– Я мучаюсь… А ты обо мне не забываешь?
– Я о тебе никогда не забываю. А тут еще книжка, я в тот день как начала читать, так полторы тетради проглотила. Ты все-таки умница…. Скажи мне что-нибудь…
– Мучаюсь я, чего уж тут еще говорить.
– Ладно, я буду считать, что ты сказал…
Домой возвращался веселый.
Дорогой Николай!
Конечно я не против всех этих куртуазных дел с французами, как и с любыми другими. Могу вас уверить, что если что выгорит, то и ИНАПРЕСС в накладе не останется. Ви жэ минэ знаетэ. На хорошее дело мы за ценой не постоим.
Ну а на статейку Топорова я бы все же взглянул, интересно. «Скучно»? … Черт его знает, в общем-то, развлекательного там мало (особенно если вам не за пятьдесят). А насчет того, что «за большие деньги», это, конечно, грубо. Чтоб у него всю жизнь такие суммы за «большие деньги» считались.
Барашу передам ваш адрес. Могу и «предупредить» насчет денег, если вам это удобно. Хотя он «гордый». Со Сталиным был однажды такой случай: родня его грузинская стала просить за какого-то дальнего родственника, и Сталин, невероятно!, изъявил готовность сменить гнев на милость, только, говорит, пусть прощение попросит. Ну, через некоторое время родственники опять пришли, говорят: не будет просить. Сталин улыбнулся и сказал: «Гордий!» Ну и, конечно, секим-башка.
Козин – класс, согласен. Диска этого у меня нет, закажу в Москве. А ведь отец именно эту песню пел, я с детства помню, он с мамой в Куйбышеве познакомился: Волга, Жигули…
В четверг будет такой келейный сабантуйчик для «друзей» -литераторов – надо вроде обмыть это дело, книжку то бишь. Уж и не знаю, чем их развлечь, кроме водки.
Вчера пришли суховеи. Они всегда в начале апреля появляются с одуряющим запахом цветущих цитрусовых… И от них какая-то слабость и мрачность…
А у вас, небось, веселенькая весна…
Всегда ваш
Наум
От Ф:
Жаль, что не позвонил сегодня, в хамиши у меня урок рисования.
Я могу иногда выйти на час-другой, только если нет всяких мероприятий, или уйти пораньше…
3.4.2000
После работы поехал в «Вести», Гольдштейн познакомил с Зайчиком. Редакция похожа на муравейник. У Зайчика закуток за ширмочкой. Большой такой толстый зайчик, довольно доброжелательный, с хитринкой. Предложил дать для газеты «что-нибудь из дневников». «Можно об известных людях. В свойственной вам деликатной манере…» Преподнес ему книгу.
Потом погуляли с Гольдштейном. В одно пустое, уже закрытое кафе впустили две русские девицы, одна – красивая-разбитная за сорок, другая – деревня под двадцать. Взяли по соку. Преподнес ему книжку. Надписал: «Соучастнику». И «с благодарностью за дружбу». И правда, я в последнее время испытываю к нему какое-то особое расположение. И поздравления его искренни и завистью не отравлены.
Красивая-разбитная за сорок тоже располагала.
– Жалко, – говорю, – книжку лишнюю не взял, подарил бы вам, почти уверен, что вам бы понравилось.
– Какую книжку?
– А вот! – Гольдштейн охотно продемонстрировал. – Видите, его книжка!
– Детектив что ль?
– Ну, не совсем, – замялся Гольдштейн.
– Про любовь, – говорю.
– А где, где книжка? – оживилась «деревня».
– Вообще-то, – говорю, – и магазине можно, наверное, купить.
– Нуу, это надо деньги платить, – сказала «деревня».
Бараш звонил. Мурыжил на тему письма Кононову. Да какой он человек, да как себя с ним вести.
– Учти, – говорю, – он в делах жесткий.
– Так что надо поддаваться?
Я засмеялся.
– Ну я тебя серьезно спрашиваю! – обиженно и даже резко одернул меня Бараш. После паузы продолжил:
– А он текст правит?
– В смысле ошибок? Не знаю, есть ли у него корректоры…
– Нет, ну там, может сказать, что вот эта фраза ему не нравится…
– Да ты что?! Название книги – это еще туда-сюда, тут он может свое мнение высказать, но все равно тебе решать.
– А как он…
Долго выспрашивал. Потом о вечере: нет, ничего не придумал и народ пассивный. Спросил опасливо, кого я пригласил. «Никого», – говорю. Расслабился. Сказал, что Дану не пригласил, кажется, она на меня обижена. Сообщил, что Дана с Некодом издали поэтическую антологию, но меня она не включила.
Он сделал паузу, видимо, ожидая грязной ругани.
– Включила своих учеников, – продолжил. – Ну как же, у нее целый такой поэтический кружок, птахи там всякие, Регев – красная шапочка, я тоже у нее один раз читал, свои последние, так там один, Шпарк, или Шперк…
– Шваб?
– …да, вроде, его там за поэта держат, так он высказался, что это, мол, прозаическое описание путешествий. Да? Вот так, пишешь двадцать лет, где-то там как-то существуешь в литературе, и вдруг приходит какой-нибудь Шпарк-Шперк, ну Шваб, Шваб, да… я ему чего-то сказал, а я, ты не представляешь себе какой был сноб когда-то, это я сейчас добрый и старый, а в молодости… в общем, я ему что-то сказал, так он ушел…
Рассказал («только между нами, да?»), что Ира Гробман хвалит мою книгу («Ты же знаешь, они к тебе вообще-то не очень, да?, а тут прям… говорит лучшая книга о нашей тут жизни, а для них похвалить – ты знаешь это…»). Тут я вспомнил, что надо бы Гробманов пригласить, хоть они о вечере знают, конечно, и придут, но надо пригласить. Позвонил. Ира сказала, что «посмотрела» книгу и нашла, что я много поработал, что стала гораздо лучше, и вообще хорошая получилась книга. Ну, спасибо, хорошо если так.
Не скрою, приятно было.
4.4.2000. Уже тепло. Встретился с Ф, перекусили в порту. Выясняли отношения.
Надо завязывать. И чем резче, тем лучше.
Тоже (как жена) хочет, чтобы мужчина не телом ее интересовался, а душой.
… – Ты был для меня, и сейчас есть, самым близким человеком. Если я думала о ком-то, кого хотела бы видеть всегда рядом, кто был бы мне опорой…
– Ну, тут ты сильно ошиблась, я никогда никому не служил опорой. Я это занятие не люблю.
– Да, я потом поняла… Я тогда, в июле, позволила себе открыть все шлюзы.., но ты, надо отдать тебе должное, ты меня постепенно погасил…
– Значит, экзамен на пожарника выдержал?
– Вполне.
Для Л: Так ты влюблена?
Как часто вы видитесь? Сколько ему лет? Чем занимается?
А насчет свиданьица – я был бы рад.
От Л:
Так приезжай, гостем будешь дорогим, за одно и познакомлю. Он русский знает, в Москве был, на выставке, в Питере, в 77 году, кажется.
6.4.2000. Проснулся рано. Читал Розанова. «Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия…» Это прям по Ницше: «Когда болит душа – тогда не до язычества».
Позвонил Марк Зайчик
– Наум, я прочитал вашу книгу…
– Как, уже?!
– Да, вчера до пяти утра читал, не мог оторваться. В общем, Наум, я ваш поклонник. Вообще в России она, по-моему, должна произвести фуррор… Принимаю любой ваш материал, без ограничений, кроме, пожалуй, одного: я при слове «трахать» вздрагиваю. Ну что делать, я старый, толстый, больной еврей…
– Да бросьте вы, Марк…
– Ну и топтать кого-то тоже, конечно… А так, все что угодно, о нашей жизни, что-нибудь мускулистое…
Позвонил в Москву Мише. Голос пободрее. Книгу читает. Напишет. Не обиделся («Да я не обижусь, хоть назови меня старым девственником»).
– Наум, ты человек общительный, найди мне жену. Чтоб была добрая, с ребенком или без ребенка, мне все равно. И не обязательно чтоб понимала в современной литературе. Достаточно, если Гоголя читала. Мне нужен человек рядом. А если я женюсь, тогда я к вам приеду.
От Ф:
Почему не пишешь? А я с таким интересом читаю твою книгу, не оторваться. Или она здорово изменилась по сравнению с текстом на интернете, либо мое восприятие так резко изменилось. Но она стала четче, более концентрированной, и более искренной. По-настоящему искренней, от сердца, а не от желания шокировать, «резать» правду-матку. Или демонстрировать интимные стороны жизни. Выстраданной и выпестованной.
И мне тебя не хватает, потому что хочется «бросить реплики», а пока до компьютера дойду, помню не все.. Хоть с тетрадкой читай. Знаешь, а пожарник из тебя никудышный…
Продолжая чтения, я не смогла удержаться «в рамках» объективного читателя, и мелкие чувства типа ревности и обиды стали брать верх. Человеку важно чувствовать свою незаменимость, единственность, уникальность. У тебя же такая мозаика женских лиц и… других частей тела, что мне очень неуютно в этой шумной компании. Кто я для тебя? Еще три строчки в романе?
Я рад, что тебе интересно читать. Ты права, что «человеку важно чувствовать свою незаменимость, единственность» (отсюда и ревность), но мы ж для того и занимаемся философией, чтобы изжить это себялюбие?
От Цветкова:
Наум, на днях беседовал с Сережей Гандлевским, и он видел твою книгу, правда, под другим названием, на московских прилавках. С чем и поздравляю. Если уже есть рецензии – сообщи где.
А пишу я вот по какому поводу. Сережа живет в России, которая мне уже ненавистнее зубной боли, и хотя повидаться с ним хочется, но уж больно неприятно туда выбираться. А тут вдруг известие, что он в составе какой-то агиткультбригады намерен первую декаду июня провести в Израиле. Что даст мне возможность убить всех трех зайцев: побывать в любимой стране, повидаться с тобой и с ним. У вас, правда, об эту пору тепловато, но как-нибудь переживу.
Сообщи, какие имеешь планы на этот период времени. Мои пока неточны – яснее станет к маю.
Леша, привет!
Замечательно! Буду очень рад. Очень надеюсь, что Сережа, став нынче уже просто «маститым», не обиделся на мою «литературу». Тогда мы славно проведем время. Планов у меня никаких нет на лето, в смысле поездки. Буду ждать. Сообщи, когда все уже конкретно наметится.
Если адрес у тебя не поменялся, то я тебе книжку на следующей неделе вышлю. А то и две: помню, что Элла, жена Пети Вайля, в свое время выразила желание ознакомится.
Привет Краве
Наум
7.4.2000. Вчера меня чествовали «на крыше». Были Гольдштейны, Гробманы, Шамиры, Таня с Аркадием, Боря Юхвец, Шаус, Тарасов. Вместе с нами и хозяйкой дома (плюс годовалая дочь и блаженный муж) – 16 человек. Бараш позвонил и сказал, что у него сломалась машина и подскочило давление. Дико извинялся. Режиссеры застряли на съемках, а Мерлин не потащился вдаль (Иерушалаим – не ближний свет).
Гробман предложил тост за мою следующую книгу. Хлебнув молодого вина и запоздалой славы, я полез ко всем со своей дружбой:
– Я помню, мне Володя как-то сказал: ты что, в литературе друзей ищешь?! (Да, в самом деле, нашел где искать! – послышались реплики) Да.., и я тоже как-то смутился, и подумал, ну, в самом деле. И вот, так получилось, что кроме нашего литературного общения…
– Ты вдруг понял, что литература – это и есть жизнь! – сказала Ира Гробман.
– В общем, я сейчас чувствую, что обрел друзей. Вот за это и хочу выпить!
Я был на грани слезопролития.
– С удовольствием присоединяюсь! – Гольдштейн чокнулся со мной бумажным стаканчиком. Тарасов что-то про него съязвил. Он уже был под мухой, задирался, но Гольдштейн, в последнее время весьма укрепленный в своих силах (поведал Риммке: «У нас очень хорошая квартира»), ответил ему почти вызывающим тоном: «Да, Володя?» Тарасов продолжал язвить, что ему Гольдштейн ответил, я не расслышал, отвлекли. Чо делали? Пили-ели, Риммка колбаски всякие закупила, пирожки, я французского вина натащил, всё, надо сказать, вылакали, от вина перешли к водке, кое-где даже вполголоса о литературе что-то там. Гольдштейн с Шаусом заспорили о Сорокине, Шамир подключился, Ира Гробман рассказывала об идее устроить вечер авторов «Зеркала», у которых вышли книги. Мою (ее внешний вид) все, кстати, хвалили, Шамир заинтересовался, почему я выбрал именно период с 92-ого по 96-ой, Гробман пел частушки: «Шел я как-то камышом, встретил бабу голышом. Здравствуй, баба, добрый день, дай пощупать за пиздень», «Жил в деревне старый дед, делал сам себе минет. Возле каждого куста сам себя имел в уста».
– Опять эрос невозможного, – произнес со вздохом чей-то женский голос.
У меня нервы не выдержали: все-таки литературный вечер, – решил почитать, через полстранички почувствовал в воздухе напряжение скуки и вовремя прекратил. Все радостно расслабились, Шамир сказал: мы тебя любим не за это, ты лучше спой, и Гробман все подначивал, ну я спел, сбился на Есенина, завыл, никто меня уже не слушал, кроме Гробмана с Шамиром – рядом сидели, мы с Шамиром затянули: «Я был батальонный разведчик…» На строчке: «Я срать бы с ним рядом не сел…» Гробман встрял и обозвал это натурализмом, предложил поправку: «хезать», «Я б хезать с ним рядом не сел!», разгорелся филологический спор, собрание становилось катастрофически необязательным. Я заткнулся (тут как раз и на водку перешли). Гробман требовал продолжения пения. Я стал хныкать, мол, не любит никто, не любят меня.
– А ты чего, хочешь чтоб тебя любили? – рассердился Гробман. – А ты чьей любви хочешь, Шауса? Так Шаус тебя так полюбит, что жопу в клочья, или вот мы с Шамиром, мы тебя так полюбим…
Тарасов шипел Риммке: «Я их всех ненавижу!», Оля озабоченно следила за дочкой, чувствовалось, что ей не до сборища, Таня с Аркадием загадочно улыбались, как театральные маски, Юхвец хлестал водку и держал на чреслах кота, Гробман продолжал напевать свое: «Расцвела за городом акация, всюду слышны песни соловья. У меня сегодня менструация, значит не беременная я.…», потом сел на этого кота, нарочно сел, кот с визгом удрал, Оле это не понравилось, Шамир, чтоб Олю позлить, сказал, что кот немного сплющен. Мелькнула догадка: пора отчаливать. Тогда Гробман круто взял «серьезный» тон и повел речь о том, что «останется» тот, кто смог себя выразить, что все уникальны и неповторимы, но немногие могут себя выразить, выразить свою неповторимость, так что давайте выпьем за эту книгу, это удачная книга, и вообще, книга – важное дело, «и учти, Вайман, что ты теперь умер, ты умер, понимаешь? Книга – это смерть. Ты теперь воскреснешь, только если напишешь новую книгу, а пока ты умер, все…»
Позвонил Матвей (он это делает не часто), объяснил свое молчание неполадками с интернетом.
От Л: Ты обиделся?
Как было на «крыше»?
А ты хотела меня обидеть?
Я почувствовал, что ты счастлива и как-то не хотелось «встревать».
Потому что на самом деле я рад за тебя. Надеюсь, что в этом нет ничего обидного.
О вечере прочитаешь в записках, они почти готовы
целую
Да, хотел спросить: он по-русски читает? И вообще, имеет отношение к литературе?
8.4.2000. От Л:
Я тоже подумала было о переводе книги, но он плохо читает по-русски, не чувствует… и плохо понимает. Как продвигаются дела с Dio? Когда читала записки, там, где «есть реальность и есть образ, который закладывается в память… сильное желание, закрепляющее за собой определенный образ, не соответствующий действительности, но идущий навстречу желанию, и есть вера», вспомнила Набокова – когда мы думаем, что начинаем все понимать, нам пора уходить из этого мира…
Да, работаю. Сегодня встречаюсь с Ароном Амиром, помнишь «Кешет»? Хочу себя на иврите.
Говорят Dio скопировал Грейвз в романе «Я Клавдий», возьму почитать.
От Ф:
А тебе твоя ирония и отстраненность принесли счастье? Я как раз вижу себя излишне отстраненной от жизни, и мне безумно хочется стать ее частью. Я напоминаю себе человека, судорожно вцепившегося в ветвь дерева, склонившегося над рекой, страшащегося отпустить «точку опоры» и поплыть… Прекратить попытки «контролировать ситуацию» и отдать себя воле волн. Страшно, но иначе остаемся на месте, причем ценой гигантских усилий. И это – отстраненность от течения жизни. Так что может быть отстраненность – от страха перед жизнью?
Если говорить точнее, то мне действительно не хватает отстраненности – от своих эмоций, страстей, я путаю себя с ними.
Кстати, в книге ты замечательно говоришь, что смысл – то, что преодолевает смерть. Но в нашей последней беседе ты сказал, что различие между нами в том, что ты считаешь, что смысла нет…
Противоречия здесь нет. Смыслы мы, хотим этого или нет, придумываем. А ты красивый «образ» придумала: подвешенного над жизнью… И я смотрю на жизнь со стороны, с берега, и в быстрое течение меня не заманишь. Я не люблю в нем барахтаться. Из страха? Скорее от брезгливости…
По дороге домой из Иерусалима заехали с женой на базу в Бейт Хорон, навестить Юваля. Он жадно ел арабскую булку с заатаром24, которою мы ему купили у Яфских ворот, и пиццу. На прощанье крепко обнял меня. Борода мягкая… А потом я у Синявского прочитал цитату из Розанова: «Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого)». И не от страха за него болит, а просто… Хотя, конечно, боишься…
Бараш перекинул еще одно «упоминание», сказал, что он на меня «закладку» сделал, периодически что-то выскакивает.
Из «Эксклибриса».
Наум Вайман: по иисусовским местам c гарнитурой Лузурского
Наум Вайман. Ханаанские хроники. Роман в шести тетрадях. – СПб.: Инапресс, 2000, 414 с.
А ЭТА книжка набрана чудовищно мелкой гарнитурой Лузурского – читать ее практически невозможно. Особенно если учесть тот факт, что речь в ней идет о кромешных израильских пейзажах, где мается главный герой, записывая историю своей маяты в тетради. На израильских заставах, понятное дело, жарко, воспоминания, само собой, покоя не дают, а тема «Москвич на Земле Обетованной» оказывается на нынешний день абсолютно неактуальной – тем паче, если подаешь ее с лирической, а не с комической точки зрения. Хотя, говорят, эта книга наделала там много шума. Но, наверно, они там лучше знают, кто такая И., которую герой возил «по иисусовским местам». Только нам-то какое до этого дело?
Барашу: Насмешники, все б им поиздеваться над провинциальными. А шрифт действительно каверзный – имей в виду. Успеха тебе с Кононовым
А от вечера осталось дурное послевкусие.
От Л: и я хочу тебя на иврите тоже. Как прошла встреча с Амиром? Давай уже записки
9.4.2000. В «Апокалипсисе нашего времени» Розанова христианство смыкается с буддизмом: «Силушка – она грешна. Без „силушки“ – что поделаешь? И надо было выбирать или „дело“ или – безгрешность. Христос выбрал безгрешность. В том и смысл „искушения в пустыне“. „И дам тебе все царства мира“. Он – не взял. Но тогда как же он „спас мир“? Не-деланием. „Уходите и вы в пустыню“. … Ах, так вот где корень его».
«Поле зрения, открываемое Евангелием, действительно есть поле „лазарей“, „нищих“, „убогой братии“ и, в общем, какой-то трухи человеческой. Имен, лиц, генераций не видим. Нет такого, чтобы человек был подобран к человеку, „породка к породке“, чтобы каждое зернышко „хлеба человеческого“ было умыто, омыто, вычищено. В Евангелии проходит определенная борьба против вычищенности. Отсюда-то снисхождение к болезни, изъяну, уродству. Отсюда: сын наследник и сын-гуляка. И гуляка торжествует… (притча о блудном сыне). И вообще отсюда именно, от Евангелия, потекло начало какой-то безродности, в сущности – вырождение и голытьба».
И Ницше о том же.
От Мерлина:
Naum, есть возможность хорошо отомстить: завтра будет презентация «Двоеточия» в Иерусалиме. Можешь на нее не приехать, и будем квиты.
От Л:
ночью вдруг метель, и сейчас еще снег лежит. А вчера было 23 тепла и на сирени уже видны цветы… красота – сирень под снегом!!!
нет, он не литератор, он учитель истории, в старших классах и трубач-джазист по совместительству.
Получила записки, спасибо. Но про вечер ничего.
Поздравляю с номинацией на Букера!
10.4.2000. От Л: вот вспомнила про «американскую красоту». Мы с тобой, когда в Иерусалиме гуляли, в Гиене Огненной видели пакетик целлофановый в небе, как змей воздушный летал, помнишь? так я именно об этом тогда подумала, ты небось и не помнишь уже…
так где же про «крышу»?
От Ф:
Дорогой, ну а как героизм – сидя на берегу? Вчера открыла твою книгу и удивилась – словно продолжаем разговор, но ты искреннее. Могла бы с тобой говорить твоими же цитатами. Хорошо же ты пишешь – если не о бабах.
А в каком смысел о бабах – плохо? В смысле литературы или отношения?
Амир пригласил в его родную забегаловку на углу Дизенгоф и Жаботинский. Я попросил два стакана сухого красного, а они принесли пасхальное сладкое вино, в армии мы звали его «молоток», и кафе какое-то «безалкогольное».
Амир жаловался, что о его новой книге – никто ни слова, нашел кому жаловаться.
Хочет, чтобы я его книгу осветил в русской прессе. Но для этого надо её прочитать. А на иврите читать – тяжкий труд, тем более – ерунду историческую.
11.4. Наум-Матвею
Читаю Синявского о Розанове. И цитаты Розанова, как жемчужные зерна в трухе скошенной (а ведь и Синявский не лаптем щи хлебает). Какой же он все-таки… вот, не знаю как сказать о Розанове. Въедливый, ботанический ум. И даже не от ума это глубочайшее видение – буквально «от нутра». «Нашим всем литераторам напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится…» Ведь это же простое ощущение, вроде бы многим свойственное, но какая здесь чувствительность! Не ум, опять же, не талант, а чувствительность! И не то, что зябко вдруг стало, мол, век железный грядет и т.д., а тут ощущение, почти предчувствие, страшного космического холода, тень которого уже ложится на землю. (Ну а нынче не «ложится», а уже разлеглась.)
За окном (задраенным!) арабская музыка, монотонно заунывная, чужая, до ненависти. И хамсин обещают сегодня. Встал, заткнул уши ватой…
И вот от этого ощущения холода идет «раскрутка» пытливой и страстной мысли: почему холодеем? А оттого, что кругом «индивидуализьм» (вот он последний воитель против него, правда, он скорее не Дон Кихот, а Санчо Панса русской соборности…), «братство» утеряно, узы рода распались, даже узы семьи… ты один, свобода, блин! Но это свобода камешка в просторах космоса. Нет рода и нет любви. Впереди гибель. На этот «индивидуализм», на всю эту «соц. демократическую сволочь» он смотрит апокалипсически. И не согласился бы, что ее можно искусством «вылечить». Только религией, «теплой, родовой». Отсюда его увлечение «юдаизмом», пристальный к нему интерес. А форма письма абсолютно личная, индивидуалистическая: обрывочки, опавшие листья, но его собственной неповторимой жизни. Вот и я от того же «танцую». И мне «холодно», и мне приходится самого себя «согревать», с самим собой танцевать, беречь свое тепло (как Соллогуб писал: «улыбаюсь, забавляюсь, сам собою вдохновляюсь»)…
«Родных не помню. Рода нет. Племени нет, нация – одна ерунда. Но вот я довольно талантлив и издаю журнал. Меня запишут в историю русской литературы. Я, впрочем, нигилист и в общем мне хоть трава не расти».
Опять же он, Розанов, родной. И как точно увидел, что христианство – это убийство Бога-Отца, своего рода история Эдипа в космических масштабах.
Розанов называет социализм мнимым братством, искусственным, насильственным. Отмечая при этом, что «сила» социализма именно в иллюзии возвращения этого самого братства. Он идет еще дальше, разоблачает и христианство, как мнимое братство, братство в нищете, а не в роде, братство в отшельничестве, в уходе от мира, в смерти, а не в жизни. Он зовет Бога-отца, зовет «еврея», «ветхозаветный дым на теплых алтарях». И на самом деле сегодня иудео-христианский мир (тот самый Запад) отбросил и то и другое, но не вернулся, конечно, к ветхозаветному дыму, а вернулся к римскому закону, как основе жизни. Америка стоит на «законе». И все «лучшие люди» (соцдемократическая сволочь) поют ему осанну. Но на чем стоит этот «закон»? Пока он покоится как бы на библейских принципах (только не называйте их «христианскими»! ), это гигантское здание, эта новая вавилонская башня еще как-то держится. Но свобода индивида уже выше власти рода, холод сильнее тепла (оно и по термодинамике так), и поэтому здание это будет все дальше и дальше уходить ввысь, теряясь в облаках виртуальности, пока… не рухнет. И что есть искусство в этой очевидной глобальной перспективе?
И еще меня бесит преступное скудоумие нашей, израильской «социал-демократической сволочи», их сюсюканье по поводу «универсальных ценностей». И так хочется бросить им в лицо – нет, не «железный стих», а гранату. Стихами их не проймешь.