Игравший во дворе ребенок понравился каретнику{110}, и он уступил просьбам мальчика покатать его на Скилендре. Сам он сел на Пиманта (другую лошадь из упряжки) и, держа Скилендра за уздечку, повел коней к ручью на ежедневную процедуру мытья копыт.
Д’Альвимар был потрясен, увидев лицо ребенка, еще вчера бросившегося под копыта его лошади, чтобы выклянчить подаяние, и увернувшегося от его хлыста, сегодня восседающим на монументальном боевом Скилендре и взирающим на него сверху вниз с невольным торжеством.
Редко можно встретить более интересное и более трогательное лицо, чем у этого маленького бродяги. Он был очень красив, белокожее лицо, обожженное солнцем, казалось утонченным. Черты лица, возможно, были не безупречны, но черные бархатные глаза были столь выразительны, улыбка столь нежна, что были неотразимы для любого, чье сердце не закрыто для божественного очарования детства.
Адамас инстинктивно поддался этой нежной силе, исходящей от мальчика. Иногда эти суровые люди бывают так добры! Не о них ли мадам де Севиньи сказала, что встречаются «крестьянские души прямее линий и для которых любовь к добродетели так же естественна, как для лошади галоп»?
Но д’Альвимар, не любивший простодушие, не любил и детей, а этот мальчик вызывал у него особое раздражение, хотя он не мог понять почему.
Он почувствовал холод и головокружение, как если бы, когда он спокойным и веселым возвращался в Бриант, ему на голову обрушилась опускная решетка.
Несколько лет назад с ним начали приключаться эти внезапные головокружения, и он охотно относил их на счет встреченных им лиц. Он верил в таинственные влияния и, чтобы их избежать, по любому поводу внутренне проклинал людей, одаренных, на его взгляд, оккультной силой.
– Чтоб эта лошадь тебе шею свернула! – прошептал он, делая двумя пальцами левой руки под полой плаща «рожки», чтобы уберечься от сглаза.
Завидев мавританку, направляющуюся в его сторону, он повторил этот кабалистический жест.
На секунду она остановилась и снова пристально на него посмотрела, что привело его в бешенство.
– Чего вам от меня надо? – грубо спросил он, сделав шаг ей навстречу.
Ничего не ответив, она поклонилась и побежала к ребенку, весьма встревоженная тем, что тот забрался на лошадь.
Навстречу д’Альвимару вышел Буа-Доре в сопровождении Люсилио Джиовеллино.
– Скорее за стол! – воскликнул маркиз. – Вы, наверно, умираете от голода. Беллинда очень расстроена, что, не заметив, как вы уходите утром, отпустила вас гулять голодным.
Д’Альвимар почел за благо не рассказывать, что был у священника и ел у него. Он заговорил о печальной красоте природы и теплом ясном осеннем утре.
– Да, – сказал Буа-Доре, – такая погода продержится еще несколько дней, поскольку солнце…
Его прервал пронзительный вопль, донесшийся ото рва. Бросившись бежать настолько быстро, насколько только мог, чтобы узнать, что произошло, он встретился на мосту с д’Альвимаром и Люсилио; один из них обогнал его, другой механически за ним последовал.
Они увидели, что мавританка мечется по берегу, протягивая руки к ребенку, сидящему на огромной лошади, вот-вот готовая броситься в воду с довольно крутого места.
Глава пятнадцатая
Вот что произошло.
Цыганенок, счастливый и гордый, что заполучил такую большую игрушку, ласково уговорил каретника дать ему подержать уздечку. Почувствовав, что оказался во власти слабой детской руки, а также подбадриваемый маленькими каблучками, барабанившими по его бокам, конь взял слишком вправо и, потеряв брод, поплыл. Каретник хотел прийти ему на помощь, но более осторожный, чем его товарищ, Пимант отказался сходить с привычного пути. Мальчик был в полном восторге от этого обстоятельства и только крепче вцепился в лошадиную гриву.
Крики матери слегка отрезвили его, и он крикнул ей на языке, знакомом только Люсилио:
– Не бойся, мать, я хорошо держусь.
Но лошадь попала в течение речки, питавшей ров. Тяжелый и флегматичный Скилендр уже устал, раздутые ноздри свидетельствовали о его страхе и беспокойстве.
Не сообразив, что можно повернуть назад, конь плыл прямо к пруду, и было вероятно, что он потратит последние силы на тщетные попытки преодолеть плотину.
Опасность не была еще неминуемой, и Люсилио жестами пытался убедить мавританку не бросаться в воду. Не обращая внимания на его слова, она начала спускаться по зеленому склону. Маркиз, видя двух несчастных созданий в беде, принялся расстегивать плащ.
Он бросился бы вплавь, ни с кем не посоветовавшись, так, что д’Альвимар даже не успел разгадать его намерения, но тут Люсилио прыгнул с моста в воду и быстро поплыл к ребенку.
– Ах, добрый, храбрый Джиовеллино! – прошептал маркиз, от волнения позабыв французский вариант имени друга.
Д’Альвимар тут же поместил нечаянно вырвавшееся имя в архивы своей памяти, которая никогда его не подводила. Пока маркиз спускался по откосу к мавританке, чтобы ее успокоить, испанец оставался на мосту, с интересом ожидая, чем все кончится.
Это был не тот интерес, что испытывал бы любой добрый человек в подобных обстоятельствах, хотя д’Альвимар был весьма встревожен.
Он вовсе не желал, чтобы этот немой утонул, да это было и маловероятно. Но он желал, чтобы погиб ребенок, что было возможно. Он не просил Небеса оставить это несчастное создание, но и не пытался усмирить свой жестокий инстинкт. Против его воли ребенок казался ему воплощением странного, непреодолимого зла, внушая суеверный ужас.
«Если то, что я испытываю, является знаком судьбы, – подумал он, – то в этот момент решается моя участь. Если ребенок погибнет – я спасен, если он спасется – я погиб».
Ребенок был спасен.
Догнав лошадь, Люсилио схватил маленького наездника за шиворот и выволок на берег к матери, которая, рыдая и крича, наблюдала за всеми перипетиями драмы.
Затем он отправился за глуповатым Скилендром, упрямо пытавшимся преодолеть плотину, и, взяв за уздечку, целым и невредимым доставил растерянному каретнику.
На крик мавританки сбежался весь дом, и все были растроганы, застав ее «всю в слезах» у ног Люсилио. Она что-то жарко говорила ему по-арабски и недоумевала, почему он не отвечает, ведь видно, что он ее понимает.
Обняв Люсилио, маркиз тихо сказал ему:
– Мой бедный друг! Побывав в руках палача, терзавшего вас до мозга костей, вы остались прекрасным пловцом. Бог, знающий, что вы живете на этом свете лишь для добра, пожелал являть через вас чудеса. А теперь скорее переоденьтесь, а вы, Адамас, высушите и обогрейте этого маленького чертенка, который, как я вижу, испугался не больше, чем если бы встал с постели. Я хочу, чтобы вы сразу после еды привели его ко мне вместе с матерью, так что позаботьтесь, чтобы они выглядели поопрятнее. А куда делся господин де Виллареаль?
Так называемый Виллареаль вернулся в замок и один в своей комнате молился своему мстительному Богу, надеясь, что Тот не слишком сурово покарает его за страстность, с которой он беспричинно желал смерти цыганенку.
Мы называем мальчика цыганенком, поскольку его так называли окружающие; но когда после еды маркиз де Буа-Доре явился в старый зал замка, который Адамас торжественно величал залом для аудиенций, а иногда залом суда, когда этот престарелый министр внутренних дел представил маркизу мавританку и ребенка, первое, что воскликнул маркиз после удивленной паузы, было:
– Чем дольше я смотрю на этого мальчика, тем больше убеждаюсь, что он не египтянин и не мавр, а, скорее, чистокровный испанец, а может, даже француз.
На представлении присутствовали Адамас, д’Альвимар и Люсилио. Все внимательно слушали маркиза.
– Вот видите, – продолжал Буа-Доре, наивно довольный своей проницательностью, отогнув ворот рубашки у ребенка, – лицо загорелое, впрочем, не сильней, чем у наших крестьян во время жатвы; а вот шея бела как снег, а руки и ноги маленькие, таких у свободных крестьян и крепостных не бывает. Ну что, шалун, не стесняйтесь и, поскольку вы знаете французский, отвечайте нам. Как вас величать?
– Марио, – немедленно отозвался мальчик.
– Марио? Это ведь итальянское имя!
– Не знаю.
– Откуда вы родом?
– Полагаю, что я француз.
– Где вы родились?
– Не помню.
– Охотно верю, – рассмеялся маркиз, – но спросите об этом у вашей матери.
Повернувшись к мавританке, мальчик заговорил с ней.
Он выглядел счастливым рядом с этим красивым господином, который отечески с ним беседовал, держа его между колен, и робко проводил пальчиком по шелковым одеждам сеньора и шелковистой шерстке украшенной бантами собачки.
Но, взглянув на мать, он будто прочел в ее взгляде важное предупреждение; мягко отстранившись от господина де Буа-Доре, он подошел к мавританке и молча опустил глаза.
Маркиз продолжал задавать ему вопросы, мальчик хранил молчание, хотя, казалось, он нежным взглядом просит у него прощение за свою невоспитанность.
– Я полагаю, друг Адамас, что ты сверх меры расхвалил мальчика, утверждая, что он хорошо говорит на нашем языке. Он, правда, произнес несколько слов совсем без акцента; но я полагаю, что этим его познания во французском и ограничиваются. Поскольку ты хорошо знаешь испанский, а я, признаюсь, не очень в нем силен, задай ему мои вопросы.
– Ни к чему, господин маркиз, – возразил неунывающий Адамас, – я клянусь, что малыш говорит по-французски как настоящий грамотей: просто он оробел перед вами, вот и все.
– Да нет! – не согласился маркиз. – Это маленький лев, который ничего не боится. Он вышел из воды столь же спокойно, как зашел туда, и он видит, что мы добрые люди.
Казалось, Марио понял Буа-Доре, его ласковые глаза будто говорили «да», в то время как умные и настороженные глаза мавританки, обращенные на д’Альвимара, говорили ему «нет».
– Ну ладно, – сказал маркиз, вновь подзывая к себе ребенка, – я хочу, чтобы мы стали добрыми друзьями. Я люблю детей, и этот мальчик мне нравится. Не правда ли, мэтр Жовлен, это лицо создано не для того, чтобы обманывать, и взгляд этого ребенка проникает прямо в сердце. В этом кроется какая-то тайна, и я хочу в нее проникнуть. Послушай, Марио, если ты скажешь мне правду, я подарю тебе… Что ты хочешь получить в подарок?
Наивно непосредственный, как и положено в его годы, Марио бросился к Флориалю, красивой белой собачке, которая, когда маркиз садился, всегда залезала к нему на колени.
Казалось, Марио готов на все, чтобы ее заполучить. Но взгляд мавританки снова заставил его сдержаться, и он поставил собачку обратно, к великой радости маркиза, который уже подумывал, не слишком ли далеко он зашел.
Печально покачав головой, ребенок жестом показал, что ничего не хочет.
До этой минуты д’Альвимар хранил молчание; пока он замаливал перед Богом свой грех, совершенный у рва, через его память кратко, но точно прошли все обстоятельства его жизни. Не всплыло ничего, хоть косвенно связанного с этой женщиной и ребенком.
Так что его чувство было лишь галлюцинацией, и он раскаивался, что не преодолел его сразу; к нему вернулось здравомыслие.
За столом маркиз ни словом не помянул рассказ Адамаса о таинственном путешествии Мерседес. Он и сам накануне вечером слушал его вполуха, засыпая. Поэтому д’Альвимар смотрел на двух попрошаек со спокойным презрением, найдя разумное объяснение своему к ним отвращению.
Он произнес:
– Господин маркиз, если вы позволите мне удалиться, то, полагаю, с помощью небольшой подачки вы легко проникнете во все их тайны. Возможно, мальчик – христианин, украденный этой мавританкой, а уж в ее расе я ни капли не сомневаюсь. Между тем вы ошибаетесь, полагая, что цвет кожи является верным признаком. У мавров иногда рождаются дети белокожие, как мы с вами. Если вы хотите в чем-то удостовериться, надо поднять волосы, прикрывающие лоб, возможно, вы найдете там клеймо, сделанное каленым железом.
– Как! – воскликнул маркиз с улыбкой. – Неужели они так боятся святого крещения, что смывают воду огнем?
– Это знак раба, – пояснил д’Альвимар. – Так велит испанский закон. На лбу у них выжигают S шляпкой гвоздя, что на образном испанском языке означает Раб.
– Да, – кивнул маркиз, – помню, это напоминает ребус. Мне этот обычай кажется отвратительным. Если малыш носит такой знак и является рабом вашей нации, я хочу его выкупить, чтобы на земле Франции он был свободным.
Мерседес ни слова не поняла из их разговора. Она с тревогой следила, как д’Альвимар приближается к Марио, будто бы собираясь до него дотронуться. Но д’Альвимар ни за что на свете не стал бы марать обтянутую перчаткой руку прикосновением к мавру и ожидал, что маркиз сам приподнимет волосы надо лбом ребенка. Маркиз же этого делать не собирался из чувства деликатного сострадания к несчастной матери, угадывая ее тревогу.
Марио понимал, о чем идет речь, но, будто зачарованный взглядом Мерседес, сохранял неподвижность и молчание.
– Вот видите, – продолжал д’Альвимар, – он опустил голову, скрывая свой стыд. Я знаю эту публику, с меня довольно, так что оставляю вас в этой честной компании. Они, вне всякого сомнения, и рта при испанце не раскроют, а, судя по всему, они знают, кто я такой. Между этой низшей расой и нашей существует инстинктивная неприязнь. Они чуют нас, как дичь – приближение охотника. Я встретил эту женщину вчера на дороге и уверен, это она навела порчу на моего коня, поскольку сегодня он начал хромать. Будь я хозяином этого дома, эта нечисть и минуты не находилась бы под моей крышей!..
– Вы мой гость, – ответил Буа-Доре вежливо, но с достоинством и неожиданной для д’Альвимара твердостью, – в силу этого никто не станет оспаривать здесь ваше мнение, независимо от того, совпадает ли оно с моим. Если вам неприятно смотреть на этих несчастных, то, поскольку я не могу допустить, чтобы вы испытывали у меня в гостях какие бы то ни было неудобства, можно устроить все так, чтобы они не попадались вам на глаза. Но вы не можете потребовать, чтобы я выгнал ребенка и женщину.
– Конечно, месье, – сказал д’Альвимар, вновь овладевший собой, – это означало бы злоупотребить вашей добротой; прошу прощения за мою несдержанность. Вы знаете, какое отвращение моя раса испытывает к этим неверным, но я должен был сдержаться.
– Что вы имеете в виду? – не без раздражения спросил маркиз. – Вы нас за мусульман принимаете?
– Видит Бог, нет, господин маркиз! Я имел в виду терпимость французской расы в целом, а поскольку вежливость велит подчиняться обычаям, принятым в стране, гостеприимством которой пользуешься, я обещаю вам держать себя в руках и без отвращения смотреть на любого, кого вы соизволите у себя принимать.
– Вот и слава богу! – произнес маркиз, протягивая ему руку. – Как вам понравится, если я предложу вам поохотиться на зайцев?
– Это очень любезно, господин маркиз, – сказал д’Альвимар, – но не стоит утруждать себя: с вашего позволения я в ожидании обеда напишу несколько писем.
Вставший, чтобы проводить его, маркиз с небрежной грацией вновь опустился в кресло и обратился к Люсилио:
– Наш гость хорошо воспитанный кавалер, но излишне горяч, кроме того, водится за ним тот грех, что он слишком испанец. Эти возвышенные люди презирают все, что не является испанским. Но, мне кажется, они подрубили сук, на котором сидят, преследуя и уничтожая несчастных мавров. Когда-нибудь они локти себе будут кусать. Мавры были единственными, кто прилежно трудился и заботился о чистоте в этой стране. До того, как их столь жестоко начали преследовать, они были кроткими и добрыми. Так что если перед нами действительно осколок сей несчастной нации, столь великой в прошлом, прекратим этот разговор. Пожалеем несчастных! Один Бог на всех!
Люсилио слушал маркиза с благоговейным вниманием, но это не помешало ему что-то писать.
– Что вы делаете? – спросил Буа-Доре.
Люсилио протянул ему лист бумаги, испещренный непонятными маркизу знаками, показавшимися ему полной тарабарщиной.
– Это, – ответил немой при помощи карандаша, – перевод на арабский ваших прекрасных слов. Посмотрим, умеет ли ребенок читать, и понимает ли он этот язык.
Взглянув на бумагу, Марио бросился к мавританке, которая, выслушав его с большим волнением, поцеловала написанные слова и встала перед маркизом на колени.
Повернувшись к Джиовеллино, она произнесла по-арабски:
– Человек сердца и добродетели, передай этому доброму человеку мои слова. Я не хотела при испанце говорить на своем языке. Я не хотела, чтобы ребенок произнес при нем хоть слово. Испанцы ненавидят нас и, где бы ни повстречали, стараются причинить нам зло. Между тем ребенок христианин, а не раб. Посмотри на мой лоб, на нем клеймо инквизиции, оно еще заметно, хотя и выжжено очень давно.
Развязав пестрый платок, державший ее черные волосы, она обнажила лоб, на котором не было заметно никаких следов каленого железа.
Но она ударила себя ладонью по лбу, и вскоре на покрасневшей коже белым контуром выступил ужасный ребус.
– Но, – продолжала она, убирая со лба пышные волосы Марио, – взгляни на этот чистый лоб. Если бы на нем было выжжено клеймо, след был бы еще заметен. Этот лоб крещен священником твоей религии, ребенок воспитан в вере своих отцов и знает язык своих предков.
Пока мавританка говорила, Люсилио письменно переводил ее слова и маркиз постепенно их читал.
– Попросите ее, – обратился он к немому, – рассказать ее историю. Скажите, что мы сочувствуем ее несчастьям и берем ее под свое покровительство.
Люсилио не пришлось переводить слова де Буа-Доре. Марио, одинаково хорошо говоривший по-арабски, французски и каталонски, успел все пересказать своей приемной матери с удивительной точностью.
Мы передадим продолжение разговора, как если бы все четверо говорили на одном языке и к Люсилио вернулся дар речи.
Глава шестнадцатая
Вот что сказала мавританка:
– Дорогой Марио, скажи этому доброму сеньору, что я плохо говорю по-испански, а по-французски и того хуже. Я расскажу все его писателю, и он прочитает.
Я дочь бедного каталонского фермера. В Каталонии последние мавры, уцелевшие после устроенной инквизицией бойни, жили еще спокойно, в надежде, что им позволят своим трудом зарабатывать на жизнь, потому что мы не принимали участия в войнах последнего времени, принесших столько несчастий нашим братьям в других провинциях Испании.
Моего отца звали по-мавритански Йезид, а по-испански Хуан. Я при крещении окроплением получила имя Мерседес, а по-мавритански меня зовут Ссобия[5].
Сейчас мне тридцать лет. Когда мне было тринадцать, нам по секрету сообщили, что нас тоже ожидает изгнание и разорение.
Еще до моего рождения ужасный король Филипп Второй издал ордонанс, предписывающий всем маврам выучить кастильское наречие и никогда больше ни тайно, ни на людях не говорить, не писать и не читать по-мавритански. «Все контракты, заключенные на этом языке, будут признаны недействительными, все книги должны быть сожжены». Мы должны были отказаться от нашей одежды и носить христианское платье. «Мавританские женщины должны выходить на улицу без чадры, с открытым лицом». У нас не должно быть национальных праздников, танцев, песен. Мы должны отказаться от наших имен и фамилий и взять христианские имена. Ни женщины, ни мужчины не должны больше мыться, и ванны в наших домах должны быть разрушены.
Была оскорблена чистота наших нравов и забота о чистоте тела. Мои родители с этим смирились. Когда они поняли, что это ничего не дает и что все равно их преследуют, чтобы заполучить их деньги, они решили накопить как можно больше золота и припрятать, чтобы, когда появится смертельная опасность, можно было убежать.
Трудолюбием и терпением им удалось сколотить небольшое состояние. Они надеялись, что мне не придется ходить с сумой по миру, как многим другим, которых беда застала врасплох. Но мне было суждено просить подаяние, как и всем остальным.
Несмотря на причиняемые нам унижения, мы были довольно счастливы. Наши испанские сеньоры нас не любили, но понимали, что во всей Испании лишь мы умеем и хотим обрабатывать землю, и просили своего короля пощадить нас.
Когда мне исполнилось семнадцать лет, король Филипп Третий неожиданно издал указ против каталонских мавров. Мы были изгнаны из королевства, нам разрешили взять с собой лишь движимое имущество, которое можем унести в руках. Через три дня под страхом смертной казни нам было предписано покинуть наши дома и под конвоем отправиться к месту отплытия. Христианину, спрятавшему у себя мавра, грозили семилетние работы на галерах.
Мы оказались разорены. Правда, отец и я взяли столько золота, сколько могли унести, и безропотно отправились в путь. Нас обещали отвезти в Африку, на родину наших предков.
Тогда мы обратились к Богу наших отцов с просьбой принять своих верных детей.
На корабле нам разрешили надеть наши старые одежды, которые сто лет хранились в сундуках, и петь песни на нашем языке, который мы никогда не забывали, поскольку, несмотря на все декреты, говорили между собой только на нем.
Народу на корабле набилось как сельдей в бочке: едва мы отплыли, с нас потребовали плату. У большинства не было с собой ни гроша. Тогда приказали, чтобы за неимущих заплатили богатые.
Увидев, что тех, кто не может заплатить, бросают за борт, мой отец без колебаний заплатил за всех, кто был на нашем корабле. Убедившись, что у него ничего больше не осталось, его, как и остальных, бросили за борт.
Мавританка на секунду прервалась. Глаза ее были сухи, но грудь тяжело вздымалась.
– Презренные мерзавцы испанцы! Несчастные мавры! – прошептал маркиз. Но, поймав печальный взгляд Люсилио, добавил: – Увы! Франция поступила не лучше, а регентша обращалась с ними точно так же.
Мерседес продолжала:
– Оставшись одна на белом свете, без единого денье{111} за душой, лишенная всего, что я любила, я хотела последовать за моим бедным отцом, но меня удержали. Я была красивой, и хозяин галеры хотел сделать меня своей рабыней. Но Бог ниспослал бурю, и все силы были брошены на борьбу со стихией. Многие корабли пошли на дно, и тысячи мавров погибли вместе со своими палачами.
Нашу галеру прибило к французским берегам, она разбилась о скалы в месте, названия которого я не знаю.
Меня выбросило на берег вместе со многими мертвыми и умирающими. Я была спасена. Не в силах идти дальше, мокрая и измученная, я поспешила укрыться в горах. Впервые за много дней и ночей мне удалось заснуть.
Когда я проснулась, буря кончилась, было тепло, я была одна. Разбитый корабль дрейфовал у берега, песок был усеян мертвыми телами. Я была голодна, но еще могла идти.
Я поспешила как можно дальше уйти от побережья, опасаясь повстречаться с испанцами. Я шла через горы, мне подавали хлеб и воду, иногда давали кров. Меня принимали плохо: мой наряд вызывал у крестьян недоверие.
Как-то я встретила несколько моих соплеменниц, которые жили в деревне. Они дали мне одежду и посоветовали скрывать мою веру и национальность, потому что местные люди не любят чужеземцев, и особенно ненавидят мавров. Увы, похоже, их ненавидят везде. Позже я узнала, что, вместо того чтобы принять добравшихся до берегов Африки мавров как братьев, берберы{112} перерезали их или обратили в рабство еще худшее, чем у испанцев.
Как я могла скрыть, что я мавританка? Я слишком плохо говорила на каталонском. Мне подавали милостыню, но стоило оказаться поблизости испанцу, как он говорил местным:
– У вас тут мавританка.
И меня отовсюду изгоняли. Я шла от долины к долине.
Однажды на большой дороге, которая, как я потом узнала, вела в По{113}, я повстречала женщину, еще более несчастную, чем я. Это была мать ребенка, которого вы видите, который стал мне как сын…
– Продолжайте, – кивнул маркиз.
Но Мерседес замялась и, обращаясь к Люсилио, сказала:
– Я могу рассказать историю родителей Марио лишь вам… Вы спасли его жизнь, вы кажетесь мне ангелом небесным. Если мне позволят остаться тут еще на несколько дней и я уверюсь, что Марио в безопасности, клянусь, я скажу вам все. Но я опасаюсь того испанца, которому этот старый сеньор протягивал руку, после того как попенял за жестокость к нам. Я все видела своими глазами, господа всегда остаются господами, и бедные рабы не могут надеяться, что даже лучшие из них будут на их стороне, выступая против равных себе.
– В таком деле не может быть равных! – воскликнул маркиз, когда Люсилио перевел ему эти слова. – Клянусь христианской верой и честью дворянина, что буду защищать слабого против всех.
Мавританка ответила, что расскажет всю правду, но скроет некоторые ненужные подробности.
– Я шла по дороге, ведущей в По, через безлюдное место в горах. Я спряталась, чтобы отдохнуть, поскольку боялась бандитов, которые всегда бывают на дорогах. Я заметила сначала мужчину. Женщина шла впереди. Набежали бандиты, убили и ограбили ее мужа, который шел сзади. Все произошло так быстро, что, когда женщина вернулась назад, посмотреть, почему муж ее не догоняет, она нашла его распростертым на дороге.