Орал похабы.
Прежде чем его вытолкали вон из избы, успел-таки кинуть в сторону молодых драный лапоть.
Это уже по-старинному обычаю он им счастья желал.
31Хозяйка порожнюю тарель об пол хрясь! Сигнал всем понятный. Свадьбе конец.
Званые с пиру отправились домой, кто хоть и неверным ходом, да своим. Кто ползком. А кто на загорбке соседа или у жены подмышкой.
Весь день был ясным, солнечным, а тут на ночь снегом посыпало сверху.
– Значит, быть богатыми молодым, – толковали бабы.
…За реку на гору ползли к своим избам брат Ананий и дядя Габор.
Батогом гнали впереди буйного Ивана.
В Сулгар брели дьякон Пекка и его брат, нищий Фекел. Теперь у него уже не хватало сил, чтобы щипать старую девку Водлу.
Заодно с ними до Кремлихи шатался от сугроба до сугроба сын мытника Андрея Колыбы – Степан с женой Калистой для подмоги.
Старосту Ошурка с серьгой в ухе волокли с обеих сторон сыновья.
Литвин Питолинский с женой Илкой шли в обнимку и вскрикивали.
Короче всех дорога оказалась у дьякона Петра.
Геласий с матерью в своей избе затолкали батюшку, словно куль, на полати.
32И тихо стало в деревне тишиной снегопадной. Хотя снег бывает и сыпучий. Слышно, как шуршит по насту.
Изморось – та висит в воздухе и склеивает ресницы.
Бывает, так густо, плотно валит с неба, – дышать трудно.
Или с ветром снег умывает. Или завивает позёмкой.
Что там за погода стояла в те январские дни 1526 года на Пуе – никто никогда в точности теперь не скажет.
Подённых заметок о состоянии окружающей природы даже летописцы не вели. Лучше и не искать.
Про свадьбу Геласия Синцова, конечно, тоже можно только догадываться.
А чем же в эти январские деньки заняты были светочи-то наши исторические, каждый шаг-вздох которых обязаны были фиксировать платные писцы?
Листаю архивные записки.
Глазам не верю!
21.01.1526 г.
Едва ли что не день в день со свадьбой Геласия Синцова произошло в Московском кремле, в соборе Спаса-на-бору венчание великого князя Василия с Еленой Глинской!
И тоже татарско-сербского корня оказалась невеста у Рюриковича.
Тоже – дерома-«цыганка».
Вот как иногда сливаются (во времени) истории, писанные лемехом – и мечом.
Химические законы, конечно, позволяют перековывать меч на орало и обратно.
Но в химии человеческой они, эти истории, несовместны.
А если и сходятся, то по касательной, с отскоком:
Война – Мир.
Жизнь – Смерть…
33Продолжим параллели.
Геласий – Василий.
Мужик – Царь…
Геласий с утра после своей свадьбы разгребал снег за порогом – кремлёвский молодожён Василий почивал до обеда.
Геласий раздувал горн на дворе и ковал пробойник – Великий князь четыре дня гулял на свадьбе.
Геласий калил концы железных полос и склепывал их в кольцо – Великий князь неделю убил на соколиной охоте.
Геласий железные кольца разогревал и вкладывал в них деревянные колёса. Металл, охлаждаясь, сжимал ободья намертво – Великий князь писал указ, чтобы его рынды (охранники) носили за поясом серебряные топорики.
Геласий подать деньгами заплатил – Великий князь принял на кормление при дворе немецких лекарей Льва и Теофила.
Геласий первую на Пуе пилу вырубил из стальной полосы – Великий князь велел забить двести лебедей на пир в честь посланников из Дании.
Геласий расписал дверь в перегородке избы – Великий князь одарил поместьями верных бояр.
Геласий тараканов морозом морил, неделю жил у брата Анания – Великий князь отослал «поминки» крымскому хану, отступное, контрибуцию.
Геласий навоз на поля вывозил – Великий князь послал воевод в покорённую Карелу и Удмуртию.
Геласий сеял коноплю и чесал пеньковую куделю – Великий князь заключил в темницу рязанскую знать.
У Геласия родилась девка Матрёна – У Великого князя парень Иван…
Часть IV
Око
Матрёна (Чумовая) (1526–1593)Сила женщины1Пыль на дороге клубилась, завивалась в нитку. Клубок вёл за собой черноглазую девочку в холстинной рубахе и с кузовком за спиной.
Впереди в просветах еловых лап показался скос сизой чашуйчатой деревенской крыши.
Девочка постучалась в первую избу. Никто не ответил. Она вошла. В струе солнечного света из волокового оконца вповалку лежали мёртвые тела баб и детей. Крохотные ступни торчали из гноища, будто грибы поганки.
Впору бы девочке кинуться назад, но она даже не испугалась. Концом платка прикрыла лицо, отступила через порог и пошла дальше.
В проулке валялся мёртвый мужик. Девочка долго смотрела на него, будто ждала: вот проснётся и откроет глаза.
Звякнула конская сбруя.
Она повернулась на этот звук и увидела лошадь на несжатом поле.
Лошадь таскала волокушу с покойниками.
Жадно пожирала колосья.
Ночью падёт от колик…
2Кузовок опять, будто живой, стал вихляться за спиной, биться, подталкивать. Дорога тянулась по высокому берегу Пуи. С обрыва далеко было видать леса, забрызганные алым и бурым, как фартук мясника.
На таких открытых местах сентябрьское солнце пекло. А когда дорога спускалась в овраг, во мрак вековых елей, веяло на путницу могильным холодком.
Только к вечеру снова стали попадаться по краям дороги вырубки и расчистки, янтарные ржаные полянки.
Навстречу ехал мужик.
Телега у него была на дубовой оси с деревянными чеками.
Колёса прихрамывали.
– Ты куда, девка?
– В Долматово. Ночевать.
– Там навек заночуешь.
– Пошто так, дяденька?
– Язва там.
– Везде-то она, проклятущая!
– А ты откуда, чья будешь? Как звать?
– Матрёна.
– А кличут?
– Ласьковы мы.
– Куда идешь, Матрёна-дерома?
– Где смерти нет.
– Ну, значит, мы с тобой, девка, понюхаем табаку носового, помянем Макара плясового, трёх Матрён да Луку с Петром…
Мужик отпил браги из носка кожаного меха.
– Живой смерти не ищет!
Утёрся.
– Умереть когда-нибудь – это, девка, ничего. А сегодня – страшно. Садись. Поехали туда, где смерти нет.
– Не сяду, дяденька.
– Девка ты ярая. Личиком что пшеничная корочка. А глупая. Ведь смерть не мамка. Разговаривать не станет.
– Я пешим за вами.
– По колени ноги оттопаешь. Да и ночь скоро – потеряешься.
Уговорил.
Матрёна умостилась на задках спиной по ходу.
– Ну, душу твою довезу, за телеса не ручаюсь.
И хлопнул вожжами по лошадиным бокам.
Ноги девочки волочились по земле.
Лапти заборанивали следы копыт. Словно бы сами бежали ноги, просились в обратный путь.
Домой…
Моровая язва. Так называлась бубонная чума в те времена.
Начиная с XV века чумные эпидемии сотрясали Россию.
В Никоновской летописи читаем о море «по всей земли Русской» 1423 году. И симптомы указываются – кровохаркание и припухание желёз.
Из летописей также можно узнать, что в том же году псковский князь Федор, из боязни заболеть, бежал в Москву.
Бегство не спасло. Умер в стольном граде.
С 1427 по 1442 год не упоминается об эпидемиях.
Но в 1443 году в Пскове опять чума. Затем затишье.
А в 1455 году снова говорится про «мор железою» теперь уже и в Новгороде. Заметим, с вектором движения на северо-восток, в важские и двинские земли.
(Мор начался в Опочском конце Новгорода, от некого Федорка, приехавшего из Юрьева, говорится в летописи.)
Следующее описание повальной болезни помечено 1478 годом. Эпидемия охватила татарское войско под Алексиным. «Бог, милуя род христианский, посла смертоносную язву на бусурман, начаша понапрасну умирати мнози в полцех их…».
В 1507 году чума опять свирепствовала в Новгороде и держалась, по летописям, три года. Погибло 15 396 человек.
В интересующие нас времена, в 1538 году, в Пскове только одна «скудельница» (обширная, глубокая могила) приняла 11 500 зачумлённых.
3Звался возница Прозором.
Истинно имя было дано «от взора и естества» младенца при появлении на свет Божий.
Видать, пучеглазеньким и родился. Потом и вовсе зраки навыворот вышли, словно у коня.
Всю дорогу был Прозор говорлив, но чем дальше, тем более подозрительно для Матрёны – как-то и не рьяно, и не пьяно.
Для ночёвки сушняк собирал, ссекал искры в горсть, хлопотал с ужином, а голова всё на сторону.
Взглядом шарил вокруг – и каждый раз мимо Матрёны.
Или вдруг истаурится, будто что-то вспоминает.
Она уж заподумывала, не умом ли он тронутый от горя. Было отчего. Схоронил долматовский подьячий Прозор всю семью.
Похлебали болтушки.
Матрёна вызвалась посудину мыть в ручье.
Вернулась, а Прозор уже оглоблю на дугу поставил и укрыл веретьём.
Лица не видать в темноте. Слышно, как отхлебнул браги из меха. Кликнул Матрёну к себе под бок.
– Замёрзнешь!
– Тепло мне.
– К утру проймёт.
– Я тут у огня.
– Али меня опасаешься?
– Нет, ничего.
– Не бойся. В дороге и отец – товарищ.
– Спасибо, дяденька.
– Ну, лезь под опашень. А я под кожухом, отдельно.
– Меня и под приволокой не знобит…
5Под утро, когда лес подрезало инеем, Матрёна не выдержала и юркнула в меховое укрытие.
Согрелась, уснула.
А проснулась от того, что на ней мужик лежал. Крепким дегтярным духом шибало в нос. Кислая борода лезла в рот. Щекам было щекотно, а тело разрывалось.
Прозор шептал горячей скороговоркой:
– Успевай, девка. Везде мор. Кто знает, живы ли будем завтра.
– Не надо бы мне, дяденька.
– Надо, надо! Не маленькая. Не я, так кто другой найдётся. А я тебя, слышь, живы будем – под венец поведу. Девка ты ягодка. Веком таких не видывал…
– Не надо бы, дяденька.
– Надо, надо. Смерти наперекор. Она людей морит, а мы с тобой обратным порядком…
Дальше Матрёна поехала, сидя на передке рядом с Прозором. Тут было повыше, и лапоточки девочки не цеплялись за колдобины, не пылили.
6А всего месяц назад, на Илью-пророка, не на двуколке тряслась Матрёна, а покоилась в расписной долгуше с поворотной осью в передке.
И ось была кованая, и шкворень в её середине. И колёса-долгуши насчитывали по шестнадцать спиц каждое. Ободья на трубицах и сами шины – стальные. Хоть до Москвы езжай – не размочалятся.
И не в сторону этой самой Москвы лежал путь Матрёны, а в супротивную, в милый Важский городок.
На Ильинское торжище.
В «мамин домик».
И не пьяный мужик правил повозкой, а родной батюшка. Да двое младших братьев шалили на тканой попоне за спиной Матрёны. И матушка, Степанида, пыталась их угомонить.
Да ещё следом за нарядной долгушей старый Серко волок телегу с возом крашенины на продажу. Правил Гонта-закуп.
Матрёна сидела в возке нарядная, в лёгкой сорочке с костяными пуговками. На голове втугую – белый платок.
В подоле меж ног – куколки. Набитая зёрнами Крупеничка. Соломенная Кострома. А на ладони – Пеленашка.
Когда поезд спустился к перебору, к каменистой быстрине Пуи, Матрёна сгребла куколок в охапку и прижала к груди. Шептала, уговаривала не бояться.
7Сначала гулко, подводно хрустел галечник под копытами Воронухи, молодой, усердной кобылки.
Затем грозно рычала река под жерновами стальных колёс. Облитые ободья сверкали на солнце серебром.
Возле избы дяди Анания остановились и высадились. Мать с отцом толкали сзади. Воронуха мордой едва землю не рыла. Одним махом вынесла на гору.
Отсюда хорошо было видно Матрёне родную деревню за рекой.
В пряной жаре августа, покрытые зыбью марева, стояли избы на правом берегу Пуи – старая, ставленная ещё топором первопришельца Ивана, прадеда Матрёны. Другая, крепкая, но уже потерявшая за тридцать лет смоляной, золотистый блеск изба её отца Геласия, срубленная ещё его отцом, Никифором.
И чуть в отдалении жёлтый, сочный квадрат нового пятистеннка батюшкиной затеи.
Не видать уже было в усадьбе Домны Петровны – глиняной бабы для плавки кричного железа. Теперь, знала Матрёна, весь металл (топоры, косы, оси, ободья) отец покупал на ярмарке у мужиков из Великого Устюга.
А на месте плавильни громоздился амбар-красильня.
Сейчас, летом, ворота были нараспах, и виднелись внутренности цеха: кирпичная печь и громадная бочка-смолёнка (пузо) в сто двадцать ведер.
Железная труба заклёпанным концом была замурована в печь, а открытым врезана в бочку.
Такой красильни не водилось и в Важском городке. Вся волость знала к ней дорогу. И отец давно уже не сеял лён, брал готовым полотном – один аршин за три крашеного.
Или пряжей, куделей.
И за полгода – к зимним и летним торжищам – набиралось у него до 200 локтей.[82]
8В свои сорок семь лет, на самом подъёме жизни, «тятюшка» оставался так же чист лицом и статен, как и в начале многолетнего льняного упряга, когда по этой дороге бабка Евфимья увела его в люди, и потом он по этой дороге в ученье бегал к иконнику Прову.
Возжался отец с боку долгуши в белой рубахе до колен и в лаптях – сапоги пришивные с голенищем в рюмку лежали под боком у Матрёны готовые на выход в торговые ряды Важского городка.
С другой стороны повозки шла мама Стеша.
В сравнении с бледноватым тятей, наоборот, плясуха, как её кликали в Сулгаре, будто смородинным соком налилась за время супружества.
И лицом, и всем телом словно подкоптилась у печи.
И если на отце и детях оболока была небесная, ромашковая, васильковая, то в одежде матушки – в двух рубахах разной длины, в поневе, в шёлковом повое на скрученных косах, в сборчатых рукавах – всё было терпко и густо.
Шёлк на голове мамы Стеши цвета татарника – фиолетовый, нагрудник крашен живучкой – лиловый.
Одна рубаха сиреневая в тон болотной фиалки. Другая чёрная с золотой набивкой по подолу.
А на синем переднике пылали алые маки.
Все эти льняные, напитанные соками трав рубахи, порты, платки, вся сбруя лошадиная, плетённая из пеньки и резанная из кожи, все повозки, выструганные из дерева, шерсть на двух лошадях – чёрная и серая, – всё это двигалась среди тех же самых трав и деревьев, только стоячих, среди шерсти зарывшихся в норы лис и спящих кабанов.
Всё было в поезде цельно, едино, слитно, чувствовала Матрёна.
Только движением и отличалось от окружающего мира да ещё подвластностью отцу с матерью, души которых тоже, впрочем, были наполнены теплом и благом этого истомного августовского полдня.
Как бы теперь сказали: всё находилось в высочайшей гармонии с созданием Божьим.
9А в те времена и так бы ещё сказали: Геласий шагал по земле, а Бог – по облакам.
И осмелились бы ещё подпустить:
– Ходил, ходил Бог по облакам да, старый, и оборвался!..
Ну, а что такое сорвавшийся со своих высот Бог?
Перевёртыш – сатана.
А сорвавшаяся Богородица – ведьма.
Тенью гармонии – хаосом накрывался мир после таких вселенских срывов.
За созиданием следовало разрушение.
Здоровье заканчивалось болезнью.
На самом пике счастья, блаженства вдруг обрушивалась дорога впереди.
Или плетью вселенской вздыбливался смерч перед человеком.
Или просто сосало сердце от предчувствия великого Хаоса.
Чумной хаос принял образ дядьки Черномора и тётки Куги.
Черномор.
Чёрно – Мор, с крыльями.
Летает над миром.
Куга – рысью ночной пластается. Чёрной кошкой скользит по земле.
10…Началось сверху.
Матрёна почувствовала, как застоявшийся парной воздух колыхнулся от какого-то далёкого, едва уловимого удара, не громче копытного.
Солнце, гревшее спину, вдруг одновременно стало светить ей в глаза, отражаясь от плотной туманности в небе.
В этой высотной белёсой мути быстро распустилась горсть синьки и запахло льдом.
Обуял страх не только Матрёну.
Отец яростно нахлёстывал Воронуху концами вожжей. У Гонты кнут пошёл в ход.
Тягостной иноходью караван приближался к церкви на Погосте.
Спасенья чаяли под навесом храма, а оттуда в лоб ударило колокольным звоном.
Двенадцать раз перебором по зычному билу и сиплому тевтонцу.
Мёртвому на помин!
– Два счастья нам сразу на дорогу. И покойник, и дождичек, – бодрился отец.
Завели возы под навес.
Укрыли кожами.
Под первыми каплями гурьбой вломились в церковь.
11В полутьме храма служил священник Парамон – Пекка из угорского рода Браго.
Матрёна всегда побаивалась его. Жесткие волосы дьякона ниспадали куполом, как очёсанный стожок. Брови были белесые, невидимые. А на лице проступали все кости.
Казалось, даже слышала Матрёна, как похрустывало и пощёлкивало в челюстях отца Парамона, когда он выговаривал многократно:
– Господи, помилуй!..
Оказалось, попало семейство на «воспоминания о сущих зде от язвы усопших», на Великую панихиду по царице Елене Глинской.
После службы, выйдя на паперть, недолго и неусердно погоревали. Повздыхали и стали разбирать вожжи. Сильнее бы тронула их весть о смерти какой-нибудь бабы из соседней деревни.
А царица что? Подати ей платил отец исправно. Она не чинила преград ему ни в работе, ни в торговле. Под ружьё не ставила.
Над душой не стояла.
Поехали дальше по склизкой дороге.
Приговаривали: кто намочил, тот и высушит.[83]
12В жаркие дни грозы коротки.
Но в начале августа поднебесный холодок, бывает, и сутки придавливает.
А то вдруг дохнёт сверху осенью, да и вовсе не отпустит.
Так и случилось.
За мороком, после ливня, потянулись грязноватые облака, и закат выдался бурым.
Вброд переехали Паденьгу, ночевали в плотном ельнике, «где Матрёна была зачата».
А утром опять – дождь и ветер.
Лапти будто из глины вылеплены. Мокрые рогожи на плечах как рыбья чешуя.
Всё наперекор замыслу и поперёк пути.
Из последних сил глухой ночью переправились через Вагу, одолели береговую кручу.
Стали у запертых ворот Важского городка.
Батюшка Геласий Никифорович был человек в округе знатный, тороватый – стража не кобенилась.
Счастливо уснули в сухом домике, родном для матушки.
И с рассветом отец подался на торжище.
Обедать приходил домой, помнилось Матрёне, ещё собранный, сосредоточенный на делах, а к ужину явился разбитым.
Даже не похвалился купленным тарантасом с коробухой на кожаных ремнях, как люлька.
Спал разметавшись, в одних подштанниках.
Пылал жаром.
К рассвету принялся кашлять и сплёвывать гноистой слизью.
– Это нищий болезни ищет, а к богатому она сама идёт, – шептала матушка.
Чумой заражались от укуса блохи. Болезнь проявлялась через нескольких часов.
Внезапно поднималась температура до 40 градусов, начинались сильные головные боли и головокружение. Тошнота и рвота, бессонница и галлюцинации.
На месте укуса образовывалось пятнышко красного цвета, которое превращалось в пузырёк с кровянистым гноем.
Пузырёк лопался, разрастался до язвы. Воспалялись лимфатические узлы, ближайшие к месту проникновения чумных микробов, и образовывались припухлости – бубоны.
Подступала пневмония, человек кашлял кровью и задыхался. Высыпали многочисленные кровоизлияния на коже.
Поражался кишечник. В конце концов появлялись чёрные гниющие язвы вокруг шеи.
Петля затягивалась…
13Торговать оставили Гонту.
В новенький тарантас уложили беспамятного отца.
На облучок уселась мать.
Матрёна следом, управляла долгушей с детьми.
Торопились – убегали.
Искали спасения в родных Синцовских пределах.
Не успели.
Помер, затих тятя в лесу на полпути.
И захоронили его в суете, проездом, на Погосте.
Наскоро отпели, не по чину.
Для долгих соборований у супруги не оставалось сил.
Сама едва стояла на ногах.
Померла на другой день.
Следом быстро отмучились младшие дети.
Копал скудельницу за деревней дядя Ананий.
Потом и его в эту яму сволокли.
Через месяц вымерла вся деревня.
Осталась одна Матрёна.
Дня не вынесла в одиночестве.
Кузовок за спину и скорым ходом – куда глаза глядят.
14…Идёт мужик горбатый,Гребёт землю лопатой.Бьёт землю в грудь с маху,А крови как не бываху.Чем мужик проворней, шустрее,Тем его лопата вострее.Но этот мужик с лопатойНикогда не станет богатый.Не получит ни зерна, ни приварка,А лишь поминальную чарку.Ходи, ходи, лопатаПо земле от рассвета и до заката.Пеки пироги из дернины,Посыпай песочек на домовины.…Кому песня поётся,Тому сбудется,Исполнится, —Не минется!Аминь…15У Прозора мех с брагой былькал под боком. Только руку протяни – соска тут как тут.
Бахвалился он перед Матрёной всю дорогу, геройствовал. Но как только узрел впереди избы Игны, то не за хмельным потянулся, а за кувшином с дёгтем.
Щепку окунул и ну брызгать на Матрёну. Она закрывалась ладонями, а он говорил:
– От язвы это верное спасенье. Была бы бочка, так я бы тебя с головой кунул.
Перед самым въездом в деревню едкой смоляной вываркой Прозор и кобылку вокруг обмазал.
– Девка, а девка? Ты заговаривать умеешь? – спросил Матрёну.
– Не учила меня мама.
– Ну-ка, слезай тогда. Слышишь? Никак угорцы камлают. К шаманам под благословение пойдём. Это дело верное. Безбородые знают толк. Спокон века тут живут.
На горе завивался дым от двух обширных костров, мужского и женского. Жгли верес. Кидали в огонь пучки сухой крапивы и синего зверобоя – иссопа.
Стояли в очередь для окуривания.
Каждый разувался и по три раза заносил над огнём сначала правую ногу, потом левую.
Опускали голову в дым. Задирали подолы малиц, ровдуг, рубах и кружились в едких облаках.
– Я к мужикам. А ты, Матрёна, иди к бабам. Делай как они.
16Для баб и шаманила баба. С изумлением и страхом глядела Матрёна на её квадратную шапочку с кистями, на личину из бересты с прорезями для глаз.
На шаманихе колыхалась широченная ягуша из рядна. В руках вместо бубна было по кукле – катье. Одна кукла – дочка Омоля из нижнего царства, набитая камушками. Другая из верхнего царства бога Ен с соломой внутри – лёгонькая.
Можжевеловый дым скоро одурманил Матрёну. Она отупела от пронзительного визга шаманки. Последнее, что увидела, – взлёт куколки Ен.
Идолка кувыркалась в белёсом осеннем небе с розовой натруской заката. Замедленно, в угасающем сознании Матрёны, будто палый лист, снижалась куколка на виду у дальних заречных лесов, песчаных островов Ваги.
А того, как шаманка кинула чёрную дочку Омоля в огонь, Матрёне видеть уже не довелось. Девочка повалилась бесчувственная.
Открыла глаза – ей в лицо тычут чем-то холодным. Тут бы Матрёне впору и опять в обморок унырнуть: собачьей мордой возили по её лицу, мёртвой отрубленной головой.
Она отбивалась, а угорские бабы добротворно наседали, гвалтили.
17Поехали дальше, вон из чумной Игны, туда, «где смерти нет». Да недалеко уехали. В конце деревни поперёк хода лежала дюжина срубленых деревьев. Вал неодолимый.
И с крыльца ближайшей избы стрелец грозил бердышом.
Кричал служивый, мол, дальше путь закрыт.
А если ночевать негде, так из какой избы покойников перетаскаете в скудельницу, в той и живите.
Они поворотили.
– Ну, девка, выбирай хоромы!
Перед ними проплывали незатейливые избёнки и землянки.
Вожжи натянул Прозор у постоялого двора, судя по воротам с замком.
В избе дворника (хозяина постоялого двора) догнивало всё его семейство. Вонь спёртая – ни дохнуть, будто под воду нырнул.
Ближнего к порогу покойника Прозор забагрил за одёжу и поволок.
Матрёне тоже дело потребовалось.
– Давайте, что ли, лепёшек я вам напеку, дяденька.
– Лепёшки пеки, а меня дяденькой не смей кликать. Какой я тебе дяденька? Я хозяин твой. Мужик. Зови Прозор Петрович.
– Вы, Прозор Петрович, только огонёк мне разожгите.
И пока «дяденька» тягал в яму за деревней тела гиблых хозяев, Матрёна в очажке, на железной лопате, настряпала хрустящих колобков.
Прежде чем сесть во дворе за ужин, бывший подьячий затопил печь в опустошённой избе.
А дымник заткнул.
И дверь затворил.
Чтобы в жилье угаром нечисть заморить.
18На жердь у коновязи с коваными кольцами Прозор накидал сукна и веретья. Под образовавшийся кров натолкал свежего сена – покойный хозяин заготовил корму в загад, на долгую зимовку, земля ему пухом! И было объявлено Матрёне, что тут, в шалаше, жить им до тех пор, пока в избе вся зараза не заколеет.
А в самом верху, в небе, малиново светил летний остаточный жар.
Ниже, в холодке, краски сгущались.
Цвета настаивались.
Осадок по горизонту разливался лимонно-жёлтый – к заморозку.