянула Америка, – знаешь, я никак не могу понять, почему… – но ветер Атлантики заглушил её слова; Ромка прижалась спиной к спине Америки и горячо зашептала:
– Я открыла тебя, слышишь? От-кры-ла! Я открыла тебя так, как никто до меня не открывал: не мог! Как не откроет никто после! Ты самая настоящая из всех Америк, единственная! Ни-Северная-Ни-Южная!
– Хочешь рому? – спросила Ромку Америка. – Сбраживание и перегонка сока с сахарным тростником иногда нужнее воды.
– С тобой я хочу всё, – ответила Ромка. – Всё включено! Зачем мне жить без тебя? Это и так продолжалось достаточно долго, – Ромка поднесла к губам стальную кружку.
– Первый раз я родилась 12 октября 1492 года, – прошептала Америка, отворачиваясь.
– Это только запись. На самом деле, ты родилась 22 февраля 2003-го.
– А ты? – вспыхнули щёки Америки.
– И я…
Все дороги Америки вели в Рим. Все дороги Рима вели в Америку.
Так они и жили: Ромка и Америка.
spiritual music
[БЕЛЫЕ МУХИ, СПИРИЧУЭЛС И КОЕ-ЧТО ОБ АРХЕТИПЕ ТЕНИ ЛЮБВИ]
У меня появился сосед. Узнала я об этом самым неловким образом, да и откуда взяться ловкости в борьбе с собственной замочной скважиной? Дверь безнадёжно «заело» – помощи было ждать неоткуда: переехав недавно, я не имела ещё счастья познакомиться с обитателями лестничной клетки.
Так вот: из двери этой выходила я утром, в неё же входила вечером. Опустим «рано» и «поздно»; опустим ручки сумки на пол и оглядимся. Я стою в пустом коридоре, задолбанная, как говорят э т и, инфляцией и, к тому же, хочу в туалет. Несмотря на героические усилия, «собачка» не поддаётся. Несмотря на инфляцию, в туалет хочется не меньше. Причинно-следственных связей не ждать.
Я обычно держусь от соседей подальше. «Соседи, как и родственники, – ближайшие враги человека», – говаривал покойный профессор Р., поэтому я держусь подальше от тех и других, всегда готовая изменить чьим-то принципам. Вообще, если б я не изменила чьим-то принципам, едва ли у меня была бы теперь собственная квартирка. Собственная квартирка, купленная на всё-что-было-можно-проданное: чуть ли не себя, но всё-таки не себя. Собственная квартирка – конечно, далеко, конечно, без телефона, но своя. За которую не нужно платить в долларах. В которой появилось неестественное дотоле желание сменить обои. Тем не менее пробраться в пресловутую собственность никак не удавалось, и я позвонила в первую попавшуюся дверь, налево от лифта, без номера. Мне удивительно быстро открыли. На пороге стоял желтолицый немногим выше меня, в тапках с помпончиками. Желтолицый улыбался – может быть, он родился во Вьетнаме или в Китае, но только не в Японии или Корее: там так не улыбались – так могли улыбаться только вьетнамцы или китайцы.
Я не знала, как с ним объясняться, и просто показала на замок да покрутила ключом. Желтолицый понимающе закивал и через минуту вернулся с инструментом. Когда «собачка» поддалась, он пожал мне руку и представился:
– Бо Вэн.
Мне захотелось экзотики, я назвалась Клеопатрой. Китаец не удивился, пожелал спокойной ночи, а через два дня я отправилась в путешествие и забыла о его существовании. Но не о существовании месяца, светившего по ночам в моё окно весьма романтично.
Что такое собственный дом и с чем есть собственный дом, как его принимать, как не пересолить это блюдо и лучше подать к столу, постигала я постепенно. Дом стоял на окраине, метро к окраине ещё не подвели, но планы насчёт метро где-то как-то витали в умах государственных мужей: государственные мужи вспоминали периодически о своём народе – правда, сейчас был снова не тот период.
В доме моём почти не было мебели – зато были: простор, вид из окна и полное отсутствие внешних раздражителей типа мужчин и сходных с ними по менталитету двуногих. Впрочем, женщины тоже не водились, женщины вообще исчезали как вид – по крайней мере, так мне казалось.
В тот период существования я ушла в подполье. Не то чтоб очень уж позволяли средства, вовсе нет… Они, пресловутые средства, скорее «обязывались» оправдать определённую цель в (не)далёком (не)светлом будущем… правда, какую именно, я точно определить затруднялась. «Подполье» сводилось, если так говорят по-русски, к приведению собственной персоны и её составляющих в изначальную структуру, не слишком искажённую внешними раздражителями самых разных типов, а также к мелкому ремонту. Я научилась менять в вялотекущих кранах прокладки и делать кое-что ещё – не менее важное, нежели возвращение самой себе своей же собственной изначальной структуры. Впервые в жизни я неспешно передвигалась по супермаркетам, выбирая глиняные чашки определённой формы, покупала плетёные стулья, книжные полки, мохнатые коврики для ванной, освежители воздуха, пепельницы, и это меня не злило, а, наоборот, придавало странного спокойствия. Всё прежнее осталось в прошлом веке, новый же только начался: в новый век нужно входить только с красивыми глиняными чашками определённой формы – так мне, по крайней мере, тогда казалось. И я входила в квартирку, чтобы смотреть вечерами на месяц, прикидывающийся луной, и это было почти романтично.
Я никому не звонила; я не представляла, о чём можноговорить с кем-то по телефону, поэтому отсутствие последнего не тяготило. Единственным следствием земной тяги оставалась инфляция – впрочем, мы держали нейтралитет, легко обходясь друг без друга… (о, год две тысячи ноль-ноль неважный, где ты теперь, в чьих осознанных сновидениях?)
Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), варила кофе и смотрела в окно. Я могла простоять так полдня, не заметив ни ускользающих минут, ни окна: наблюдая за течением времени, я возвращала себе свою изначальную структуру, не ведая, что никакой структуры не существует в принципе. Иногда я покупала чёрное пиво и слушала этюды Шопена – я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под чёрное пиво или даже без него.
Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда дверь снова «заело», я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, заулыбался: да, именно заулыбался, а не просто улыбнулся. Он более чем сносно знал русский – я тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных, и потому кивнула на дверь, пожала плечами и передала ему ключ.
– Одну минуту, Клеопатра, – кивнул китаец и отправился за инструментом, способным обезвредить подлую «собачку». – Клеопатре нужен новый замок!
«Клеопатра» кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще благодарят – так и пригласила на зелёный чай.
За зелёным чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он – философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет, сам не помнит, а родом из Гуаньчжоу.
– Откуда? – переспросила я.
– Из Гуаньчжоу, ещё называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там всё по-другому: деревья, небо… Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры», – так объяснил он, а через день принёс саму картину – вытянутый бамбуковый прямоугольник с кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово – кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами: да, так не говорят… что дальше?
Ручеёк чуть заметный.Проплывают сквозь чащу бамбука Лепестки камелий[35].– Это Басё, – утвердительно спросила я, а китаец подмигнул:
– Не каждая Клеопатра знает Басё!
Я промолчала. Вскоре мой дом начал отдалённо напоминать выставку «Мэй-хуа» в Красных палатах: по Остоженке летали тогда белые мухи: о, как же холодно им, должно быть, леталось! В Красных же палатах было тепло – оно шло от вееров, сандаловых шаров, нефритовых тушечниц, резного красного лака и всевозможных благовоний вперемешку с обволакивающей мой рассудок – прошлого уже века, подумать только! – пентатоникой из двухкассетника.
Теперь, вместо кровати и прочих предметов так называемой первой необходимости, у меня появилась вся эта обалденная хрупкая чушь. Спальник спрятался за ширмой, у которой прижился радужный ночник с красными рыбками, на кухне воцарились сандаловые палочки, а в коридоре – огромный напольный веер с тыквами-горлянками.
Наша дружба с китайцем была исключительно платонической: мужчины перестали интересовать меня как класс, я смотрела «сквозь» них, а не «на» – ведь они жили в аквариуме, а я – снаружи. Правда, я ещё возбуждала мужчин как класс, и это озадачивало, особенно когда они делали неи навязчивые попытки объяснить мне нечто, понятное лишь им самим. С китайцем же было всё по-другому – и – хорошо… С русским так быть не могло. Русский обязательно бы всё испортил! Пусть не сразу, но обязательно бы испортил. А с китайцем всё было по-другому хотя бы уже в силу того, что он не был русским… понятно, да?
К тому времени я одинаково снисходительно относилась как к нашим музыкантам, врачам, безработным, историкам, спортсменам, художникам, гениям, так и к не-нашим-тоже-приматам. К тому времени русские музыканты оставили свою музыку, врачи – больных, безработные – инфляцию, историки – ничего не оставили (как и спортсмены), художники – рисунки, гении тоже ничего не оставили, как и все прочие. Потребность в общении с отечественными мужчинами отпала как таковая, исключая вынужденное их лицезрение на улицах, да разве что на работке, с которой я собиралась слинять вот-вот. Итак, китаец не был русским — это стало его главным преимуществом и неоспоримым достоинством.
– Клеопатра! Вы любите рыбу? – спрашивал он и всегда улыбался.
Он, чайных дел мастер, готовил роскошную белую рыбу с роскошными красными специями и был предельно тактичен, благоразумно не спрашивая, почему я живу одна и никто ко мне не приходит. Он читал мне стихи Ли Бо, рассказывал о Кантоне, Пекине, Гонконге, учил моментально чистить креветку и даже не намекал на «горизонталь» – о чудо! Он, в конце концов, знал, что сплю я в спальнике, а этюды Шопена слушаю под чёрное пиво. Единственное, чему он удивлялся, так это градусам, принятым широкой русской душой по поводу и без.
– Зачем? – недоумевал он. – Зачем человек покупает ещё бутылку, если уже и так падает? Не понимаю, – китаец действительно не понимал (я в своё время тоже не понимала, зачем ещё, если и так). – Нет, в Китае так не пьют! – и улыбался.
Китаец учил меня правильно дышать: «Все проблемы Клеопатры оттого что она неправильно дышит!», потом принёс «Практику цигуна» с «Дао дэ цзин», и я перечитала их ещё раз. И ещё. И задышала.
Китаец относился ко мне как к младшей сестре, а, может, как к бездомной собаке: я не могла разобраться в этом, я тогда ни в чём не хотела разбираться – достаточно было того, что человек, сидящий напротив, не напрягал. Китайцу нравился старый «Чайф», солёные огурцы и «Медовое крепкое». За поглощением пива с огурцами под старый «Чайф» и накрыл нас звонок в дверь. У меня случился день рождения. Обо мне вспомнили. Загрузили цветами и улыбками. Удивлённо посмотрели на китайца. Старые друзья ведь не могли знать о китайце…
Старые друзья рассказали о жизни. Жизнь у старых друзей была старая и неинтересная, но не у всех – у некоторых была новая и на уровне, правда, те уже не были друзьями. После тостов я растрогалась и начала вещать что-то дикое о китайском национальном костюме. Старые друзья хлопали меня по плечу, я каялась в своей «пропаже» – но: не могла же я сказать им, что ищу собственную субстанцию, собственную потерянную изначальную структуру, которой, возможно, не существует?
Я могла только молчать об этом. С китайцем. Китаец исподволь открывал мне – меня же: о да, так бывает! Той осенью мы часто ездили за город. За городом всё другое: небо, деревья, земля… За городом мы с китайцем смотрели на рябину и жёлтый падающий лист… Шаркали ногами… Садились в электричку, которая странным образом не напрягала: наоборот – ведь я ехала с китайцем, и ничего другого просто не существовало. Я снова различала давно забытое и вспоминала запах опавшей листвы.
Он много чего рассказывал, китаец. Например, древний миф о рождении десяти солнц. Начало помню дословно: «За юго-восточным морем жила женщина по имени Си-хэ. После того, как она вышла за Ди-ку, Си-хэ родила десять солнц, купающихся в водоёме Благости…» Говорил и о великане Пань Гу, породившем из себя всё сущее (людей – из собственных, кстати, вшей), и о бабочке с Лао-цзы… Китаец чертил на песке иероглифы, повторяя, что их на самом деле придумали звери и птицы, оставлявшие на земле следы, а Жёлтый император лишь упорядочил странные знаки…
Однажды мы заехали совсем далеко. В том «далеко» существовала избушка на берегу реки, а в избушке существовал, как уж мог, друг китайца. Петляющая дорога, ведущая к избушке, располагала к возвращению в собственную (не)существующую изначальную структуру: узкая тропка, ёлки-сосны, птицы, облака, бульканье рисовой водки в сумке китайца, а также неожиданно открывающийся пейзаж с афроамериканцем, водоёмом и неиспорченной бледнолицыми природой.
– Это Джим, мой друг, – сказал китаец, указывая на чёрного человека.
– Он тоже китаец? – из фантома детской, должно быть, вредности буркнула я, словно мне было лет восемь.
– Нет, он негр… Он приехал из Вашингтона, он аспирант. Джим сам построил свой домик. Джим прекрасно разбирается во всём. Сейчас увидишь, – с этими словами китаец пригласил меня в галерейку. – Джим пишет и продаёт картины, он талантлив…
Кажется, Джим действительно был талантлив: у него получались неплохие копии Ци Байши. На мгновение я утонула в «Бабочке и цветущей сливе», незаслуженно постигнув вечный закон растения и насекомого, но мне помешал традиционный набор простейших фраз: «Hi, I’m Jim!.. What’s your name?.. Do you speak?..», etc.
Я обернулась, назвалась Клеопатрой и слабо спикнула по инглишу, снизу вверх – неправильным тоном иероглифа, – поглядывая на Джима. В нём умещалось метра два или около того. Ещё в нём умещались ночь и снег – угольно-чёрная кожа и белые-белые зубы, ногти, белки глаз – тоже чёрных. Курчавые волосы выбивались из-под треуголки времён, наверное, барона Мюнхгаузена. Остальное казалось вполне традиционным: джинсы, свитер, кеды, только всё очень большое и, как бы это сказать, понарошное.