Что касается Адамаса, пусть он не был воплощением честности во всех своих делах (участвуя в войне, он перенял некоторые партизанские нравы), зато был настолько предан хозяину, что если бы занимая завидный пост доверенного человека маркиза, он принялся бы грабить и вымогать деньги за стенами замка, то лишь для того, чтобы обогатить Бриант.
Клиндор поддерживал его в борьбе против Беллинды, которая его ненавидела и не называла иначе, как «переодетой собакой».
Это был добрый юноша, наполовину хитрый, наполовину глупый, который еще не решил, что ему лучше: остаться человеком из буржуазии, которая получала все больше реальной власти, или же мечтать о будущем дворянском гербе; подобные мечты еще долго удерживали буржуазию в двусмысленном состоянии и, несмотря на ее интеллектуальное превосходство, заставляли ее играть роль простофили.
Было решено скрыть происхождение мавританки от подозрительной нетерпимости Беллинды, в последнее время ставшей чрезвычайно набожной. Адамас сказал ей, что Мерседес просто-напросто испанка.
До ушей непосвященных не дошло ни слова из ее истории и истории Марио.
– Господин маркиз, – обратился Адамас к хозяину, раздевая его, – мы просто дети и ничего не понимаем в тайнах туалета. Перед сном я поговорил с мавританкой о серьезных вещах, и она всего за час рассказала множество вещей, не известных вашим парижским поставщикам. Она знает сокровенные тайны многих вещей, умеет извлекать из растений чудодейственные целебные соки.
– Хорошо, хорошо, Адамас! Поговорим о чем-нибудь другом. Прочитай мне какое-нибудь стихотворение, пока расчесываешь мне бороду. Сегодня мне грустно, и, повторяя слова господина д’Юрфе про Астрею, я могу сказать, что «груз моих печалей смущает покой моего желудка и дыхание моей жизни».
– Громы небесные! – воскликнул верный Адамас, охотно повторявший выражения обожаемого хозяина. – Это все из-за воспоминаний о вашем брате?
– Увы! Сегодня, не знаю почему, он предстал передо мной как живой. Бывают дни, друг мой, когда заснувшая боль просыпается. Это как раны, напоминающие о войне. Знаешь, что мне пришло в голову, когда я смотрел на милого сироту? Что я старею, мой бедный Адамас.
– Месье шутить изволит!
– Нет, мы стареем, друг мой, и мое имя умрет вместе со мной. У меня, конечно, есть внучатые племянники, судьба которых меня не заботит и которые, если смогут, увековечат имя моего отца. Но я буду первым и последним де Буа-Доре, и мой маркизат ни к кому не перейдет, поскольку это почетное звание, которое королю было угодно изволить мне пожаловать.
– Мне случалось об этом думать, и я сожалею, что месье обладает слишком горячим сердцем, чтобы согласиться оставить наконец холостяцкую жизнь и жениться на какой-нибудь прелестной нимфе из наших краев.
– Конечно, напрасно я об этом не думал. Я был слишком легкомыслен в отношениях с дамами, и хотя мне не доводилось встречаться с господином д’Юрфе, могу держать пари, что он, от кого-то про меня услышав, именно меня вывел под именем пастуха Хиласа.
– Ну и что с того, месье? Этот пастух очень милый человек, чрезвычайно умный и, на мой взгляд, самый занимательный из всех героев книги.
– Да, верно. Но он молод, а я, повторяю, уже нет, и начинаю горько сожалеть, что у меня нет семьи. Ты знаешь, что мне неоднократно приходило в голову усыновить какого-нибудь ребенка?
– Знаю, месье. Каждый раз, когда вы видите хорошенького и забавного ребеночка, вы возвращаетесь к этой мысли. Но что ж вам мешает это сделать?
– Трудно найти такого ребенка, чтобы он был хорош собой, добр и чтобы у него не было родственников, которые захотят получить его обратно, после того как я его выращу. Потому что отдать всю душу ребенку, чтобы в двадцать или двадцать пять лет его у тебя отняли…
– До тех пор, месье…
– О, время бежит так быстро! Даже не замечаешь, как оно проходит! Ты знаешь, что я думал, не взять ли к себе ребенка каких-нибудь обедневших родственников. Но вся моя семья – старые лигеры, и к тому же их дети некрасивы, шаловливы и нечистоплотны.
– Действительно, месье, младшая ветвь Буронов некрасива. Рост, привлекательность, храбрость всей семьи сосредоточились в вас, и только вы можете дать достойного вас наследника.
– Я! – воскликнул Буа-Доре, потрясенный подобным предположением.
– Да, месье, я говорю совершенно серьезно. Поскольку ваша свобода наскучила вам, поскольку вы уже десятый раз говорите, что хотите устроить свою жизнь…
– Но, Адамас, ты говоришь обо мне как о развратнике! Мне кажется, после печальной смерти нашего Генриха я всегда жил как подобает человеку, удрученному горем, и дворянину, которому должно показывать пример окружающим.
– Конечно, месье, вы можете говорить мне все, что вам угодно. Мой долг не противоречить вам. Вы вовсе не обязаны делиться со мной вашими приключениями в замках и окрестных рощах, не так ли, месье? Это касается только вас. Верный слуга не должен шпионить за своим хозяином, и я, как мне кажется, никогда не досаждал вам нескромными вопросами.
– Я отдаю должное твоей скромности, мой дорогой Адамас, – ответил Буа-Доре, смущенный, встревоженный и польщенный химерическими предположениями любящего слуги. – Но поговорим о чем-нибудь другом, – добавил он, не решаясь углубляться в столь деликатную тему и пытаясь понять, не известны ли Адамасу какие-то вещи, которых он сам о себе не знает.
Маркиз не был ни бахвалом, ни хвастуном. Он вращался в слишком хорошем обществе, чтобы рассказывать о своих любовных связях или выдумывать несуществующие. Но он был рад, что их по-прежнему ему приписывают, и, поскольку при этом он не компрометировал ни одну женщину конкретно, он охотно позволял говорить, что может претендовать на любую. Друзья тешили его скромное самомнение, и большим удовольствием для молодых людей, в частности для Гийома д’Арса, было поддразнивать его, зная, как это приятно престарелому соседу.
Но Адамас не разводил вокруг этого столько церемоний, а просто и самоуверенно подтвердил, что месье прав, думая о женитьбе.
Им часто случалось возвращаться к этому разговору, и неустанно на протяжении тридцати лет они снова и снова поднимали эту тему, при этом каждый раз беседа заканчивалась следующим заключением Буа-Доре:
– Конечно, конечно. Но мне так хорошо и спокойно в моем нынешнем положении! Спешить некуда, мы еще вернемся к этой теме.
Однако на этот раз он, казалось, слушал похвалы Адамаса внимательнее, чем обычно.
– Если бы я был уверен, что не женюсь на бесплодной женщине, – сказал он своему конфиденту, – я бы, пожалуй, и в самом деле женился! А может, лучше жениться на вдове, имеющей детей?
– Фи, месье! – воскликнул Адамас. – Даже и не думайте! Женитесь на молодой и красивой девушке, и она обеспечит вам потомство по вашему образу и подобию.
– Адамас, – продолжал маркиз после недолгого колебания, – я немного сомневаюсь, что Небеса будут ко мне благосклонны. Но ты подсказал мне хорошую мысль жениться на молодой девушке; тогда я смогу представлять себе, что она моя дочь, и любить ее, как если бы был ее отцом. Что ты на это скажешь?
– Ну что ж, если месье женится на очень молодой девушке, то в крайнем случае он сможет представлять себе, что удочерил ее. Если вы пришли к такому решению, то не надо долго и искать. Юная владелица Мотт-Сейи как раз подойдет для месье. Она красива, добра, разумна, весела, она сможет оживить наш замок, и я уверен, что ее отец тоже много раз об этом думал.
– Ты полагаешь, Адамас?
– Ну конечно! И она сама тоже! Неужели вы думаете, что, когда они приезжают в гости, она не сравнивает свой старый замок с вашим, настоящим сказочным дворцом? Неужели вы думаете, что, хоть она так молода и невинна, она не может оценить, насколько вы превосходите всех прочих претендентов на ее руку?
Маркиз убедил себя, что его предложение будет принято как подарок судьбы.
Они легко решат между собой религиозные проблемы. Если Лориана упрекнет его, что он отрекся от кальвинизма, он готов снова стать протестантом.
Самонадеянность не позволила ему подумать о возражении, связанном с его возрастом. Адамас обладал даром во время вечерних бесед отгонять сию неприятную мысль.
Буа-Доре заснул с мыслью о том, что других-то претендентов на руку Лорианы нет.
Господин Сильвен заснул в этот вечер смешным как никогда. Но тот, кто смог бы прочитать в его сердце истинно отцовские чувства, двигавшие им, великую философскую терпимость «в преддверии супружеских измен», его намерения баловать и лелеять будущую жену, преданность ей, тот, несомненно, смеясь над ним, простил бы его.
Направляясь в свою комнату, Адамас услышал шорох платья на потайной лестнице.
Как только мог быстро, он бросился к двери, чтобы застать Беллинду на месте преступления, но она успела скрыться.
Адамас знал, что она способна на подобное шпионство, и ей нередко удавалось подслушать разговор двух холостяков. Однако на этот раз он решил, что ошибся. Он запер все двери, не слыша больше ничего, кроме мерного похрапывания хозяина да порыкивания маленького Флориаля, спящего в ногах хозяина на кровати и видящего во сне кошку, которая была для него тем же, чем Беллинда для Адамаса.
Глава девятнадцатая
Гости прибыли в Мотт-Сейи к девяти утра.
Читатель, вероятно, помнит, что в те времена обедать садились в десять утра, а ужинали в шесть вечера.
На этот раз маркиз, решивший открыть свои матримониальные замыслы, счел нужным отправиться к соседям в более изящном виде, чем в своей знаменитой карете.
Он легко взобрался на красивого андалузца по кличке Розидор – это было прекрасное создание, с легким аллюром, спокойным нравом, умеющее подыграть хозяину, чтобы выказать его прекрасным наездником, то есть, повинуясь малейшему движению ноги или руки, конь свирепо выкатывал глаза, раздувал ноздри, как диавол из преисподней, делал довольно высокие прыжки, чтобы казаться своенравным животным.
Спешившись, маркиз приказал Клиндору четверть часа поводить Розидора по двору, поскольку конь слишком разгорячен. Но на самом деле маркизу хотелось, чтобы все обратили внимание, что он приехал верхом и что он по-прежнему остается удалым наездником.
Перед тем как предстать перед Лорианой, добрый господин Сильвен отправился в комнату, предоставленную соседом в его распоряжение, чтобы привести себя в порядок, надушиться и переодеться как можно изящнее и элегантнее.
Скьярра д’Альвимар, с головы до ног одетый в черный бархат и сатин, по испанской моде, с коротко постриженными волосами и фрезой из богатых кружев, лишь сменил дорожные сапоги на шелковые чулки и туфли с бантами, чтобы подчеркнуть все свои достоинства.
Хотя его строгай костюм казался во Франции «древностью» и, скорее, подошел бы ровеснику господина Буа-Доре, он придавал ему вид дипломата или священника и как нельзя лучше подчеркивал, как молодо он выглядит для своих лет, и придавал ему элегантность.
Старый де Бевр будто предчувствовал день сватовства. Сегодня он выглядел менее гугенотом, то есть оделся не так строго, как обычно, и, сочтя, что его дочь одета слишком просто, приказал надеть лучшее платье.
Так что она выглядела настолько нарядной, насколько позволял ей вдовий траур, который она должна была носить до следующего замужества. Обычай был строг.
Она надела платье из белой тафты, верхняя юбка приоткрывала край нижней юбки цвета ситного хлеба, надела кружевные брыжи{119} и манжеты; вдовья шапочка (небольшой чепчик а ля Мария Стюарт) позволила ей не надевать еще не вышедший из моды ужасный парик, зато дала возможность показать прекрасные светлые волосы, взбитые валиком, открывавшие высокий лоб и виски с тонкими венами.
Чтобы не выглядеть слишком провинциалкой, она нанесла на волосы лишь немного кипрской пудры, сделавшей ее светлые волосы еще более детскими. Хотя оба претендента обещали друг другу быть любезными, во время обеда между ними возникла некоторая неловкость, как если бы они угадали друг в друге соперников.
Дело в том, что Беллинда пересказала экономке господина Пулена подслушанный разговор маркиза с Адамасом, а та немедленно передала его кюре. Священник прислал д’Альвимару записку следующего содержания:
«В лице вашего хозяина вы имеете соперника, над которым сможете посмеяться. Пользуйтесь этим».
Д’Альвимар про себя посмеялся над этим конкурентом, сам он решил прежде всего добиться благосклонности юной дамы.
Ему было неважно, что отец поощряет его ухаживания. Он полагал, что, завладев сердцем Лорианы, он легко уладит все прочее.
Буа-Доре рассуждал иначе.
Он не сомневался в уважении и привязанности, которую питают к нему в этом доме. Он не надеялся поразить их воображение и вскружить голову. Ему хотелось поговорить с отцом и дочерью без свидетелей, чтобы изложить преимущества своего положения и состояния, затем он рассчитывал скромными ухаживаниями дать себя честно разгадать.
То есть он собирался держать себя как хорошо воспитанный юноша из прекрасной семьи, в то время как его противник предпочитал выглядеть как герой приключенческого романа.
Де Бевр, заметив, что д’Альвимар становится все нежней, увлек старого друга на дорожку вдоль пруда, чем немало его огорчил, чтобы порасспросить о положении и состоянии его гостя. Буа-Доре на все вопросы мог ответить лишь, что господин д’Арс рекомендовал его как человека высшего света, которого очень уважает.
– Гийом очень молод, – сказал де Бевр, – но он знает, чем он нам обязан, чтобы привозить к нам человека, недостойного нашего гостеприимства. Тем не менее я удивлен, почему он ничего больше не сообщил вам о нем. Но, вероятно, господин де Виллареаль рассказал вам о мотивах своего приезда. Почему он не поехал с Гийомом на праздник в Бурж?
На эти вопросы Буа-Доре ответить тоже было нечего, но в глубине души де Бевр был убежден, что появление испанца окутано таинственностью с единственной целью: понравиться его дочери.
«Наверно, он где-то ее видел так, что она не обратила на него внимания. Хотя он кажется ревностным католиком, он, похоже, сильно ею увлечен», – думал де Бевр.
Он говорил себе, что при существующем положении вещей испанский зять-католик мог бы поправить дела его дома и возместить ущерб, который он нанес дочери, поддержав Реформацию.
Да даже чтобы утереть нос запугивавшим его иезуитам он бы желал, чтобы испанец оказался достаточно знатного рода, чтобы мог претендовать на руку Лорианы, пусть и не очень богатым.
Господин де Бевр рассуждал как скептик. Он не поднимал вокруг «Опытов» Монтеня{120} столько шума, как Буа-Доре вокруг «Астреи», но они стали его настольной книгой, пожалуй, даже единственной, которую он теперь читал.
Буа-Доре был более честен в политике и на его месте рассуждал бы иначе. Как и де Бевр, он не был склонен к религиозному фанатизму, но со старых времен сохранил веру в родину и никогда бы не пошел на уступки Лиге.
Поглощенный своими думами, он не обратил внимания на озабоченность друга, и добрые четверть часа они играли в загадки, толкуя о необходимости скорее найти достойную партию для Лорианы.
Наконец вопрос разъяснился.
– Вы? – воскликнул пораженный де Бевр, когда маркиз сделал наконец предложение. – Кто бы мог подумать! Я-то полагал, что вы в завуалированных выражениях говорите о вашем испанце, а, оказывается, вы имели в виду себя. Вот это да! Соседушка, вы в своем уме, не принимаете ли вы себя за собственного внука?
Буа-Доре закусил ус. Но, привыкший к подтруниваниям друга, он быстро справился с досадой и постарался убедить его, что тот ошибается относительно его возраста, что он не достиг еще шестидесяти лет, возраста, в котором его отец вполне успешно вступил в повторный брак.
Пока он таким образом терял время, д’Альвимар времени зря не терял.
Ему удалось увлечь Лориану под большой тис, длинные ветви которого свисали почти до земли, образуя зеленый шатер, где посреди сада можно было чувствовать себя уединенно.
Он начал довольно неловко, осыпав ее преувеличенными комплиментами.
Неопытная в подобных делах, Лориана не обладала противоядием против лести, она плохо знала замашки молодых придворных и не смогла бы отличить ложь от правды. Но, к счастью для нее, ее сердце еще не почувствовало скуку одиночества, к тому же она была более ребенком, чем казалась. Поэтому гиперболические выражения д’Альвимара рассмешили ее и она принялась над ним подтрунивать, чем ввела кавалера в замешательство.
Увидев, что от высокопарных фраз толка мало, он постарался говорить о любви в более естественных выражениях.
Быть может, он добился бы своей цели и смутил бы юную душу, но тут появился Люсилио, словно посланец Провидения, явившийся, чтобы прервать эту опасную беседу нежной игрой на волынке.
Он не приехал вместе с Буа-Доре, зная, что обедать ему придется в людской и он не увидит Лориану до полудня.
Лориане и ее отцу была известна трагическая история ученика Бруно, и в Мотт-Сейи его уважали не меньше, чем в Брианте, но, чтобы не скомпрометировать его, обращались как с обыкновенным музыкантом.
Люсилио оказался единственным человеком, который не стал наряжаться к случаю. У него не было ни малейшей надежды привлечь к себе внимание, он даже не хотел привлекать к себе взгляд, зная, что может рассчитывать лишь на таинственное общение душ.
Он приблизился к тису без напрасной робости и ложной скромности. Рассчитывая на правду и красоту того, что может выразить в музыке, он заиграл, к великой досаде д’Альвимара.
На секунду Лориана также ощутила недовольство от этого вторжения, но, заметив на красивом лице волынщика наивное намерение доставить ей удовольствие, устыдилась минутного порыва.
«Не знаю почему, – подумала она, – это лицо выражает искреннюю любовь и чистую совесть, которых я не нахожу у другого».
Она снова взглянула на д’Альвимара, раздраженного, обиженного, высокомерного, и ощутила холодок страха. То ли потому, что она была чувствительна к музыке, то ли потому, что была склонна к некой восторженности, ей показалось, что внутри нее звучат слова песни, которую наигрывал Люсилио. Вот что говорилось в песне:
«Взгляни на яркое солнце на ясном небе, отражающееся в изменчивых быстрых водах!
Вот прекрасные деревья, черными колыбелями склоненные над бледно-золотыми лугами, радостными, как весной, покрытыми розовыми осенними цветами; на гордого лебедя, на парящих в небе перелетных птиц.
Все это музыка, что я тебе пою, это юность, чистота, надежда, дружба, счастье.
Не слушай чужой, непонятный тебе голос. Он нежен, но лжив. Он потушит солнце у тебя над головой и осушит ручьи под ногами, загубит цветы и подрежет крылья поднебесным птицам; вокруг тебя будут царить мрак, холод, страх и смерть; источник божественной гармонии, о которой я тебе пою, навеки иссякнет».
Лориана больше не видела д’Альвимара. Погруженная в свои мечты, она не видела и Люсилио. Она перенеслась в прошлое и, вспомнив Шарлотту д’Альбре, сказала себе:
«Нет, нет, никогда я не прислушаюсь к голосу демона!»
– Друг, – обратилась она к волынщику, когда тот закончил мелодию, – твоя игра доставила мне большое удовольствие, спасибо тебе. У меня нет ничего, чтобы отблагодарить тебя за чудные мечты, что навевает твоя музыка; поэтому прошу тебя принять эти нежные фиалки, символ твоей скромности.
Она отказалась подарить фиалки д’Альвимару и у него на глазах отдала их музыканту.
Д’Альвимар торжествующе улыбнулся, сочтя этот вызов более дразнящим, чем признание. Но Лориана ни о чем подобном и не помышляла; прикалывая фиалки к шляпе волынщика, она прошептала:
– Мэтр Жовлен, я прошу вас, будьте мне как отец и не уходите, пока я сама не скажу.
Благодаря острой итальянской проницательности Люсилио сразу обо всем догадался.
«Да, да, я понял, – отвечал его выразительный взгляд, – положитесь на меня!»
Он уселся на толстые корни старого тиса на довольно почтительном расстоянии от них, как слуга, ожидающий приказаний, но в то же время достаточно близко, чтобы от него не ускользнуло хоть одно слово д’Альвимара.
Д’Альвимар все понял. Его боятся, ну что ж, тем лучше! Питая к музыканту высокомерное презрение, он не задумываясь возобновил свои ухаживания на глазах у него, как если бы тот был пустым местом.
Но его опасный магнетизм утратил свою силу.
Лориане казалось, что молчаливое присутствие честного человека, такого, как Люсилио, служит противоядием. Ей было стыдно показаться ему тщеславной и пустой. Под его взглядом она чувствовала себя в безопасности. Увидев, что испанец все сильнее обижается и раздражается, она приготовилась защищаться.
Д’Альвимар попросил, чтобы она отослала этого несчастного, при этом достаточно громко, чтобы тот услышал.
Лориана твердо отказалась, заявив, что хочет еще послушать музыку.
Люсилио сразу же взялся за инструмент.
Д’Альвимар достал из камзола остро наточенный испанский нож и, вынув его из ножен, принялся им поигрывать, будто бы просто так; то он собирался что-то вырезать на коре дерева, то кидал его перед собой, словно демонстрируя свою ловкость.
Лориана не поняла этой угрозы.
Люсилио сохранял неподвижность, хотя был слишком итальянцем, чтобы не знать холодную ярость испанцев, и догадывался, куда, будто бы случайно, может вонзиться блестящее лезвие стилета.
При любых других обстоятельствах его беспокоила бы судьба инструмента, в который, как казалось, д’Альвимар целится, чтобы продырявить. Но ведь Люсилио выполнял волю Лорианы, сражался за ее невинность, как Орфей{121} своей победоносной лирой за свою любовь. Он храбро заиграл одну из записанных им накануне мавританских мелодий.
Д’Альвимар счел его поведение вызывающим, и тлевший в его груди очаг горечи снова жарко запылал.
Он был весьма ловок в метании ножа и, желая напугать неуместного свидетеля, принялся кидать нож рядом с ним; сверкающее лезвие пролетало все ближе и ближе от музыканта, но тот продолжал наигрывать нежную и жалобную мелодию. Отошедшая на несколько шагов Лориана стояла к ним спиной и не видела этой жестокой сцены.
«Меня не испугали пытки и угроза смерти, – сказал себе Джиовеллино, – не побоюсь их и теперь; я не доставлю испанцу радости увидеть меня побледневшим от страха».
Отвернувшись, он продолжал играть так сосредоточенно и совершенно, как если бы спокойно сидел за столом Буа-Доре.
Д’Альвимар прохаживался взад-вперед, время от времени останавливаясь перед музыкантом и целясь в него, всем видом показывая, что испытывает искушение кинуть в него нож. Под действием странных чар, что служат нам наказанием за дурные шутки, он и в самом деле начал испытывать этот чудовищный соблазн.
Он покрылся холодным потом, в глазах потемнело.
Люсилио чувствовал больше, чем видел глазами, но предпочитал рисковать жизнью, чем хоть на секунду показать страх врагу своей родины и хулителю человеческого достоинства.
Глава двадцатая
Во время этой ужасной сцены буквально в двух шагах от Лорианы находился еще один странный свидетель – молодой волк, выращенный на псарне, который перенял привычки и повадки собаки, но не ее инстинкты и нрав. Он охотно ласкался ко всем, но ни к кому не был привязан.
Лежа у ног Люсилио, он с беспокойством наблюдал за жестокой игрой испанца, и, когда кинжал раза два или три упал рядом с ним, он поднялся и укрылся за деревом, не беспокоясь ни о чем другом кроме как о собственной безопасности.
Однако поскольку игра продолжалась, зверь, который начал чувствовать свои зубы, много раз показывал их молча и, полагая, что на него нападают, в первый раз в жизни испытал инстинкт ненависти к человеку.
С горящими глазами, напряженными суставами, ощетинившимся позвоночником он укрылся от д’Альвимара за огромным стволом тиса, где выжидал подходящий момент откуда он вдруг бросится, чтобы схватить его за горло.
И он сделал бы это, если не задушив, то по, крайней мере, ранив, если бы не был сильно отброшен ударом ноги Люсилио.
Внезапно прерванное пение и жалобный звук, который издал мюзет, отброшенный артистом, заставил Лориану обернуться.
Не поняв того, что произошло, она лишь увидела д’Альвимара, который вне себя от гнева вспарывал ножом брюхо зверю.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Сноски
1
Возможно, итальянский вариант французского слова «balourde» – тупица, увалень, невежа.