<Я никогда не был любителем охоты и был равнодушен к разговорам столь страстным, но я наблюдал в кабачках исключительно картинные типы. Здесь-то и познакомил меня Бове с небольшой труппой, если так можно назвать шесть человек – четырех человек из Боцена и двух тиролек. Цитра, гитара и пение передавали замечательные народные песни с их “йодлами”. Случилось так, что эта труппа ехала в Вену. Как-то на возвратном пути из Италии я снова завернул в Вену, и там в каком-то ресторане мы ужинали с этой труппой Grinzinger-ов, где за бутылками вкусного крепкого красного южно-тирольского вина “Vöslauer” эти певцы пели и записали мне в памятную книжку несколько куплетов особенно пленивших меня тирольских песенок.
Глядя на эти типы, я понимал всю жизнерадостность в живописи Дефреггера, живопись хотя и не очень высокого достоинства, но полную любви к своему народу>[40].
Уроженец уфимских степей и видевший только отроги Урала близ Уфы, я был пленен Тиролем, как только увидел его в первый раз, живя в Цюрихе, эту горную симфонию каменного гиганта. Пиренеи, Апеннины, норвежские скалы – ничто так не пленяло, как Тироль с его необычайным уютом. <Там можно было бы прожить всю жизнь и, не скучая, любоваться всегда сменяющейся колористической панорамой, если бы меньше любить родину>[41].
Вена задержала меня больше, чем я рассчитывал. Бове помог мне всосаться в жизнь этого «немецкого Парижа», как иногда называли Вену, но как не говорилось в Вене, где город имел свой специфический колорит, свою культуру. Город, где так долго жили Глюк, Гайдн, Моцарт, Бетховен, Шуберт, создавшие глубокую музыкальную культуру, продолженную Брамсом, Малером и Брукнером. Улыбку города, его жизнерадостность так ярко передал Иоганн Штраус в его незабвенных вальсах. И не проходило ужина в «Аннагоф» или у «Ронахера»[42], где под звуки вальса всегда изысканного оркестра публика постепенно воодушевлялась, подпевала и танцевала так изящно и плавно, как нигде не танцевали вальса, и уже совсем не похоже на легкомысленные танцы Монмартра в Париже. <Масса зелени, даже на фонарных столбах на Ринге (главной и блестящей улицы Вены) были устроены высоко корзинки с цветами>[43].
Пейзаж Тироля. Фото конца XIX в.
В садах и парках – обилие памятников своим музыкантам, художникам, писателям. Штраус стоял, взявшись за руки с Ланнером, отцом венского вальса. Грильпарцер здесь писал, романтик Гёльдерлин в предместьи, в Вейдлинге[44], могила Ленау. Здесь же много-много веков тому назад уснула навеки бесстрастная душа Марка Аврелия, когда в римские времена Вена еще называлась «Виндобоной»[45]. <Все это отжило. Замолкли блестящие квартеты Разумовского и Лобковица, а позже и симфонические концерты, и лишь в весенние дни шелестят ажурные листья каштанов о былом. Но и зимой Вена – интересный город, над которым высится башня Св[ятого] Стефана с потускневшими цветными изразцами крыши>[46].
И в университете, основанном еще в XIV в., существует кафедра музыки… Музыкой была переполнена Вена, модница во всем и раньше других городов воспринявшая модный модерн.
Прежде всего отозвалась на новое веяние живопись. Искрящийся красками Ганс Маккарт был забыт с его огромными полотнами в музеях, которых так много в Вене. На смену пришел иной стиль, стиль «Сецессион». Не богатейшая «Альбертина»[47] со своими тысячами листов рисунков и гравюр мастеров Возрождения тянула к себе в те годы, а, прежде всего «Сецессион».
Эклектизм[48] [18]70–[18]80-х г[одов] привел мысль художников в полный тупик; безотрадная полоса. [18]70–[18]80-е гг. должны были неизбежно породить какое-либо новое искусство или возродить старое. Но жизнь не ждет, возврата к прежнему быть не может, и новая жизнь ищет новых форм.
Мост в Инсбруке. Фото конца XIX в.
Безотрадность и шаткость всего буржуазного строя показала всю свою гнилостность именно в эпоху [18]80-х годов. <Все разочарованы безнадежностью, доходящей в поэзии и литературе до символизма, питающего и отдельные истоки искусства.
Эта эпоха во всей своей наготе показала свою полную изжитую оболочку. Дух давно умер. Только с рождением отдельных утопистов, вроде Вильяма Морриса, сказавшего впервые новое слово в своей знаменитой книге “Вести ниоткуда”, могли появиться новые истоки нового стиля. Подкованного всей культурой, мастерством, но все же скованного безвыходным кольцом распадающегося буржуазного общества>[49].
Кучка английских прерафаэлитов[50] во главе с Вильямом Моррисом, Уоттсом и Рафаэлли[51], а также Бенджонсом[52] с их идеологическим пророком Джоном Рёскином, сказала также новое слово в искусстве.
Прага. Центр города. Открытка начала XX в.
Английское искусство по самому свойству своей национальной природы было философски отвлеченным, изысканно аристократическим, с присущей аристократизму замкнутостью, и казалось, что это искусство не распространится на континенте.
Но новые идеи в искусстве нельзя запрятать ни в какой закрытый клуб прерафаэлитов, и никакие интимные собрания у Джона Рёскина не смогли уберечь их от ищущих и любопытствующих художников остальной Европы.
Как всегда, наиболее чуткая французская натура первая восприняла эти новые элементы, новые пути, и архитектор Плюме первый в Париже строит тогда знаменитый и наивный теперь – «Кастель Беранже»[53], а за ним Саваж и Жюль Орта[54] начинают заполнять аристократические кварталы зданиями нового стиля. Основной скелет старой французской архитектуры изжитого французского эклектизма одевался новой декоративной формой, не подчиненной логике архитектоники[55] и всего архитектурного замысла, а исключительно лишь побуждаемой мастерством, изящностью техники и безудержной фантастической беспредметностью.
Прага. Народный театр. Открытка конца XIX в.
Но мода заразительна, а новое в искусстве всегда захватывает. <Поэтому наиболее трезвая немецкая архитектурная общественность во главе с группой дармштадтских архитекторов, начиная с молодого знаменитого тогда Жозефа Ольбриха, вырабатывает в Дармштадте стиль настолько интересный и новый, что этот новый немецкий модерн быстро становится законодателем вкусов во всей Западной Европе на протяжении почти двух десятков лет.
Родственной чертой дармштадтского искусства развертывается блестящее искусство модерна группы венских архитекторов во главе с Отто Вагнером и Коломаном Мозером при участии дармштадтского архитектора Ольбриха. Основали самостоятельное художественное общество, так наз[ываемый] “Сецессион”. Это общество, полное веселой жизнерадостности в своих работах, издавало также и журнал, который назывался “Ver Sacrum” (“Священная весна”). Это общество в Вене выстроило для себя очаровательный павильон»>[56]. В Дармштадте [родился] стиль немецкий модерн, ставший законодателем вкусов во всей Западной Европе на протяжении почти двух десятков лет.
В «Сецессионе» в 1900–1903 гг. устраивались художественные выставки живописи, скульптуры и декоративного искусства, главным образом мебели, утвари и тканей. <Часть венского общества оделась в костюм, рисованный художниками группы. Платья, вышитые по рисункам, славились, а изящные венские головы и тонкие шейки украшались очаровательными золотыми изделиями работы парижского художника-ювелира Лалика. Он подносил аристократическому обществу Парижа высокохудожественно отделанную гальку, простой камень в компании с изумрудами и жемчугом, но отделанную необычайно утонченно>[57].
Вот это-то проникновение декоративного искусства в жизнь и быт и явилось решающим моментом в развитии всего декоративного искусства 1890 и 1900-х гг. Никогда, ни в одну эпоху, человечество не имело столь обильного бытового искусства, как в эпоху нового стиля. <Особенно этим отличалась мюнхенская группа художников. Образовавшееся в Мюнхене художественное общество “Jugend” чрезвычайно много сделало для художественного оформления бытовой стороны жизни>[58].
Жизненная, насыщенная Голландия дала художника Ван де Вельде, основавшего целую школу архитекторов с новым направлением, украсившим целые улицы Гааги, Гарлема[59] и Амстердама рядом зданий, одетых в детали нового стиля.
Чисто внешне усвоили новое искусство художники Италии, и Туринская выставка 1901 г. при всей ее пышности и многообразии не дала впечатляющих образцов и не оставила после себя продукции, могущей вдохновить художника <или даже подражать всему тому декоративному искусству, чем была наполнена эта выставка>[60].
Бельгия в своей художественной культуре шла рука об руку с французами, и лучшие мастера Бельгии Орта и Ганкар целиком повторяли мотивы, впервые появившиеся на парижской выставке, но также поверхностным внешним очерком <без глубокой проникновенности и, пожалуй, без той любви, с которой работали, например, немецкие художники.
Если искать формализм в области нового искусства, то его нужно искать среди французских и бельгийских художников декоративного искусства. Это формальное отношение к такому искусству не заставило себя долго ждать, и мы видим, что раньше других наций французы остыли к погоне за блестящим новым стилем. Долше всех удержалось это искусство только в Германии, особенно в южной ее части – в Баварии, в Мюнхене, а также в Австрии>[61].
Прага. Карлов мост. Фото начала XX в.
Венские постройки 1900-х годов остались наиболее показательными для истории развития нового стиля, постепенно переходящего в строгую, почти классическую форму, как, например, произведения лучшего венского архитектора Отто Вагнера, создавшего целую школу; подражателем его был наш московский архитектор И. Иванов-Шиц.
Из Вены я поехал через Прагу в Дрезден и Берлин. <Возвращаться домой, в Москву, только не через Берлин! Назойлива до противного эта столица, эта гнусная Пруссия, и я поехал через Байрот на Прагу>[62]. После чужой и венской неметчины потянуло к родным славянам.
Ранним утром розовый туман над рекой Влтавой (Моравой)[63] и сквозь легкий флер акварельный силуэт – это Градшин – пражский Кремль, высоко над городом обрисовывается. А над всем городом – общий золотистый колорит, недаром название города «Zláta Praha» (Золотая Прага).
Было воскресенье. Перезвон колоколов смешивался с мелодичными звуками башенных курантов – это общий аккорд музыкальных мелодий города: нигде нет в мире другого города, где бы столько было часов с музыкой. Прага – город исключительно музыкальный. Чуткая славянская душа долгими годами культивировала гармонию звуков на основе глубоко национального мелоса. С пением священных гимнов шли чехи в бой сражаться за свою независимость еще в XIV в.[64] И недаром возлюбил этот город великий Моцарт, где впервые оценили его талант, и для пражского театра написана была им опера «Дон-Жуан»[65], впервые здесь поставленная. Многие из москвичей еще помнят знаменитые «чешские квартеты». Музыка Сметаны, Дворжака хорошо известна, и только немцы тщательно исключали из программ этих славянских композиторов.
В соборе Тынском[66] мраморная статуя Кирилла и Мефодия – «первоучителей славянских», – а перед дворцом архиепископии бронзовый Ян Гус напоминает об эпохе борьбы за свободу своей родины. Ранних времен хроники и сказания этого народа еще с XIV в. полны ненависти к угнетателям-немцам. Своеобразные церковные песнопения «моравских братьев» в XVI в., проповедуя борьбу за национальную свободу, питали поэзию народа и одушевляли его в тяжелые дни Тридцатилетней войны[67] и жестокой католической реакции…
Все это вспомнилось, когда Прага захватила меня тогда целиком. Музей (национальный)[68] зачаровал своим исключительно богатым собранием богемского хрусталя, столь родственного нашему цветистому «мальцевскому» и «бахметьевскому»[69].
Неисчерпаема сокровищница чешских миниатюр, по которым учились те же нюрнбергские мастера. И недаром всегда красуются на почетном месте в витринах музеев Вены, Кракова, Британского музея и др. средневековые чешские «лицевые» рукописи, т. е. с миниатюрами. Это – утонченная область искусства, как [бы] скрывающая вольность и мощную даровитость славянского народа, равно как и фрески в старых чешских церквях.
Дрезден. Старый город. Открытка конца XIX в.
Разновековая наслоенность архитектуры не изгладила самобытных черт внешнего облика города.
Начиная с древнего моста, украшенного ранней пластикой XIV в.[70], кончая готическими сооружениями – все свое, здешнее. И готику создали здесь не немцы, а французский мастер (Маттиас) из Арраса[71]. Пражский замок[72] – в основе романская постройка; готические башни у моста (Пороховые ворота) – это средневековый романтизм, сплетается он с барочными церквями, составляя единое целое.
Красив костюм народный, цветистый, нарядный, яркий. Жизненный и неумолчный снует веселый народ, понаехавший в воскресенье из окрестных мест. И речь чехов так радостна нам, в ней много общих русских слов (улица, двор, гости, баба и др.).
Оригинальный город, своеобразие его архитектуры и богатство его музеев оставили глубокое впечатление, вылившееся в упорное желание посетить Прагу еще раз, что и сделал в один из следующих «наездов в Европу».
Так близок от Вены Дрезден и так далек своей архитектурой и всем своим бытом.
Тон городу дала широкая Эльба, одетая изящной набережной с широкой импозантной брюллевской террасой. Близость гор саксонской Швейцарии делает климат мягким. В Дрездене немного зданий барокко, но зато это были такие исключительные по насыщенности стиля здания, как Цвингер[73], строенный Пёппельманом для дворца и теперь превращенный в картинную галерею с прославленной «Сикстинской Мадонной» Рафаэля. <Рафаэль не произвел еще на меня тогда должного впечатления. Больше я был пленен собранием саксонского фарфора, с его особенным мягким колоритом и тонким рисунком.
Католическая церковь – совершенное барокко, позднее только и напоминала, что существует католицизм; кроме чисто протестантского саксонского Дрездена>[74]. И зданий нового стиля в нем было очень мало. Крепки были устои прежней культуры. Да, это «саксонский Версаль»!
Еще меньше модерна было в Берлине; словно заплесневел он в старой сухой архитектуре Шинкеля и Шлютера, эклектика же 1860–1870-х гг. была на редкость безвкусной. Безотрадными домами с кондитерской лепниной заполнены Фридрихштрассе, Унтер дер Линден и другие центральные улицы города. Скука, казарма, пошлость, и меньше всего искусства я нашел в Берлине.
Глава 17
[Выставка «Нового стиля»[75]][76]
Архитекторы И.А. Фомин, Вильям Валькот и пишущий эти строки явились инициаторами этой выставки «Нового стиля», привлекая наиболее способных художников-архитекторов и мастеров декоративного искусства[77].
Выставка была открыта в 1902 г. Размещалась она во 2-м и 3-м этажах только что выстроенного дома на углу Петровки и Столешникова переулка, имела несомненный успех своей новизной[78]. На выставку приехал из Дармштадта Ольбрих и из англичан Макинтош – один из членов рёскинского клуба[79], а также Коломан Мозер из Вены.
Ольбрих прислал несколько отдельных вещей, Макинтош – целую комнату, а Коломан Мозер – серию вышитых ковров.
На общем фоне выставки «Нового стиля» в Москве мы показали жизненность нашего народного искусства, устроив отдельную комнату, где кустари Троице-Сергиевой лавры и других мест под нашим руководством сделали целый ряд превосходных вещей по рисункам Головина, Фомина, Давыдовой и моим, а также хорошего мастера Лиштвана, при участии большого мастера кустарного дела Боруцкого.
Повторением показа кустарных изделий народного творчества явились впоследствии две выставки под названием «Русское народное творчество», устроенные в Петербурге группой художников и руководителей кустарных музеев[80].
Выставка «Нового стиля» была взрывом в тихо дремлющей жизни Московского архитектурного общества[81], приютившегося в неуютных залах в 1-м этаже дома в Златоустинском переулке.
Марка нашей выставки была талантливо нарисована художником Егоровым: черная пантера с закрученным хвостом. Эта эмблема служила ироническому названию нашего общества со стороны старых рутинеров – «Кошкин хвост», и когда я приходил в Московское архитектурное общество – это было время выборов его членов, – то величественная фигура – арх[итектор] А.К. Боссе, с его пышной бородой, всегда меня встречал громовым голосом: «Кошкин хвост пришел».
В Московском архитектурном обществе был ряд архитекторов, работавших в так наз[ываемом] «русском стиле». Другая часть работала в избитых формах Ренессанса, но была и иная часть нас, архитекторов, работавших в формах «нового стиля».
Жена подолгу живала летом в родительском доме. Я приезжал и из Иваново-Вознесенска ездил в Кинешму. Оттуда пароходом до Ярославля или Нижнего Новгорода полюбоваться архитектурными пейзажами Волги.
Район г[орода] Иваново и вся Владимирская губерния, Поволжье мне нравились, там много было интересной старой архитектуры. В Поволжье шатровые колокольни были полнозвучными произведениями сочного народного творчества.
Юрьевец, Пучеж, Балахна[82] – наместниками архитектуры.
И. Фомин. Камин из песчаника с красными изразцами. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
И. Фомин. Бронзовая фигура египтянки на камин.
Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
И. Фомин. Дубовый шкаф. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
Волжские кратковременные поездки оставляли глубокое впечатление и побуждали к изучению русской архитектуры. К прямой тематике моего строительства в то время эти волжские мотивы отношения не имели.
Новое искусство стало быстро вянуть… Уже после нашего праздника молодого задора почувствовалось некое разочарование в этом искусстве. Сказывалась его нежизненность. «Не то! Не то», – повторяло сознание.
И следующая после выставки заграничная поездка показала недолговечность росписей модерна, увядание уже ощущалось…
Не удовлетворял и тот «русский стиль», что царил в школе и архитектурной практике.
И. Фомин. Стол карельской березы с эмалью. Экспонат выставки Нового стиля.
Фото 1903 г.
Тот русский стиль, который разрабатывался некоторыми архитекторами, вроде Чичагова, и его учениками, а также Померанцевым, не мог удовлетворить знающего подлинную красоту русской архитектуры.
Непонимание основных форм, навязанная классическая симметрия, совершенно чуждая русскому стилю, сухие детали, набранные из всех эпох русской архитектуры, делали, в конце концов, из подобного здания какой-то пряник, несмотря на большое мастерство строительной части постройки.
Русское народное творчество, показанное на Парижской выставке и развернутое в целом ряде последующих выставок, давало мотивы оформлений бытовой стороны жизни.
Постройка русского кустарного отдела в Париже явилась действительно первым воплощением архитектурных форм народного русского зодчества, но зажиточная часть русского общества, ее заказчики, захваченные общим безвременьем эпохи, не могла проникнуться основами самобытного народного искусства.
Даже исключительные типы таких заказчиков, как купец Щукин, наибольший не только любитель, но и знаток русского искусства, отдавший всю свою жизнь и средства на собирание предметов русского искусства и составивший себе прекрасный музей в Грузинах, не мог найти надлежащего оформления для своего музея. Здания, выстроенные по проектам архитекторов Фрейденберга и Эрихсона, – это чистая эклектика отовсюду набранных русских форм без их логической связи и без их художественной ценности[83].
Петербургская Академия художеств, неудовлетворенная однообразным толчением на месте своих программ, не выходящих из круга Ренессанса или классики, пошла по линии применения в проектах так наз[ываемого] «русского стиля», который по существу также не может быть назван русским по совершенно ложно понятой архитектонике его форм и конструктивной сущности.
И. Фомин. Эмалевая вставка в кресло. Экспонат выставки Нового стиля.
Фото 1903 г.
И. Фомин. Стул серого клена из столовой. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
И. Фомин. Камин из песчаника с изразцами.
Фриз работы В. Егорова. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
И. Фомин. Столовая серого клена. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
Петербургские архитекторы – Шрётер, Китнер, Леонтий Бенуа – выстроили целый ряд зданий с применением русских форм, выполненных прекрасно, но лишенных органичности русского искусства.
В академических программах все чаще и чаще стали даваться темы проектирования в русском стиле общественных и церковных зданий и особняков. Под рукой такого талантливого архитектора, как В.А. Щуко, выходили интересные проекты, всецело проникнутые наставлениями вышеупомянутых профессоров, но все же такие проекты были далеки от подлинно русской архитектуры.
Между тем та же Академия художеств произвела в деле изучения русского искусства громадный сдвиг, издав труд в 7 выпусках Суслова «Материалы русской архитектуры»[84], впервые показавший подлинную красоту северных деревянных построек и самобытную архитектуру каменных форм.
Как это бесконечно далеко от того «русского стиля», которым восторгался Стасов, когда архитекторы Ропет и Гартман выстроили русские павильоны на Всемирных Парижских выставках 1878 и 1889 гг.[85] и когда архитекторы Резанов и Монигетти начали строить доходные дома, украшая [их] деталями, заимствованными с узоров русских полотенец с их петушками, откуда и получился термин «петушиный стиль», нашедший яркое выражение в отделке особняка в[еликого] кн[язя] Владимира на набережной в Петербурге[86].
Й. Ольбрих. Часы. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
Й. Ольбрих. Часы. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
Й. Ольбрих. Столовая серого дуба. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
Нужно отдать справедливость Стасову, когда я привез к нему проект парижского кустарного отдела, он долго вглядывался в рисунок и затем сказал: «А ведь это ново! Ведь это по-русски! Это – здорово! Вот ведь оно где – наше русское народное!»
С еще большей убедительностью говорил об этом народном творчестве и, в частности, о нашем кустарном отделе боевой тогда журнал русской художественной мысли «Мир искусства»[87], во главе с Дягилевым – утонченным эстетом и тонким знатоком подлинного искусства. Он мало отводил страниц для народного творчества, отдавая главное предпочтение пропаганде нового западного искусства и его последним достижениям, но всегда оттеняя творчество Коровина, Головина, Малютина, Давыдовой и других художников, работавших в области развития народного искусства.
Ч. Макинтош. Салон. Экспонат выставки Нового стиля. Фото 1903 г.
После закрытия журнала «Мир искусства»[88] московский купец, поверхностно меценатствующий, Николай Рябушинский стал издавать претенциозный, богатый по внешности журнал «Золотое руно»[89], литературная часть которого насквозь была проникнута символизмом в различных его проявлениях. Но и «Золотое руно» должно было дать место для воспроизведения на своих страницах образов подлинного народного искусства.
К этому времени поднимался интерес к изучению древнерусской живописи, и двойной выпуск «Золотого руна», посвященный образцам русской живописи: старым иконам, русской стенной росписи, как бы искупил вину издателя[90].