Без сомнения, свежее воспоминание о недавнем зрелище, на котором он присутствовал, вызвало в его памяти песню, сложенную когда-то Сюло, на мотив «Менуэта Экзодэ», относящуюся к той эпохе, когда изобретена была страшная машина, действовавшая так исправно утром.
Покачивая в такт головой, веселый парфюмер бешено распевал:
GuillotinMedecinPolitiqueImagine, un beau matin,Que pendre est inhumainEt peu patriotique,AussitotIl lui fautUn suppliceQui, sans corde, ni poteau,Lupprirae du bureauL’office…………Et sa mainFait soudainLa machineQui simplement nous tueraEt que l’on nommeraGuillotine[11].Окончив свою песенку, добряк хохотал от души, как настоящий баловень счастья.
Брикет старался вытянуть из него тайну этого ненормального состояния духа, но осторожность еще бодрствовала в мозгу опьяневшего парфюмера, потому что он несколько раз принимался бранить Брикета, замечая, что тот объявлял свою игру по старинным правилам.
– У меня пять червей при даме, три пики при валете и три короля! – говорил галунщик.
– О, гражданин! – кричал Сюрко. – Что это за язык аристократов? Разве ты не можешь говорить: пять при свободе вероисповеданий, три – при равенстве общественного положения и три гения!
Понятно, правительство не могло терпеть этих карточных королей и краль, когда обезглавило своих государей из плоти и крови, – правительство, которому Жан Брей предлагал организовать общество из тысячи цареубийц, чтобы помочь иностранным союзникам свергнуть их монархов.
Коммуна предложила конкурс на изобретение новых игральных карт, обещая победителю десятилетнюю монополию на продажу карт по его образцу на всем пространстве республиканской территории. Бумагопродавец Мальвуазэн чуть было не схватил приз, благодаря своей гениальной мысли заменить карточных краль четырьмя Временами года, а королей – портретами четырех мучеников свободы: Маратом, Лепеллетье Сен-Фаржо, Лестерн-Бове и Лажуцким.
Этот последний был поляком, убитым в Тюильри 10 августа; ему Конвент устроил пышные похороны с надгробным словом, кончавшимся следующим напыщенно-смешным заключением: «Воздадим честь бессмертному праху героя, уступившего нам Польшу, героя, на которого все народы взирают с завистью».
Возвращаясь к картам и к бумагопродавцу Мальвуазэну, нужно сказать, что хотя он и был изобретателен в замещении королей и дам, но спасовал в валетах, так что награда была присуждена гражданам Дегуру и Жамсу.
Эти неустрашимые новаторы во весь опор бросились в аллегорию. Туз обратился в закон, господствующий над всем. Короли превратились в гениев (гений войны – червонный; гений торговли – бубновый; гений мира – пиковый; гений искусств – трефовый). Дамы изображали из себя свободу (червонная – свобода вероисповедания; бубновая – свобода занятий; трефовая – свобода брака; пиковая – свобода печати), а валеты символизировали равенства (равенство черви – или равенство обязанности; равенство бубны – или равенство белых и черных; равенство пики – или равенство общественное; равенство трефы – или равенство прав).
Из этого видно, что игра в пикет с новыми картами сделалась развлечением довольно сложным, так что Брикета, не обладавшего хорошей памятью, легко извинить за его возвращение к старому методу, в котором упрекал его Сюрко.
– Сосед, – сказал лукавый галунщик, – если ты находишь предосудительной мою манеру игры, то отменим партию.
– Никогда! – вскричал Сюрко, выигравший и собиравшийся опустить в карман монету в двенадцать су.
Видя, как исчезли его деньги, Брикет скорчил жалостную мину.
На этот раз парфюмер был очень сговорчив.
– Полно, мой бедный друг, – сказал он, – чтобы повеселить твою душу, я поднесу тебе стаканчик славной ратафии, я ее приберегаю для дорогих друзей.
– Идет, – сказал ненасытный торговец.
– Лебик! – позвал парфюмер.
– Что тебе? – откликнулся верзила из дальнего угла кухни, где он за обе щеки уплетал свой обед.
– Возьми-ка ты из погреба кувшинчик ратафии и налей нам два стакана.
– Хорошо! – проревел Лебик издалека.
– Ты угостишься настоящим нектаром, – сказал Сюрко гостю.
– Тем лучше! – отвечал Брикет облизываясь.
Они ждали несколько добрых минут.
– Лебик нескоро обернется, – нетерпеливо заметил Брикет.
Парфюмер засмеялся.
– Это животное так глупо, – сказал он, – что я уверен, он налил два стакана и не догадался, что их надо принести сюда.
Брикет остановил его, видя его намерение крикнуть Лебика.
– Нет, оставь его, а то этот безмозглый выкинет еще какую-нибудь глупость. Я сам пойду за стаканами, так-то мы их скорее получим, – сказал галунщик.
– Коли есть охота, сосед!..
Брикет вошел в кухню.
Оба стакана, как угадал Сюрко, стояли на подносике, полные до верху, на буфете. Сидя поодаль, Лебик уминал огромный кусок бараньей лопатки.
– Вот тебе ратафия в стаканах, – сказал он.
– Что же ты не принес их на стол?
– Да разве патрон мне приказывали?
– Нет, но нетрудно догадаться.
– Когда он мне велит выливать нечистоты на улицу, разве надо нести их ему показать? – спросил глупый верзила.
Не удостоив его ответом, Брикет взял поднос и вернулся к Сюрко.
Стаканы были одной величины, но совершенно разной формы.
Парфюмер взял один из них.
– Вот мой стакан, я один пью из него. Это память о моем друге Геберте.
– А, да, которого звали отцом Дюшеном.
– Он пользовал его на последнем пиру, здесь, за несколько дней перед тем, как пойти попробовать азональной бритвы.
Произнеся это выражение, бывшее тогда у всех на языке для названия гильотины, Сюрко поднес стакан к губам. Брикет не замедлил последовать его примеру.
– Гм… кум… что ты скажешь об этом? сладко?… и густо? – спрашивал парфюмер при каждом новом глотке.
– Надо повторить, прежде чем высказать о нем верное суждение, – навязывался жадный галунщик.
Сюрко не успел ответить. Он ставил свой стакан на стол, глаза его странно замигали, рот открылся, как будто парфюмер хотел что-то сказать. Но не успел он выговорить и слова, как скатился со стула и ударился об пол.
– Э-э! Да мы пьяны, соседушка! – вскричал Брикет, наклоняясь, чтоб поднять хозяина.
Однако, поворачивая тело, он понял, что не опьянение подействовало на Сюрко.
– С ним удар! – воскликнул растерявшийся галунщик.
На его крики прибежала Лоретта. Увидев, что случилось с ее мужем, она разослала всех – Брикета, Лебика и служанку – за докторами.
Явились двое и, расспросив об обстоятельствах, предшествовавших этому случаю, объявили, что чрезмерное нервное возбуждение и затем плотный обед повлекли за собой апоплексический удар.
Отказавшись пускать кровь человеку, только что вышедшему из-за стола, доктора употребляли другие средства, помогавшие при таких случаях, но все было напрасно. Наконец господина Сюрко объявили умершим.
Так закончилась жизнь бедняги-парфюмера. Угрюмый человек испытал одну радостную минуту в жизни, но эта минута принесла ему несчастье.
Цепляясь за последнюю надежду, Лоретта не велела хоронить мужа в продолжение тридцати шести часов; но трупу, холодному и окоченелому, нужно было даровать наконец последнее жилище.
В то время когда еще в Париже не существовало конторы управления похоронами, горе потерявших родного человека не проходило через все формальности и не облагалось пошлинами, которые назначает управление в наше время.
Дело велось гораздо проще.
О смерти какого-либо лица доносили в участок, где получали дозволение хоронить, без требования двадцати четырех часов отсрочки или освидетельствования полицейского врача. На обратном пути заходили к первому столяру и заказывали гроб. Иногда его выставляли у дверей, если так желало семейство покойного. Гроб обивался вместо ныне принятого черного сукна трехцветной саржей. Что касается до украшения гроба религиозными эмблемами или отпевания тела в церкви, нечего было об этом и думать по той простой причине, что в описываемое время в Париже не было ни церквей, ни священнослужителей, ни эмблем. Все исчезло с того дня, как покровительница Парижа была казнена на Гревской площади, и ее тело вытащили из гроба и сожгли на костре. Правда, в 1795 году ожесточенное преследование духовенства несколько поутихло, и еще незадолго до того один священник, уличенный в продаже святой воды, был присужден только к купле патента на право торговли лимонадом.
Нельзя сказать, чтобы всякая религия была попрана, нет, но существование ее было сомнительным.
Кроме служения Высшему Существу, бытие которого было милостиво допущено Робеспьером, придуман был еще странный культ Богини Разума, пророком которой явился прокурор Коммуны Шомет. Роль Богини Разума исполнялась девицей Мильярд из Оперы, великолепной женщиной, которая явилась в Нотр Дам, обернутая в простую пеленку, схваченную в талии очень тонким пояском, и воссела на престол, где прежде стояли святые дары, с торжественностью тем более внушительной, что Шомет, предостерегающе указывая на шею, дал понять Богине, что при малейшем ее колебании он поступит с ней как с простой смертной. Мадемуазель Мальярд председательствовала во время священных танцев, исполнявшихся в соборе балетной труппой Оперы, в то время как хоры того же театра пели республиканские кантаты, из которых мы приведем только один припев:
Pour Evangile ayons nos lois,La Marseillaise pour cantique,Pour enfer 1’empire des Rois,Pour paradis la Republique[12].В этой новой религии и погребальные обряды, и молитвы были благополучно забыты.
Когда покойного Сюрко раз навсегда заколотили в гроб, обшитый трехцветной саржей, Лоретте ничего не оставалось делать, как распорядиться о перенесении тела прямо на кладбище.
Но здесь вновь необходимы пояснения.
Во время Республики в Париже были два кладбища – Кламар и Муссо. Первое, находившееся в конце улицы Лусталот (Св. Виктора), было обширным огороженным местом, с ямой, покрытой доской с отверстием, шириной в шесть футов, через которое спускали мертвых.
Кладбище Муссо состояло из двух глубоких рвов. В один из них складывались те, которые умерли естественной смертью. Все же обезглавленные на площади Революции сваливались во второй ров, вокруг которого стояли бочки с жидкой известью, которой обливались трупы. Здесь-то, на глубине десяти футов, были похоронены Людовик XVІ и королева.
На воротах кладбищ, не имевших ни крестов, ни символических памятников, виднелась следующая надпись: «Поле успокоения», а ниже одно слово: «Спите!»
Сказав, что в Париже существовало два кладбища, мы были не совсем точны, потому что со времени смерти Робеспьера Муссо оказалось заброшеным. Оно продавалось как национальная собственность и в скором времени должно было перейти к купившему его Деклозо, который с благочестивой целью развел сад над этими обезглавленными телами. Столбик, поставленный им, указывал на место погребения царственных останков. Двадцать лет спустя правительство Реставрации распорядилось провести в этом месте раскопки. Все, что нашли там: чулок, подвязка и волос королевы, уцелевшие от разъедающего действия извести.
Тележка палача была единственным общественным экипажем Парижа и потому развозила одних казненных.
Другие мертвецы переносились на руках родными, друзьями или комиссионерами, нанимаемыми по часам.
Часто случалось так, что кладбище Кламар находилось далеко от жилища покойного, и когда носильщики доходили до улицы Лусталот, они уже чувствовали полное изнеможение от усталости и особенно жажды.
Между тем на этом месте их ожидал один соблазн.
Улица Лусталот, оживленная из-за близости кладбища, сплошь была занята виноторговцами.
Перед дверьми каждого из этих продавцов были устроены подмостки, на которых оставлялись мертвые, пока носильщики заходили выпить и отдохнуть. На пороге одного дома частенько встречались восемь или десять гробов, на которых не было других признаков отличия, кроме значка, оставленного носильщиками, шапки, галстука или носового платока. Но эта предосторожность была излишней, потому что носильщики после подобной остановки зачастую были так пьяны, что хватали с подмостков наудачу один из первых попавшихся гробов с совершенно одинаковыми трехцветными обшивками.
Если случалось, что счет превышал средства пьяниц, виноторговец оставлял у себя мертвеца в залог, когда узнавал, что покойный приходился сродни одному из этих бескопейных, и бедолаге приходилось возвращаться в город за деньгами для выкупа гроба. Но случилось и так, что родственник не возвращался и мертвец оставался в уплату долга купцу, который таким образом принужден был отправлять его на кладбище Кламар с своими гарсонами.
Также часто случалось, что у чересчур нализавшихся носильщиков вино отшибало память и они забывали гроб на подмостках.
Так как после Сюрко не осталось ни одного родственника, который взял бы на себя хлопоты при его погребении, Лоретта вынуждена была обратиться к наемным носильщикам. Как расчетливая вдова она хотела воспользоваться силой Лебика и, дав ему на помощь комиссионера, она поручила своему приказчику перенести покойного.
Тогда не было в обычае, чтоб женщины провожали гроб. И так как Лоретта не могла идти за телом, тленные останки парфюмера были унесены под присмотром идиота.
Последуем за Сюрко в его последнее жилище.
Комиссионер был мал ростом, так что вся тяжесть наклонившегося гроба, поднятого великаном Лебиком, обрушилась на плечи помощника. К тому же этот детина нисколько не чувствовал бремени своего груза и шел широким шагом, за которым его запыхавшийся товарищ поспевал с большим трудом.
По дороге немного отдыхали, но, когда приблизились к улице Лусталот, комиссионер совершенно выбился из сил, и жажда заставила его выставить длиннейший язык. Поэтому при виде первых подмостков виноторговца он остановился как вкопанный, словно осел перед конюшней.
– Не выпить ли нам по чарочке? – спросил он.
– А что мы сделаем с нашим ящиком? – возразил Лебик, который, казалось, был очень мало знаком с местными нравами.
Комиссионер объяснил назначение подмостков, и великан, который обычно туго разбирал толкования, казалось, на этот раз смекнул в чем дело.
Но он колебался.
– Эге! – воскликнул он. – А что если украдут кости моего покойного хозяина, пока они валяются здесь, на этих деревянных дощечках?
Комиссионер захохотал.
– На кой черт воровать их? Что, по-твоему, из них можно сделать? – возразил он.
Лебика мучила жажда, и он поддался на уговоры. Но перед входом в кабачок, он еще как будто чувствовал упреки совести.
– Нет, – сказал он. – Моя хозяйка, может быть, пошла за нами и увидит, что я потягиваю водочку, вместо того чтоб делать свое дело.
– Мы пойдем туда, в дальний конец лавочки, в маленькую комнатку, из которой есть выход на двор. Там уж никто нас не увидит, – настаивал комиссионер, знакомый со всеми закоулочками питейного дома.
Лебик поддался соблазну.
Пристроив свой груз на уличных подмостках, они вошли. Чтобы заставить комиссионера опять втянуть свой до крайности пересохший язык, необходимо было серьезное заседание. Лебик уже не ворчал и хорошо сыграл свою партию в питейном дуэте.
Выйдя из кабака, оба товарища, немного подгулявшие, нашли своего мертвеца на прежнем месте и снова пустились в путь.
Но улица Лусталот была длинна, и чтобы дойти до Кламорского кладбища, нужно было пройти мимо многих виноторговцев, подмостки которых соблазняли носильщиков к отдыху.
Поэтому Лебик вернулся вечером в магазин совершенно пьяным, пережевывая слова со своим громовым дурацким смехом:
– Уф! В большую яму!..
* * *Итак Сюрко умер и был похоронен.
Месяца через три после его смерти Лоретта испытала те страшные минуты, когда ей почудились ночью шаги в комнате покойного, заставившие ее встать и осмотреть его кабинет, и когда она, вообразив, что фитиль свечки горяч, бросилась со всех ног к мансарде Лебика. Мало-помалу исчезла ее безумная мысль о возвращении Сюрко, над которой она первая и посмеялась, потому что исчезли сами причины, породившие это суеверие: движение мебели и неопределенный шум не слышались больше.
Вдова охотно населила бы свой дом жильцами, но строгий закон, распространявшийся на тех, кто укрывал подозрительных личностей, был все еще в силе. Она боялась попасть впросак. Впрочем, она спала спокойно в этом громадном пустом здании под охраной Лебика, располагавшего каждый вечер свою постель у дверей ее комнаты.
Неудовлетворенная своим первым замужеством, Лоретта отстраняла все предложения многочисленных обожателей, толпившихся каждый день в ее магазине. Они наладили ее торговлю, но не смягчили сердца. Так прошло три года.
Госпожа Сюрко, неполных двадцати лет от роду, жила без всяких забот, кроме разве той, которую доставляли ей размышления о внезапных оцепенениях, повергавших ее тотчас в тяжелый сон. Незаметно для себя она втянулась в эту жизнь без всяких волнений, но однообразие ее существования неожиданно прервалось в тот момент нашей истории, когда Лоретта задремала в креслах у изголовья больного.
Однажды на рассвете Лебик постучался к ней и рассказал о странном происшествии.
За четверть часа перед тем его разбудили сильные удары кулака в наружные ставни лавки, и он поспешил выйти на этот ранний зов. Но, отворив дверь, он увидел на пустынной улице только одного молодого человека, раненого и лежащего без чувств перед домом.
– Что же ты с ним сделал? – спросила Лоретта.
– Я оставил его на месте.
Госпожа Сюрко тотчас же велела перенести раненого в бывшую комнату парфюмера и потом послала за доктором.
В продолжение пяти дней, проведенных в беспамятстве, Ивон Бералек – а это был он – находился под присмотром заботливых сиделок, Лоретты и великана Лебика, который часто восклицал:
– О, несмотря на козырь на его голове он чертовски красивый малый, бледняк-то этот!
Не знаем, думала ли то же самое молодая женщина прежде своего слуги.
Наконец на шестой день, утром, Лебик прибежал к ней и рявкнул веселым голосом:
– Хозяйка, молодчик-то отыскал свой компас: он говорит как особа со здравым рассудком.
– Знает ли он, где лежит? – спросила Лоретта, у которой от этой новости чуть дрогнул голос.
– Да, я ему сказал.
– Он догадывается, что я ходила за ним? – спросила она опять.
– Он мне об этом не сказал ни полслова. Только он суетится, как черт какой.
– Отчего?
– Непременно хочет вас видеть, сейчас же, и поблагодарить.
Лоретта смешалась. Наконец, с легким сердечным волнением, в котором она сама себе не могла дать отчета, грациозная, прелестная женщина направилась к комнате Ивона Бералека.
VIII
Объяснив читателю, как Лоретта за три года перед тем потеряла и схоронила своего мужа, мы вернулись к тому месту нашего рассказа, когда очаровательная продавщица приближалась к спальне Ивона Бералека, пришедшего наконец в сознание после долгого беспамятства.
Но если кавалер находился уже пять дней под кровом Лоретты, отчего Пьер Кожоль не проник еще в этот дом, у которого стоял в первый же день поисков, благодаря своей необыкновенной способности отыскивать след человека по малейшей зацепке, – способности, сыскавшей ему у шуанов прозвище Собачьего Носа?
Чтоб объяснить это обстоятельство, нужно вернуться к графу, которого мы оставили у дома под № 20 на улице Мон Блан, где фермер Этьеном остановил свою повозку и высадил раненого и его товарища.
– Но здесь ли это? – размышлял Кожоль. – Может быть, тот, кто нес кавалера, хотел сбить с толку преследователей и потому остановился здесь на время, а потом снес Ивона в другой квартал.
Пока он раздумывал так, глаз его отыскивал вокруг какие-нибудь улики.
– Мне кажется, кровавая драма, закончившаяся у парфюмерной лавочки, должна иметь совершенно необычайную развязку, – продолжал он.
В это время взгляд Пьера остановился на фундаменте парфюмерной лавочки.
– Э-э! – произнес он. – Вот что-то новое!
На этом фундаменте, в двух с половиной футах от земли, он отыскал красное пятнышко.
– Неужели здесь? – спрашивал он себя. – Это пятно доказывает, что спаситель Ивона должен был усадить кавалера и прислонить к стене, чтобы самому в это время отворить дверь. Голова сидящего человека как раз находилась бы на такой высоте.
Взгляд Пьера в следующую секунду упал на порог лавочки, выложенный каменными плитами, на которых засохли две темноватые капельки.
– Да, это здесь, – решил Кожоль. – Ивон, рана которого все еще кровоточила, должен был пройти через ту дверь.
Не колеблясь, граф вошел в магазин, где в это время был один Лебик.
«Ей-богу, – подумал Пьер, увидев его, – вот так парень! Он в состоянии тащить двоих Бералеков».
Великан, осмотрев его с самым бессмысленным видом, спросил:
– Гражданину нужно духов?
– Нет, я желал бы поговорить с доктором, который живет в этом доме.
– Здесь нет ни докторов, ни жильцов, – сказал Лебик с густым дурацким смехом.
– А, – возразил Кожоль, – я думал, что больного перенесли к доктору!
Как ни был глуп Лебик, он знал, однако, всю опасность, которой подвергались домовладельцы, принимая в дом незнакомцев. Поэтому, без сомнения, не желая компрометировать свою госпожу, он решил, что ни в чем не должен сознаваться перед пришельцем.
– Какой больной? – спросил он.
– Да тот, которого принесли… или, может быть, ты сам принес сегодня утром.
– А! Гражданин, вероятно, говорит о молодом человеке, которого нынче ночью подкинули к нашим дверям.
– Да. Что с ним сделалось?
– Я его оставил там, где нашел.
– Да это бесчеловечно!
– Ба! Послушай-ка, гражданин, мы не имели ни малейшей охоты ссориться с полицией из-за постановления об укрывательстве подозрительных лиц.
– В таком случае кто же его поднял?
– Может быть, его увезли огородники, возвращавшиеся с рынка… чтобы воспользоваться пожитками молодого человека, если он умер.
– Итак, – продолжал граф, – ты не вносил больного в лавочку, чтоб оказать ему помощь?
– И не думал.
Слушая невозмутимые ответы Лебика, Пьера заметил на полу целый ряд мелких красных пятен, идущих от порога во внутренние помещения магазина.
Вместо того чтобы сообщить приказчику о своем открытии, которое явно опровергало его уверения, граф поклонился Лебику, говоря:
– Я ошибся. Благодарю за сведения, гражданин.
И Кожоль спокойно вышел вон.
Лебик не сказал Лоретте ни слова об этом посещении. Конечно, великан не хотел, чтобы его госпожа поплатилась за доброе дело.
На улице Кожоль снова начал свой монолог:
– Ивон там, я уверен. Только, боясь навлечь на себя подозрение, добрые люди, приютившие его, не хотят сознаться. Что бы ни делал, я не смогу рассеять их недоверие. Поэтому нужно придумать ловкий план пробраться в дом.
Он остановился, чтоб хорошенько поразмыслить.
– Посмотрим, – сказал он, – сообразим, что должно было случиться. Подняв моего бедного друга, эти люди должны были послать к нескольким докторам, живущим по соседству, потому что в спешных случаях всегда посылают к двадцати, чтоб отыскать хоть одного. Кого-то не застают дома, другим нельзя тотчас отлучиться; но через несколько часов они являются вдруг целой гурьбой. Поэтому что мешает мне представиться врачом, немного замешкавшимся с приходом? Так живей! Преобразимся в доктора… а особенно надо поработать над их походкой.
На этом месте своего монолога Кожоль, задумчиво поднявший глаза, вдруг воскликнул:
– Ей-богу! Дорого бы я дал за походку вон того маленького старичка: сразу видно, что неподставной доктор!
Пьер остановился, чтоб лучше рассмотреть приближавшегося невысокого человечка, с волосами, белыми как лен, в золотых очках, в плаще бурого цвета, накинутом поверх старого черного платья. Старичок шел по улице, семеня маленькими ножками и опираясь на высокую трость, которой постукивал о мостовую.
«Этот господчик не смог бы скрыть свою профессию, даже если б захотел, – думал Кожоль. – Он лекарь с головы до ног! Должно быть, многих уж отправил на тот свет».
Наконец доктор поравнялся с Пьером, который собирался было посторониться, уступая дорогу, как вдруг прохожий положил сухую руку на плечо молодого человека, сказав ему вполголоса:
– Что тут делает граф Кожоль?
Пьер с удивлением взглянул на старичка, откуда-то знавшего его имя.
– Да, – повторил подошедший, – что тут делает шуан Собачий Нос?
Услышав столь прямой вопрос, Кожоль удивленно вытаращил глаза. Прежде чем он успел выговорить хоть слово, незнакомец сделал рукой один из масонских знаков, бывших в большом употреблении у начальников шуанов. Очевидно, этого знака довольно было, чтоб навести графа на простую догадку, потому что он разразился смехом и, с восторгом оглядывая старичка, сказал ему, тоже понизив голос:
– Честное слово! Одни вы способны так преображаться. Клянусь, я бы никогда вас не узнал, аббат.