– А, ты спишь, Брут, – сказал вошедший, – а отечество в опасности. Не стыдно ли?!
– Нет, Лорен, – со смехом отвечал Морис, – я не сплю, а мечтаю.
– Да, понимаю.
– А я так ровно ничего.
– Как же! А прекрасная Евхариса?
– О ком ты говоришь?
– Ну, та женщина!
– Какая?
– Женщина с улицы Сент-Оноре, наткнувшаяся на патруль, одним словом, та неизвестная, за которую мы вчера вечером чуть не расплатились головами.
– Ах да, – сказал Морис, который очень хорошо понимал, о чем хотел поговорить его друг, но прикидывался непонимающим, – та незнакомка!
– Ну кто же она?
– Не знаю.
– Хороша собой?
– Ну!.. – сказал Морис, презрительно сморщив губы.
– Какая-нибудь бедняжка, забывшаяся в любовном свидании.
…Какие слабые созданья!..
Везде, всегда любовь – вот в чем наши мечтанья.
– Может быть, – проговорил Морис, которому эта мысль показалась сейчас до того отвратительной, что он лучше желал бы видеть незнакомку бунтовщицей, нежели влюбленной.
– А где она живет?
– Не знаю.
– Ну, полно, пожалуйста, ты не знаешь… Этого быть не может.
– Почему?
– Ведь ты ее провожал?
– Она ушла от меня на Мариинском мосту.
– Ушла от тебя! – вскрикнул Лорен со смехом. – Чтоб женщина так отделалась от тебя?
Когда же голубь сизокрылыйСпастись от ястреба умел?Когда же кролик тупорылыйПред диким волком не робел?– Лорен, – сказал Морис, – приучишься ли ты когда-нибудь говорить так, как все? Меня дрожь пробирает от твоей ужасной поэзии.
– Как! Говорить, как все? Мне кажется, что я говорю лучше всех! Я говорю, как гражданин Дюмурье, – и прозой и стихами. Что касается моей поэзии, любезный, я знаю одну Эмилию, которая находит, что она не совсем дурна. Но вернемся к твоей.
– К моей поэзии?
– Нет, к твоей Эмилии.
– Разве у меня есть Эмилия?
– Ну, полно, полно! Видно, твоя серна обратилась в тигрицу и показала тебе зубы, а ты хоть не рад, да влюблен.
– Я влюблен! – сказал Морис, покачав головой.
– Да, ты влюблен.
Безумен тот, кто страсть скрывает!Кого он этим проведет?Амур все в сердце попадает,Юпитер промахи дает.– Лорен, – сказал Морис и схватил ключ, который лежал на ночном столике, – объявляю тебе, что ты больше ни одного стиха не скажешь, потому что я заглушу его свистом.
– Ну, так давай поговорим о политике. Начну с того, что я затем и пришел. Знаешь ли ты новость?
– Слышал, что вдова Капета хотела улизнуть.
– Это что… пустяки.
– Что же еще?
– Знаменитый кавалер Мезон-Руж в Париже.
– В самом деле? – вскричал Морис, вскочив с постели.
– Он, собственной персоной.
– Когда же он заявился?
– Вчера вечером.
– Как?
– Переодетый егерем национальной гвардии. Женщина, в которой подозревают аристократку, переодетую в простонародное платье, вынесла ему мундир за заставу. Какое-то время спустя они возвращались под руку, как ни в чем не бывало. Подозрение пробудилось в часовом только тогда, когда они уже миновали его; он вспомнил, что эта женщина прошла в первый раз с узлом и одна, а во второй – под руку с каким-то военным и без узла; это было нечисто. Он сразу подал сигнал, их пустились догонять. Но они исчезли в каком-то доме на улице Сент-Оноре, дверь которого растворилась как бы по волшебству. Этот дом имел другой выход на Елисейские Поля. Ну и прощай! Кавалера Мезон-Ружа и его сообщницы как не бывало; дом сотрут с лица земли, владелец его погибнет на эшафоте, но это не помешает кавалеру начать свою попытку, которая не удалась в первый раз, месяца четыре тому назад, а во второй раз вчера.
– И его не арестовали? – спросил Морис.
– Как же!.. Лови-ка Протея, лови его, любезный. Ты знаешь, сколько бед перенес Аристей, гоняясь за ним. «Pastor Aristaeus fugiens Peneia tempе»[1].
– Смотри, – сказал Морис, поднеся ключ к губам, – берегись!
– Сам ты берегись, черт возьми! На этот раз ты освищешь не меня, а Вергилия.
– Ты прав, и пока ты не будешь переводить его, я – ни слова. Но вернемся к кавалеру Мезон-Ружу.
– Да, согласимся, что он рисковый человек.
– Как ни говори, чтоб предпринимать подобные штуки, надо много смелости.
– Или пылать сильной любовью.
– Неужели ты веришь, что кавалер влюблен в королеву?
– Верить не верю, а скажу, что и все. К тому же нет ничего мудреного, что она вскружила ему голову. Ведь носился же этот слух про Барнава!
– А ведь у кавалера должны быть соучастники в самом Тампле.
– Может быть:
Любовь смеется над преградойИ над каменной оградой.– Лорен!
– Ах, виноват!
– Стало быть, ты веришь, как и все?
– Почему бы и нет?
– По-твоему, у королевы было двести обожателей?
– Двести, триста, четыреста. На это она была хоть куда. Я не говорю, чтоб она всех их любила; но они к ней были неравнодушны. Все видят солнце, но солнце не всех видит.
– Так ты говоришь, что кавалер Мезон-Руж?..
– Я говорю, что его теперь ловят, и если он уйдет от республиканских ищеек, то он хитрая лиса.
– Что же предпринимает Коммуна?
– Она скоро издаст постановление, по которому вменено будет в обязанность прибить снаружи каждого дома список всех жильцов и жилиц. Это осуществление сновидений древних. Жаль, что в сердце человека нет отверстия, в которое всякий мог бы заглянуть и узнать, что в нем делается.
– О, превосходная мысль! – вскричал Морис.
– Что?.. Пробить отверстие в сердце?
– Нет… вывесить списки у ворот каждого дома.
В самом деле Морис подумал, что это средство поможет ему отыскать незнакомку или, по крайней мере, даст возможность обнаружить ее следы.
– Я уже бился об заклад, – сказал Лорен, – что эта мера доставит нам сотен пять аристократов. Кстати, сегодня утром явилась к нам в клуб депутация волонтеров, под предводительством наших супостатов прошедшей ночи, которых я оставил совершенно пьяными. Они явились с гирляндами и венками, сплетенными из васильков.
– В самом деле! – воскликнул Морис со смехом. – А сколько их было?
– Человек тридцать; они все были выбриты, у каждого букет цветов в петлице. «Граждане клуба Фермопилов, – сказал вития, – как истинные сыны отчизны мы желаем, чтоб дружба французов не была потревожена каким-нибудь недоразумением, и потому мы снова пришли побрататься».
– Тогда?..
– Тогда мы опять стали целоваться, и многократно. Сделали Жертвенник Отчизны из секретарского стола, на который поставили два графина с воткнутыми в них букетами цветов. Так как ты был герой праздника, то тебя три раза вызывали. Ты не отозвался, а так как надо было что-нибудь украсить венком, то увенчали бюст Вашингтона. Вот так совершился обряд.
Пока Лорен оканчивал свой рассказ, в котором для того времени не было ничего странного, на улице послышался шум и приближающийся барабанный бой.
– Это что такое? – спросил Морис.
– Провозглашение постановления общины, – сказал Лорен.
– Бегу в секцию! – сказал Морис, соскочил с постели и призвал своего служащего, чтобы одеться.
– А я отправлюсь спать, – сказал Лорен. – Мне этой ночью двух часов не удалось поспать благодаря твоим бешеным волонтерам. Если драка будет незначительная, не буди меня, а случится что-нибудь серьезное, то приди за мной.
– Ради кого же ты так нарядился? – спросил Морис, окинув взглядом Лорена, который встал и собрался уйти.
– Потому что по пути к тебе я прохожу улицей Бетизи, а на улице Бетизи есть на третьем этаже окно, которое отворяется всякий раз, как я прохожу мимо.
– И ты не боишься, что тебя сочтут щеголем?
– Щеголем? Вот тебе на! Я известен, напротив, как самый истый санкюлот. Ведь надо чем-нибудь жертвовать ради прекрасного пола. Дань отчизне не лишает права отдавать дань любви, напротив – одно повелевает поддерживать другое.
Наше теперь правлениеДало такое повеление:Всем служить народу,Милых обожать,А не обижать!Осмелься это освистать, я сейчас же выдам тебя, как аристократа, и тебе так причешут затылок, что ты никогда парика не наденешь. Прощай, друг.
Лорен дружески протянул руку Морису, которую молодой секретарь так же дружески пожал, и вышел, насвистывая какую-то песню.
V. Кто вы, гражданин Морис Лендэ
Пока Морис Лендэ, поспешно одевшись, отправился на улицу Лепелетье, где он, как мы уже сказали, был секретарем секции Коммуны, попытаемся изложить для всеобщего сведения биографию этого человека, заслужившего известность одним из порывов, свойственных мощным и возвышенным сердцам.
Молодой человек, накануне отвечая за незнакомку, честно сообщил свое имя, фамилию и место жительства. Он мог бы добавить, что он дитя той полуаристократии, какой считались люди чиновного мира. Его предки более двухсот лет отличались вечной парламентской оппозицией, прославившей имена Моле и Мону. Его отец, добряк Лендэ, всю жизнь вопил против деспотизма; когда же 4 июля 1789 года Бастилия попала под власть народа, он умер от ужаса и страха, видя, что деспотизм сменило буйное своеволие, и оставил после себя единственного сына, независимого по состоянию и республиканца по взглядам.
Революция, которая быстро последовала за этим большим событием, застала Мориса зрелым, полным сил, присущих атлету, вступающему в жизнь; его республиканское образование оказалось вполне законченным благодаря усердному посещению клубов и чтению всех памфлетов текущего времени. Одному Господу известно, сколько их пришлось перечитать. Он твердо усвоил глубокое и совершенно осмысленное презрение к иерархии, философию уравновешения всех элементов, входящих в состав тела, полное отрицание всякого иного благородства, кроме личного, беспристрастно оценивал прошлое, пылко воспринимал новые идеи, любовь к народу, соединенную с самым возвышенным здравомыслием. Такова была нравственная сторона героя этого повествования, которого выбрали не сами, а дали нам газеты той эпохи.
Рост Мориса Лендэ был пять футов восемь дюймов, лет ему было двадцать пять-двадцать шесть, он был сложен как Геркулес и обладал красотой чистокровного французского типа – ясным челом, синими глазами, каштановыми вьющимися волосами, розовыми щеками и белыми, как слоновая кость, зубами. Такова была его внешность.
Набросав портрет, обратимся к его социальному положению. Морис если и не богатый, то вполне независимый. Морис, носивший уважаемую и популярную фамилию, Морис, известный как человек, воспитанный в духе либерализма, а еще более как либерал по убеждению, Морис стал главарем целой отдельной партии, состоявшей из молодых мещан-патриотов. Быть может, санкюлотам он казался недостаточно пылким, а для секционеров несколько раздушенным; но первые прощали ему недостаток пыла за то, что он ломал самые толстые суковатые дубины, как простые прутья, а вторые прощали изысканность его костюма за то, что Морис добрым тычком в нос заставлял любого секционера лететь кубарем шагов на двадцать, стоило этому господину осмелиться косо взглянуть на Мориса.
Теперь ко всем вышеприведенным его достоинствам, нравственным, физическим и социальным, следует прибавить еще то, что он был при взятии Бастилии, участвовал в Версальском деле, как лев, дрался 10 августа, и действительно в тот достопамятный день он уложил на месте столько же патриотов, сколько и швейцарцев, по той причине, что равно не выносил как убийцу в карманьолке, так и врага республики в красной одежде.
Это он бросился на жерло пушки, из которой парижский артиллерист только что собрался стрелять для того, чтобы вынудить защитников замка сложить оружие и прекратить кровопролитие; он первый ворвался в Лувр через окошко, невзирая на пальбу по нему пятидесяти швейцарцев и такого же количества бывших в засаде дворян; к тому времени, как он заметил, что враги начали сдаваться, его страшная сабля уже успела рассечь более десятка мундиров; тогда, увидев, что его друзья принялись избивать пленников, которые, бросая оружие, простирали к ним руки с мольбой о пощаде, он яростно принялся рубить друзей, и это составило ему репутацию, достойную славных дней Греции и Рима.
После объявления войны Морис добровольцем отправился за границу в звании лейтенанта с 1500 первых волонтеров, которых город послал против вторгшихся неприятелей; за ними ежедневно должны были следовать такие же отряды.
В первом же сражении, под Жеманном, он был ранен пулей, которая пробила его стальные мышцы и расплющилась о кость. Представитель народа, зная Мориса, отправил его в Париж на излечение. Целый месяц Морис, снедаемый лихорадкой, томился на госпитальном одре, но январь застал его снова на ногах, занятым делами по службе. Вот каким был человек, пробиравшийся 11 марта на улицу Лепелетье. Наше повествование придает ему более блеска на фоне уже описанных подробностей бурной жизни того времени.
Около 10 часов Морис прибыл в секцию, в которой он был секретарем.
Волнение там было сильное. Следовало проголосовать представление Конвенту о разрушении замыслов жирондистов. Мориса ждали с нетерпением.
Только и было разговоров, что о возвращении кавалера Мезон-Ружа, о дерзости этого упорного злоумышленника, явившегося вторично в Париж, где, как ему было известно, за его голову назначена плата. Этому возвращению приписывали попытку, сделанную накануне в Тампле, и каждый изъявлял свое негодование и свою ненависть к изменникам и аристократам.
Но Морис, вопреки ожиданиям, был равнодушен и молчалив, искусно составил прокламацию и за три часа окончил всю работу. Потом спросил, начался ли сбор голосов, услышав утвердительный ответ, взял шляпу, вышел и побрел к улице Сент-Оноре.
Париж показался ему новым. Он увидел конец улицы Кок, где минувшей ночью прекрасная незнакомка предстала перед ним, вырывающаяся из рук солдат. Он двинулся по улице Кок до Мариинского моста, той же дорогой, которую прошел с ней, останавливаясь там, где патрули задержали их. Только теперь было 12 часов дня, и солнце, светившее во время этой прогулки, воспламеняло на каждом шагу воспоминания прошедшей ночи.
Морис, перейдя мост, пошел на улицу Виктор, как тогда называли ее.
– Бедная женщина! – проговорил Морис. – Не подумала вчера, что ночь длится не более двенадцати часов и что ее тайна не продлится дольше ночи. При свете дня я отыщу дверь, в которую она ускользнула, и, почем знать, может быть, увижу ее у какого-нибудь окна.
Тогда он вошел на старую улицу Сен-Жак, остановился в том же положении, в каком незнакомка оставила его накануне. Он на минуту закрыл глаза; безумец думал, может быть, что вчерашний поцелуй снова опалит его уста. Но они ничего не ощутили, кроме воспоминания. Правда, и воспоминание еще жгло.
Морис открыл глаза, увидел два переулка – один направо, другой налево. Они были грязны, плохо вымощены, перерезаны мостками, переброшенными через ручей. Виднелись какие-то своды из перекладин, закоулки, двадцать дверей, кое-как навешенных и полусгнивших. Это была грубая работа, нищета во всей своей наготе. Там и сям сады, обнесенные где плетнем, где частоколом, некоторые – забором. Кожи, разложенные для просушки под навесами, издавали ужасную вонь. Морис искал, обдумывал около двух часов и ничего не нашел, ничего не отгадал; десять раз углублялся он в этот лабиринт, десять раз возвращался, чтоб осмотреться, но все его попытки были тщетны, все поиски бесполезны. Следы молодой женщины, казалось, стерли дождь и туман.
«Кой черт, – молвил про себя Морис, – я, видно, во сне видел все это. Могла ли эта помойка хоть на мгновение стать убежищем для моей обворожительной волшебницы этой ночи!»
В этом суровом республиканце было более истинной поэзии, нежели в его друге, анакреоническом певце; ибо он возвратился домой, сроднившись с этой мыслью, чтобы не омрачить ослепительную красоту незнакомки. Правда, он возвратился в отчаянии.
– Прости, – сказал он, – таинственная красавица! Ты поступила со мной, как с глупцом и ребенком. В самом деле, пришла бы она сюда со мной, если бы точно жила здесь? Нет! Она только проскользнула, как лебедь, по смрадному болоту, и неприметен след ее, как полет птицы в воздухе.
VI. Тампль
В тот же день, в тот же час, когда Морис, разочарованный, мрачный, возвращался по Турнельскому мосту, несколько муниципалов, предводимых Сантером, начальником Парижской национальной гвардии, делали строгий обыск в громадной башне Тампля, превращенной в тюрьму с 15 октября 1792 года.
Этот осмотр с особой тщательностью проводился на третьем этаже, состоявшем из трех комнат и передней.
В одной из комнат находились две женщины, одна девица и ребенок лет девяти – все в траурной одежде.
Старшей из женщин могло быть лет тридцать шесть – тридцать семь. Она сидела у стола и читала.
Вторая занималась рукоделием – ей было двадцать восемь или двадцать девять лет.
Девочке было лет четырнадцать. Она стояла около ребенка, который лежал больной, с закрытыми глазами, как будто спал, хотя вряд ли можно было заснуть при шуме, производимом муниципалами.
Одни двигали кровати, другие ворошили белье, иные, наконец, окончившие обыск, устремляли наглые взгляды на несчастных невольниц, упорно потупивших глаза – одна в книгу, другая в свою работу, третья на брата.
Старшая из женщин была высокого роста, бледна, но прекрасна. Она, казалось, полностью углубилась в чтение, хотя не вникала в смысл строк, лишь пробегала их глазами.
Тогда один из муниципалов подошел к ней, грубо вырвал книгу из ее рук и швырнул на середину комнаты.
Узница протянула руку к столу, взяла другой том и продолжала читать.
Монтаньяр так же яростно вырвал и этот том. Это движение заставило вздрогнуть сидевшую за шитьем у окна, а девушка подбежала к пленнице, обняла руками ее голову и, рыдая, прошептала:
– О, бедная, несчастная мама! – и поцеловала ее.
Тогда узница коснулась устами уха девушки, будто желая ее поцеловать, и шепнула:
– Мария, в печи есть записка, убери ее.
– Ну, ну, – сказал муниципал, оттащив девушку, – долго ли вам целоваться?
– Милостивый государь, – отвечала Мария, – разве Конвент воспрещает ласки детей и их родителей?
– Нет, но он предписывает наказывать изменников и аристократов; вот почему мы здесь допрашиваем вас. Ну-ка, Антуанетта, отвечай!
Та, к которой относились эти слова, даже не взглянула на муниципала. Она отвернулась, и легкий румянец скользнул по ее бледным щекам, поблекшим от горя, изборожденным слезами.
– Быть не может, – продолжал этот человек, – чтобы ты не знала о покушении нынешней ночью. Откуда оно?
Узница ничего не ответила.
– Говори, Антуанетта, – сказал, приблизившись к ней, Сантер, не заметив ужаса, охватившего и девушку при виде того самого человека, который 21 января утром пришел за Людовиком XVI, чтобы из Тампля увести его на эшафот. – Отвечайте. Нынешней ночью был заговор против республики; целью этого заговора было выкрасть всех вас из плена, пока злодеяние ваше еще не наказано волей народа. Скажите, знали ли вы об этом?
Мария вздрогнула от этого голоса, от которого, казалось, она удалялась, отодвигая свой стул, сколько могла. Но и она ничего не отвечала ни на этот, ни на прежние вопросы Сантера и прочих муниципалов.
– Так вы не хотите отвечать? – сказал Сантер, топнув ногой.
Пленница взяла со стола третий том.
Сантер повернулся. Зверская власть человека, под начальством которого находилось 80 тысяч солдат, который одним движением заставил грохотом барабанов заглушить голос умирающего Людовика XVI, пасовала тут перед величием несчастной пленницы. Он мог и ее отправить на эшафот, но не в силах был заставить склониться перед ним.
– А ты, Елизавета, – обратился он к другой женщине, которая оставила на время работу и сложила руки, чтобы молить не этих людей, а Бога, – будешь ли ты отвечать?
– Я не знаю, о чем вы спрашиваете, и поэтому не могу отвечать.
– Э, черт возьми! Гражданка Капет, – сказал нетерпеливо Сантер, – я, кажется, довольно ясно выразился. Я говорю, что вчера была попытка выпустить вас всех отсюда и что вы должны знать виновников.
– Мы ни с кем за стенами тюрьмы не связаны, сударь, и поэтому не можем знать, что делается для нас, как и того, что делается против нас.
– Ладно, – сказал муниципал, – посмотрим, что скажет твой племянник.
И он подошел к постели юного дофина.
При этой угрозе Мария-Антуанетта вдруг встала.
– Мой сын болен и спит, сударь, – сказала она… – Не будите его.
– Так отвечай!
– Я ничего не знаю.
Муниципал подошел к постели юного принца, который притворился, как мы сказали, спящим.
– Ну, ну, вставай, Капет, – сказал он, грубо тряхнув его.
Ребенок открыл глаза и улыбнулся.
Тогда муниципалы окружили его кровать.
Королева, объятая страданием и страхом, подала знак своей дочери, которая, воспользовавшись этой минутой, скользнула в соседнюю комнату, отворила заслонку, вынула из печки записку и сожгла ее, затем вернулась в комнату и взглядом успокоила свою мать.
– Чего вы хотите от меня? – спросил ребенок.
– Узнать, не слыхал ли ты чего ночью?
– Ничего, я спал.
– Ты очень любишь спать, кажется?
– Да, когда я сплю, мне снится.
– А что тебе снится?
– Я вижу отца моего, которого вы убили.
– Так ты ничего не слыхал? – живо произнес Сантер.
– Ничего.
– Эти волчата удивительно согласны с волчицей, – сказал негодующе муниципал. – Вы как хотите, а заговор есть.
Королева улыбнулась.
– Она еще смеется над нами, австриячка! – вскричал муниципал. – Постой же! Раз так, исполним со всей точностью приказ Коммуны. Вставай, Капет!
– Что вы хотите делать? – в самозабвении вскрикнула королева. – Разве вы не видите, что сын мой болен, что у него лихорадка? Вы хотите его уморить?
– Твой сын, – сказал муниципал, – есть непрестанный предмет тревоги Тампльского совета. Он цель всех заговорщиков. Всех вас надеются спасти. Пусть попробуют. Тизон!.. Пошлите сюда Тизона!
Тизон был сторож, отвечавший за все хозяйство тюрьмы. Он явился.
Это был человек лет сорока, смугловатый. В лице его было что-то грубое и дикое. У него были черные кудрявые волосы, нависшие на брови.
– Тизон, – сказал Сантер, – кто приносил вчера пищу заключенным?
Тизон произнес какое-то имя.
– А кто приносил им белье?
– Моя дочь.
– Стало быть, твоя дочь прачка?
– Разумеется.
– И ты ей предоставил работу на арестантов?
– Почему бы и нет? Пусть лучше ей достается плата за работу, чем другим. Теперь деньги идут от нации, потому что за них платит нация.
– Тебе приказано осматривать белье как можно строже.
– Ну и что? Разве я не исполняю свои обязанности? Вчера на одном из платков было завязано два узла; я в ту же минуту доложил об этом совету, который приказал моей жене развязать узлы, разгладить платок и отдать его мадам Капет, ни слова не говоря о том.
При упоминании о двух узлах, сделанных на одном из платков, королева вздрогнула, зрачки ее расширились, и она обменялась взглядом с принцессой Елизаветой.
– Тизон, – сказал Сантер, – твоя дочь такая гражданка, которую никто не подозревает в измене, но с этого дня ей запрещается входить в Тампльскую тюрьму.
– Боже мой, – воскликнул испуганный Тизон, – что это вы говорите! Как! Я только во время отлучек из Тампля смогу видеть мою дочь!
– Ты вовсе не будешь выходить, – сказал Сантер.
Тизон повел вокруг себя мутным взглядом, не останавливая его ни на одном предмете, и вдруг…
– Я не выйду! – вскрикнул он. – Коли так, увольте меня совсем! Я подаю в отставку. Я не изменник, не аристократ, чтобы меня насильно держали в тюрьме! Я вам говорю, что хочу выйти!
– Гражданин, – сказал Сантер, – повинуйся приказаниям Коммуны – и ни слова; или худо тебе будет, я тебе говорю. Оставайся здесь и смотри за всем, что происходит. Предупреждаю тебя, что следят и за твоими поступками.
Между тем королева, полагая, что о ней забыли, мало-помалу пришла в себя и стала поудобнее укладывать своего сына в кровати.
– Позови-ка свою жену, – сказал муниципал, обращаясь к Тизону.
Последний повиновался беспрекословно. Угрозы Сантера обратили его в ягненка.
Пришла жена Тизона.
– Пойди сюда, гражданка, – сказал Сантер. – Мы выйдем в переднюю, а ты обыщи арестанток.
– Послушай, жена, – сказал Тизон, – они не хотят пускать нашу дочь в Тампль.
– Как это! Они не хотят пускать нашу дочь? Стало быть, мы теперь не увидим ее?
Тизон покачал головой.
– Что вы тут выдумали?
– Я говорю, что мы донесем совету Тампля, и что решит совет, то и будет, а до того…
– А до того я хочу видеться с моей дочерью.
– Потише, – сказал Сантер, – тебя призвали сюда, чтобы обыскать арестанток, так обыскивай, а там мы увидим.
– Все это так, – сказала женщина, – но все-таки…
– Ого! – вскричал Сантер, насупив брови. – Дело портится, как видно.