Вошедший мальчик-слуга вновь наполнил кубки вином.
Затем разговор перешел на частные семейные вопросы. Аврелиан пожаловался на невестку-вáрварку, которая дурно влияет на его брата Евтихиана, а он совсем потерял голову, так ее любит. Анфемий рассказывал, как его старший сын осваивает премудрости риторики, а Троил со знанием дела давал советы, как лучше построить обучение. Флорентий вспоминал поездку в Афины и сокрушался, что древняя колыбель наук теперь уже не та, и Синесию было приятно услышать похвалы Александрии.
Расходились, когда уже стемнело. Троил, зная, что Синесий пришел пешком, дал ему в сопровождение слугу-сирийца с факелом. Возвращаясь по темным улицам и следя за тем, как скользит по стенам домов его собственная выросшая до гигантских размеров тень и как кружатся в фиалковом небе летучие мыши, Синесий думал, что христиане в общении бывают очень разными, и что если смотреть на их обычаи с такой же вольностью, как Анфемий, то, пожалуй, и сам он не отказался бы присоединиться к их числу. Аврелиан вызывал у него глубокое уважение как истинный гражданин, но тот буквализм, с которым он воспринимал противоречивое, во многом нелепое учение галилеян, его немного пугал. Впрочем, Аврелиан едва ли интересовался философией. Тому же, кто, подобно Синесию, потратил годы на ее изучение, совершенно очевидно, что христиане слепо копируют мысли Платона и его последователей, примешивая к философским умозрениям свои небылицы о воскресении человека во плоти, хотя главное остается неизменным:
…Тот, кто сам себе начало,
Управитель и родитель,
Нерожденный, совершенный,
Восседает бог предвечный
Облечен бессмертной славой.
Он – единство в единенье
И первичная монада…
– вспомнились ему слова гимна, сочиненного в Александрии и понравившегося самой Ипатии.
Однако принадлежность к этой, ныне господствующей, религии, открывает все двери и возводит на высоты… Синесий прежде не думал о служебном продвижении, – напротив, он даже написал стих, в котором желал себе «жизни тихой и безвестной», о которой «лишь бог узнает», и был готов встретить гордую нищету, чтобы только слышать в душе божественные напевы и внимать откровениям, но теперь, раз он все-таки оказался втянут в мутный водоворот суеты, ему казалось важным занять наиболее выгодную позицию. Нет, не для одного себя. Для родного города, для сохранения того образа государства, который был ему дорог, – идущего от древней Спарты, от Афин времен Перикла, от великой амфиктионии, от платоновских мечтаний…
Еще на подступах к Софии Синесий услышал нестройное народное пение. Нет сомнения: это опять архиепископ со своим крестным ходом. Спит он хоть когда-нибудь? Действительно, толпа народу с лампадами и восковыми свечами в руках, подобно огромной змее со сверкающей чешуей, выползала из высоких врат церкви и устремлялась вперед, к Средней улице. Головы этой змеи уже не было видно. Но присоединятся к шествию Синесию на этот раз не хотелось. Он думал, что надо будет дописать письмо брату, с учетом того, что услышал у Троила. Впрочем, всей правды говорить нельзя: если письмо каким-то образом будет перехвачено, это может разрушить все планы.
Переждав, когда пройдут последние участники крестного хода, Синесий поспешил к себе домой.
Глава 6. Красавица и чудовище
Солнечные лучи, проникая сквозь золотистые пласты халцедона, вставленного в оконные рамы, дрожащими пятнами скользили по голубоватому сетчатому мрамору стены. Плавно покачивались в руках двух смуглых прислужниц-египтянок опахала из страусовых перьев, не давая застояться летнему воздуху, уже теплому, как парное молоко. Тонкая струйка воды, журча, изливалась из свинцовой трубки, вставленной в пасть крутоспинного дельфина из черного оникса и, скользя по его блестящему от влаги телу, струилась в переполненную чашу, из которой стекала каплями в другую, большего размера, снабженную водоотводом, ведущим в имплювий. Тут же рядом возвышался маленький уборный столик, за которым в плетеном кресле сидела василисса Евдоксия, а вокруг нее хлопотали придворные домны, знатные особы, которым выпала честь прислуживать самой царице. Одна из них гребнем из слоновой кости расчесывала ей волосы, другие держала наготове заколки и прочие украшения для волос.
Евдоксия заканчивала свои утренние приготовления, любуясь собственным отражением в отполированном серебряном зеркале. Она сознавала, что красива, и испытывала по этому поводу законное чувство гордости. Обычно завершение процедур и вид собственной красоты приводили царицу в веселое расположение духа, однако сегодня она была погружена в раздумья, и прислужницы, опасавшиеся ее огненного характера, боялись нарушить молчание, и только изредка задавали вопросы, исключительно по делу.
Евдоксия царствовала всего четвертый год, но, казалось, с рождения была предназначена именно для этой партии, хотя на ее месте могла оказаться любая другая девушка из знатного семейства, и у многих нынешних ее придворных было даже больше оснований ожидать для себя такой участи. Но еще девочкой-подростком, сиротой-воспитанницей в доме магистра конницы Промота, где ее держали очень строго, заглядывая в зеркало, юная Евдоксия понимала, что ее ждет какая-то иная, особая судьба. Ей постоянно внушали, что женщина прежде всего должна быть рачительной хозяйкой и поддерживать порядок в доме (ее даже учили прясть!), всегда быть в тени своего мужа и не ожидать от него слишком сильной привязанности и не искать плотских утех. Именно такова была супруга Промота, Марса, женщина полная, бледнолицая и немногословная. Но слишком жгучими были темно-карие глаза Евдоксии, чтобы быть навеки опущенными долу, слишком обильными – пшеничные кудри, чтобы спрятаться под унылую головную повязку, слишком тонкой – талия, чтобы скрыться под мешковидным балахоном. Конечно, Промот и его жена стремились выполнить просьбу, высказанную на смертном одре их другом, консулом Бавтоном: чтобы его дочь была выдана замуж за достойного человека и обеспечена необходимым приданым, – но, видимо, от себя считали нужным добавить: ничего особенного девушку не ждет. Она будет женой одного из придворных, может быть, военных, а значит, должна быть готова к долгим отлучкам мужа, к отсутствию развлечений, к управлению прислугой.
От природы Евдоксия наделена была душой страстной и пламенной. В детстве, не слезая с колен ненадолго приезжавшего отца, она заслушивалась его рассказами и мечтала командовать легионами, как он, скакать на коне сквозь дикие леса, переплывать студеные северные реки, обращать в бегство полчища варваров. Конечно, чуть подросши, она поняла, что для девочки такое будущее невозможно и командовать легионами ей не суждено. Однако что-что, а управлять прислугой у нее получалось превосходно: достаточно было ей нахмуриться и топнуть ножкой, как служанки, даже пожилые и важные, начинали сновать, как береговые ласточки, лишь бы избежать гнева молодой госпожи и острой булавки, которой она без малейшего сожаления царапала их нерасторопные руки.
Однажды Евдоксию вызвали к приемному отцу. Госпожа Марса сама явилась проверить ее внешний вид: велела потуже переплести ей косы и платье выбрать поскромнее. Евдоксию отвели в приемную, где ее ждал Промот, а с ним – очень неприятного вида человек: одутловатый, безбородый, с волосами, стриженными горшком и странно кривящейся набок нижней челюстью. Только черные глаза его под разлетающимися бровями были хороши, – Евдоксия даже подумала, что могла бы влюбиться в них, если бы не все остальное. Когда человек заговорил, голос у него оказался высоким и противным, и девушка окончательно поняла: перед ней один из евнухов, каких много было при дворе. Однако по той почтительности, с которой разговаривал с евнухом Промот, и по тому, что он заметно волновался, Евдоксия поняла, что этот визит должен что-то существенно изменить в ее судьбе. Ей шел пятнадцатый год, и, конечно, все мысли окружающих были заняты устроением ее будущего брака.
– Вот она, господин Евтропий, – сказал Промот, показывая рукой на воспитанницу. – Наставлена в истинной никейской вере, благочестива, умеет читать и писать.
Евнух подошел к Евдоксии поближе и, взяв ее за подбородок, повернул ее лицо, чтобы получше рассмотреть. Ей это не понравилось: подумалось, что так Марса рассматривает новых служанок. Но евнух тут же отпустил ее, снисходительно похлопав по щеке, а потом вытащил из внутреннего кармана большой золотой диск и протянул ей.
– Это твой жених. Нравится?
Евдоксия взглянула на диск и сердце ее зашлось от восторга, так прекрасен был изображенный на нем юноша. Она даже не сразу обратила внимание на надпись, расположенную полукругом возле его головы, а потом, разобрав разделенную надпись: «DN Arcadius» – вдруг поняла: это же царь! Нет, она, конечно, и раньше видела его изображения на монетах, но они не привлекали ее внимания и казались условными. А теперь перед ней был образ, настоящий, искусной чеканки, несомненно, передающий сходство. Вихрем пронеслась в голове мысль: «Значит я – царица!» – и эта мысль была ответом на все ее предыдущие гадания о собственной судьбе. Евтропий, видя, как она вспыхнула, криво усмехнулся.
– Ну вот, теперь надо поскорее сделать изображение нашей невесты, чтобы показать жениху. Думаю, что он ее не отвергнет. Тем более, что кое-что слышал о ней от ее названных братьев.
– Я попрошу их, чтобы они словесно восполнили все, чего не сможет передать искусство, – усмехнулся Промот, теребя полуседую бородку. – Уверен, что сукиному сыну Руфину придется утереться!
Сыновья Промота воспитывались вместе с василевсом, и Евдоксия слышала о нем, но ей никогда не приходило в голову, что и он мог слышать о ней. В тот же день был приглашен художник, который заставил девушку часов пять сидеть неподвижно, делая многочисленные наброски углем на папирусе. Получившийся готовый образ ей даже не показали, она увидела его намного позже, на столе у своего мужа. Это было изображение золотом на стекле, очень похожее, запечатлевшее юную нимфу с огромными черными глазами, с пышной копной золотых волос. Немудрено, что Аркадий сразу сделал выбор в ее пользу, отказавшись от миловидной, но не слишком выдающейся дочери Руфина, на которой его собирался женить всесильный временщик.
Живьем своего жениха Евдоксия увидела только когда свадебная процессия прибыла в их дом, миновав дворец Руфина, в котором ее также ожидали. В первый миг она почувствовала укол разочарования: Аркадий оказался гораздо менее хорош, чем на золотом диске. То есть черты были те же самые, но все портили землистый, зеленоватый цвет лица, водянистая рыхлость плоти, скованность движений. Однако мысль, что теперь она будет царицей, перевесила качнувшиеся чаши весов, и Евдоксия мысленно решила, что, каким бы ни был ее муж, она должна считать себя счастливой, потому что более высокого жребия не может удостоиться ни одна женщина.
Впрочем, вскоре Евдоксия убедилась, что ей повезло не только по статусу, но и просто как женщине. Аркадий умел быть ласковым – и в постели, и в жизни, – и, сам страстно влюбившись в молодую жену, готов был исполнить любое ее желание. Все, что было под запретом в строгом доме Промота, вдруг стало можно, и у Евдоксии вскружилась голова от этой неожиданной свободы. Она могла хоть каждый день заказывать себе новые платья и украшения, требовать любую еду, любое питье, – за исключением несмешанного вина, – любые благовония, купание хоть три раза в день. Дни ее потекли, как в сказке, и это счастье продолжалось целых два года, пока начавшаяся беременность не подчинила ее своим потребностям. Ожидали, что родится сын, но родилась дочь, однако Аркадий не выказал никакого неудовольствия, а Евдоксия вскоре открыла для себя, что любовь к младенцу наполняет ее счастьем куда более сильным, чем все удовольствия придворной жизни вместе взятые. Если ей чего-то и не хватало в муже, дитя восполнило все. Забота о будущем потомстве, которое, как Евдоксия надеялась, будет многочисленно, заставила ее иначе посмотреть на свою жизнь. Она стала понимать, что ни наряды, ни яства, ни благовония, не исчерпывают возможностей царицы, и даже глупо ограничивать себя тем, что доступно и богатым придворным. Евдоксия начала замечать, что муж ущемлен во власти, и она – тоже, и что корабль государства, которым должны править они вдвоем, на деле направляют другие люди. Это открытие возмутило ее до глубины души. Однако попытавшись заговорить об этом с василевсом, она обнаружила, что он и сам это видит, понимает и тяготится таким положением, но пока не видит возможностей что-то изменить. И тогда Евдоксия вдруг открыла в супруге новые достоинства: оказалось, что Аркадий не просто безотчетно податлив, как она думала сначала, но весьма рассудителен и дальновиден.
Как-то раз перед сном Евдоксия с жаром стала доказывать мужу, что он должен взять власть в свои руки, Аркадий посмотрел на нее с горькой усмешкой.
– Ты знаешь, солнышко, когда мой отец умер и я в семнадцать лет оказался на троне, я заинтересовался судьбой тех правителей, которым рано досталась власть…
– И что же? – нетерпеливо спросила Евдоксия, переворачиваясь на живот и подпирая голову руками – когда-то именно в этой позе она слушала рассказы отца перед сном.
Аркадий, любуясь женой, ласково провел рукой по ее полураспущенным волосам.
– А вот суди сама! Василевс Гордиан взошел на трон двенадцати лет…
– Ну, вот видишь! – быстро вставила Евдоксия, но Аркадий, покачав головой, продолжал:
– …А в восемнадцать был убит по приказу Филиппа Араба, который настроил против него войска…
– Какой ужас! – ахнула Евдоксия, ожидавшая какого-то иного продолжения.
– Слушай дальше, – невозмутимо продолжал Аркадий. – Василевс Гратиан взошел на трон шестнадцати лет…
– Я что-то слышала о нем… – неуверенно отозвалась василисса.
– Конечно! Наверняка твой отец его упоминал в своих рассказах, потому что служил у него. Так вот. Он погиб двадцати четырех лет, был убит.
По лицу Евдоксии пробежала тень страха.
– И это еще не все, – голос Аркадия звучал так же ровно. – Брат Гратиана, Валентиниан, остался единоличным правителем Запада после его смерти. Ему было лет двенадцать.
– А потом и он погиб… – обреченно произнесла Евдоксия, пряча лицо в ладонях. – Это я точно помню… Отец говорил о нем.
– Ему было двадцать два, как мне сейчас, – бесстрастно заметил василевс.
– Но что же нам делать?
Евдоксия подняла на мужа глаза, заблестевшие от слез. Аркадий поцеловал ее в лоб и пальцем стер сверкающую струйку с ее щеки:
– Ну, вот, ты уже и испугалась, глупышка! Не надо так! Мы просто должны вести себя разумно. Молодой правитель гибнет, если он начинает в одиночку выступать против искушенных в правлении придворных. Это не наш путь! Надо просто выбрать верных людей, тех, на кого можно опереться и кто будет проводником нашей воли.
– Но в итоге ты оказываешься под каблуком у этого чудовища Евтропия! – воскликнула Евдоксия и в испуге замолчала: ей послышались шаги за стеной.
– Ты несправедлива к нему, – возразил Аркадий. – Господин Евтропий – это лучший вариант. Во всяком случае пока. Он избавил государство от Руфина, который готов был сам воссесть на трон. Он защищает нас от притязаний Стилихона, у которого я узнаю руфиновские замашки. Наконец, он соединил нас с тобой, – хотя бы за это мы должны быть ему благодарны. Будучи евнухом, Евтропий не может претендовать на единоличную власть. Он умен и опытен. Разве не он в прошлом году отразил набег уннов, за что и был удостоен консульского звания? А на большее он не рассчитывает… Но знай, что, если я сочту его непригодным, то расстанусь с ним без сожалений…
Этот разговор происходил вскоре после рождения Пульхерии. Евдоксия вспомнила его сейчас, раздумывая, как возобновить обсуждение и убедить мужа, что насчет Евтропия он ошибается. Накануне Иоанн, друг Аркадия, заговорил с василиссой наедине и теперь она знала нечто такое, чего не знал василевс…
Неосторожный рывок расчесываемых волос прервал размышления Евдоксии и реакция ее была мгновенна:
– Смотри, что делаешь, дрянь! – она схватила прислуживающую придворную за руку, ногтями вонзаясь ей в ладонь.
– Простите ради Бога, ваша милость, – испуганно залепетала та. – не нарочно, честное слово…
– И замолчи, не мешай мне думать!
Иоанн был другом детства Аркадия, одним из тех, кого отобрали для совместного обучения и совместных игр с наследником. Сейчас он, как и Аркадий, еще доучивался у ритора, и даже не имел придворной должности, но василевс не скрывал, что в будущем намерен поручить ему один из ключевых постов, если не в государстве, то в дворцовом управлении. Евдоксии Иоанн нравился, но не как будущий сподвижник великих начинаний ее мужа, а просто как весельчак и шутник, всегда умевший разрядить обстановку. С ним у нее установились своего рода приятельские отношения, дозволявшие некоторые вольности в обращении, хотя и не имевшие под собой никакой серьезной почвы. Евдоксии нравилось, когда ею восхищались, а Иоанн умел рассказывать ей о ее красоте. Она могла ответить ему в игривом тоне, отчего по дворцу даже поползли слухи об особых отношениях между ними. Но Евдоксию они только смешили. Еще можно было бы понять, если бы он был писаным красавцем… А так – худой, голенастый, длинноногий и длинноносый, обликом он напоминал ей цаплю. И ради этого подвергать опасности свое доброе имя? Что репутация – это самое ценное, что есть у женщины, Евдоксия хорошо усвоила – и от отца, и от Промота, и от Марсы.
На этот раз Иоанн отозвал ее во внутренний дворик и, среди обычных шуток и восторгов, глядя ей в глаза процедил сквозь зубы:
– Положение серьезное, твоя милость! Ты должна как-то убедить нашего господина дать отставку Евтропию. Гайна грозит, что не сможет сдерживать мщение Тривигильда. Между тем есть люди, которые могут справиться с ситуацией. Я лишь передаю тебе их просьбу.
– Но почему я? – удивилась Евдоксия. – Разве ты сам на правах друга не можешь поговорить с Аркадием? Он разумный и вменяемый человек. Если твои доводы основательны, он послушает тебя.
– Ты же знаешь, только не в случае с Евтропием, – губы Иоанна нервно дернулись. – Я уже пытался ему намекать, но он и слышать не хочет. Тут нужна… женская хитрость.
«Женская хитрость!» Легко сказать! Евдоксия была неглупа, но Евтропий был гением лукавства, способным соперничать с самим отцом лжи! Перед ним она чувствовала себя котенком. После долгих раздумий, на чем можно сыграть, она пришла к выводу: только на любви мужа! Если Евтропий нанесет ей оскорбление, она сможет требовать у Аркадия его отставки. Но и Евтропий это знает, поэтому держится в рамках, хоть и скрипит зубами на прежнюю подопечную.
– Какие серьги вы сегодня хотите, ваша милость, – другая придворная, пожилая, подобострастно склоняется к ней, держа на подушечки несколько шкатулок.
– Вот эти, с карбункулами и жемчугом, – показывает пальцем Евдоксия.
– Тогда ожерелье тоже будет с карбункулами? – переспрашивает женщина.
– Ну, да, конечно, кажется, это ясно! – Евдоксия недовольна, что ее отвлекают от важных размышлений.
Однако, когда приготовления закончены, глядя в зеркало, она отвлекается сама. Лицо, которое смотрит на нее из туманной глади металла, слишком прекрасно, чтобы им не полюбоваться. Пшеничные волосы разобраны на прямой пробор и, закрывая уши, охватывают голову, подобно венцу. Легкая золотая сеточка хранит их форму, а золотой обруч придает им волнообразный изгиб, направляя к плотно скрученному на затылке пучку. Поредевшие было после родов, сейчас они вновь стали густеть. Темно-карие глаза излучают тихий блеск, как вишни в тенистой кроне дерева. Ресницы после натирания оливковым маслом хорошо восстановились и вновь, образуя излом, почти касаются бровей. Млечно-белая кожа чиста, ни единого прыщика или покраснения…
– Вот тут надо выщипать по несколько волосков, – показывает Евдоксия на внешние концы бровей.
– Сейчас, ваша милость… Потерпите немножко…
Несколько мгновений боли, – но очертания бровей стали, несомненно, лучше, и теперь они похожи на раскинутые крылья летящей птицы.
Теперь хорошо все! К карбункулам и ожерелью пойдет пурпурная далматика.
– К вам госпожа Олимпиада, ваша милость! – доложил вошедший евнух.
– Что ей до меня? – нахмурилась Евдоксия.
– Договориться о времени раздачи милостыни.
– Ладно, зови.
Робкими, семенящими шагами вошла диаконисса Олимпиада, одетая, как всегда, в серые облачения скорби. Несмотря на летний зной, голову и плечи ее покрывал плотный мафорий. Ей было уже около сорока лет, а выглядела она еще старше. Бледное, цвета слоновой кости, лицо прорезали глубокие морщины, бледные губы ввалились, а зубов, похоже, под ними и нет. А ведь когда-то она, видимо, была недурна собой, – во всяком случае, лицо у нее, как говорится, породистое, а глаза и сейчас хороши, – только они одни и живут на изможденном лице.
– О чем ты хочешь говорить со мной, госпожа Олимпиада, – спросила Евдоксия, стараясь выглядеть приветливой.
– Господин архиепископ передает, что хочет устроить раздачу милостыни и просит узнать, когда бы ты могла присутствовать.
Олимпиада говорила, опустив глаза и почти не разжимая губ, немного пришепетывая, как бывает при отсутствии передних зубов.
Евдоксия задумалась.
– Сейчас очень жарко, и в ближайший месяц жара едва ли спадет. Если только поздно вечером. Можно после крестного хода. Можно – вместо. Насчет ближайшей седмицы я ничего сказать не могу, но дальше господин архиепископ может назначить любой удобный ему день. Наверное, лучше, чтобы это был какой-нибудь праздник… Какие святые там у нас?
– Святой мученик Вавила, святые мученики Иувентин и Максим, воины… – начала диаконисса, как будто листая в уме святцы.
– Ладно, – кивнула Евдоксия. – Пусть господин архиепископ выберет на свой вкус…
Олимпиада поклонилась ей в пояс и хотела уже уйти, но Евдоксия вдруг обратилась к ней сама.
– Госпожа Олимпиада, – сказала она, мучительно морща лоб и кривя губы. – Мне неприятно тебе это говорить, но… Ты бы мылась, хоть иногда. Раз уж ходишь во дворец…
Диаконисса вздрогнула, как от удара и беспомощно заморгала редкими ресницами.
– Я моюсь, твоя милость… Каждый месяц моюсь… По благословению… – пробормотала она, готовая провалиться под землю.
– Не знаю, – недовольно продолжала Евдоксия. – Но после тебя в помещении стоит запах пота и прогорклого масла. Все, иди, не могу больше…
Она помахала рукой возле носа, как будто отгоняя от себя зловоние.
Диакониссу тут же как ветром сдуло. Кто-то из придворных позволил себе усмехнуться, но василисса вновь сдвинула черные брови.
– Вас, между прочим, это тоже касается!
После этого она встала и решительно направилась прочь. Притихшие придворные последовали за ней.
Евдоксия так и не смогла придумать, каким образом ей вызвать Евтропия на столкновение, однако случай представился сам, и быстрее, чем она думала. Евнух попался ей навстречу, когда она направлялась в триклиний, где должна была завтракать вместе с мужем. Он откуда-то возвращался и только вошел с улицы, одетый в трабею… пурпурного цвета. У Евдоксии внутри все взыграло от мстительной радости. Пурпур! Царский пурпур! Как же она раньше не догадалась? Василисса вдруг ощутила в душе безудержную решимость и готовность к битве.
– Что это значит, господин Евтропий? – строго спросила она, указывая на его одеяние.
– Тога, твоя милость, – небрежно ответил он. – Официальная одежда римских сановников.
– Первый раз вижу, чтобы тога у сановника была пурпурного цвета, – ответила Евдоксия, двумя пальцами приподнимая край своей далматики. – Разве этот цвет не есть привилегия царствующих особ?
На самом деле она уже слышала недоуменный шепоток придворных по поводу того, что Евтропий носит пурпур, но прежде ей это не казалось важным. Многие придворные, мужчины и женщины, одевались с царской пышностью, но Евдоксию это не задевало: она знала, что затмить ее саму невозможно ни в какой одежде. Но теперь в этом вызывающем пурпуре она увидела подтверждение всем своим опасениям. Аркадий ошибается, думая, что Евтропий не претендует на царскую власть! Он уже чувствует себя царем. И если сегодня он считает себя вправе носить пурпур, не полагающийся ему по чину, кто поручится, что завтра он не примерит на себя корону, несмотря на свое увечье?
– Царствующих особ… – повторил Евтропий, стискивая зубы, отчего нижняя часть его лица совсем перекосилась. – Вы, кажется, изволили забыть, ваша милость, благодаря кому удостоились чести сделаться царствующей особой…
Что? – переспросила Евдоксия и продолжала с расстановкой. – Ты хочешь сказать, – что это ты – даровал мне – царскую власть?
– Разве нет? – евнух посмотрел на нее с презрительной ухмылкой. – Не преувеличивайте своих возможностей, ваша милость… Власть, она такая… Сегодня есть – завтра нет.