При виде понтифика и его свиты сопровождавшие процессию ликторы растолкали в стороны триумвиров, палача и приговоренного, шпалерами выстроив народ вдоль пути жреца.
– Кто такой? – спросил Корнелий Лентул. – Что за преступление он совершил, раз уж его приговорили к смерти?
– Зовут его Сильвий Петилий, – ответил один из горожан, и тут же наперебой заговорили почти одновременно другие:
– Он из Велинской трибы…
– Он жал хлеба на поле соседа…
– Тайком…
– Ночью…
– За это преступление его и приговорили к повешению…
– Этот бедный селянин обременен большой семьей, – говорили другие.
– Нужда заставила его воровать…
Люди эти, казалось, просили милости у понтифика, его заступничества за осужденного, но Корнелий Лентул только сурово сдвинул брови и отчетливо сказал:
– Жаль мне его, я опечален его участью, но в Законах Двенадцати таблиц написано ясно: «Всякий, кто ночной порой сожнет колосья на поле соседа, должен быть повешен». Вот его судьба. Только закон и справедливость должны править в Риме.
И, сказав это, он пошел дальше, оставив позади триумвиров и ликторов, которые в знак уважения к главному жрецу склонили свои топоры, обвитые пучками розг.
– О верховный понтифик, – воскликнул осужденный дрожащим и полным боли голосом, – если боги-советники милостивы к тебе, милостивы и милосердны к нашей славной отчизне, сжалься над моими бедными детьми и не забывай о сиротах после моей смерти!
Он еще не кончил говорить, как в толпе, вливавшейся в эти минуты на Новую улицу, произошло какое-то движение, и один из граждан крикнул: «Весталки!»
Гул прокатился по толпе, лицо осужденного вдруг ожило, зарумянилось, и в нем возродилась надежда, когда сотни голосов поддержали:
– Весталки! Весталки!
Пришел в волнение людской водоворот; те, кто только входил на Новую улицу, и те, кто уже находился на Священной дороге, сталкивались, как и те, кто спешил к Форуму и Грекостасу[31], а тем временем из уст осужденного вырвался громкий крик:
– Милости! Милости! По обычаю!
И многие голоса повторили за ним:
– Помиловать!.. Помиловать!..
На улице в самом деле показались две весталки, которые в сопровождении многочисленных матрон, патрицианок и двух ликторов направлялись в старинный храм богини Надежды, расположенный за стенами города, недалеко от Эсквилинских ворот, в том самом месте, где в 278 году римской эры Гай Гораций собственным мужеством сдержал атаку этрусков, в очередной раз напавших на Рим. Весталки эти должны были принять участие в церемонии, с помощью которой власти надеялись умилостивить богиню, дабы она отвратила столь страшную угрозу, нависшую над родиной.
На весталках были длинные белые туники, доходившие почти до земли; поверх них были накинуты широкие, обрамленные пурпуром плащи, прикрывавшие им головы и застегнутые у горла; волосы весталок стягивал суффибул[32] из белой шерсти, перевязанный узкой ленточкой, концы которого падали на плечи и грудь.
Обе девушки отличались яркой красотой, ибо условием принятия в священную коллегию весталок были физические достоинства кандидаток.
Одной из жриц Весты, оказавшихся в столь подходящий момент на Священной дороге, чтобы спасти жизнь Сильвию Петилию, была прелестная девушка лет двадцати трех, изящно сложенная, стройная и гибкая. Под широкой повязкой, опоясавшей лоб Флоронии, ибо таково было имя весталки, виднелись белокурые локоны; белой и розовой была кожа ее лица, между четких и правильных линий которого выделялись большие и очень красивые глаза, голубые, спокойные, поблескивающие как-то особенно живо. У светловолосой весталки были маленькие полноватые ручки; ее стройные ножки были обуты в изящные сандалии из красной кожи, вышитые серебром и стянутые на щиколотке кожаными ремешками. Какая-то нежная тучка сладкой печали, казалось, бросала тень на безмятежное личико Флоронии; тучка эта, однако, сразу же пропадала, как только на нем появлялась какая-то почти детская и по-настоящему сладкая улыбка.
Другая весталка, высокая и тоже красивая лицом, казалось, недавно переступила порог восемнадцатилетия. Густо-черные, блестящие, вьющиеся кольцами волосы выбивались из-под суффибула и падали на шею красивой девушки. Густые черные брови рисовались на высоком лбу Опимии (таково было имя девушки); из-под чудесно изогнутых в дугу бровей сверкали два смышленых, подвижных, светившихся каким-то фосфорическим блеском глаза; в их зрачках читались откровенное желание нравиться и жажда жизни. У Опимии были красивые маленькие пурпурные губы, может быть, немножко пухлые; кожа приобрела цвет золотистого загара; когда же она смеялась, то открывала два ряда мелких, острых, изумительно белых зубов.
Поразительно стройная шея больше разрешенной обычаями весталок нормы выступала над пряжкой, которой был стянут плащ. Под складками белейшего плаща, надетого Опимией, рисовались сладострастные формы пышной груди, которые еще больше усиливали красоты, достоинства и грациозность ее лица. Руки у Опимии были маленькие, угловатые, с молочно-белым цветом кожи, ноги – короткие, но элегантные.
Красивое лицо Опимии было полно жизни; по нему легко было угадать всю силу ее энергичного, страстного, любвеобильного существа.
При появлении весталок ликторы, сопровождавшие верховного понтифика, опустили свои фасции в знак почтения, а прохожие, без различия возраста и сословия, расступились, очищая для них проход. В этой толпе, всего какую-то минуту назад бывшей такой шумной, воцарилась глубокая тишина, и, когда Сильвий Петилий упал посреди улицы на колени, просительно вытягивая к весталкам руки и крича: «Милосердия! По обычаю!», один из уголовных триумвиров обратился к жрицам полным почтения голосом:
– Пусть пречистые девы скажут, случайной ли была их встреча с приговоренным к смерти Сильвием Петилием?
И свежие, звучные серебристые голоса весталок одновременно ответили:
– Случайной!
Конвульсивный смех, выражавший несказанную радость, вырвался из груди осужденного, его бледное, залитое слезами лицо прояснилось.
– Известно ли было вам, пречистые девы, что, выходя в этот час из храма Весты на Священной дороге, вы можете встретить преступника, которого ведут к месту казни?
Обе весталки в один голос уверенно ответили:
– Нет!
– Отвести осужденного в Мамертинскую тюрьму, – распорядился триумвир. – Обычай предписывает, чтобы ему подарили жизнь. Претор назначит ему другое наказание.
Толпа встретила это решение удовлетворенным гулом, который быстро сменился радостными криками и шумными рукоплесканиями. Сильвий Петилий, поднимаясь с земли, по которой он только что в отчаянии ползал, воскликнул возбужденно:
– Развяжите мне веревки, я хочу поцеловать край одежды моих спасительниц! Будьте благословенны, святые девы… Не за себя благодарю вас… Десять лет я сражался в легионах во славу Республики и ради ее защиты; смерти я не боюсь. Благодарю вас от имени моих детей, к которым вместе с жизнью отца возвращается их собственная жизнь…
Несколько рядом стоящих граждан развязали веревки, спутывавшие руки осужденного, и Сильвий Петилий, бросившись к ногам двух весталок и целуя им ладони, призывая на них благословение небес, умолял:
– Имена… Скажите мне имена священных жриц. Я хочу выучить их и с признательностью благословлять святых дев до конца своей жизни.
– Флорония и Опимия… Наставница и ученица священной коллегии, – раздались в ответ ему голоса многочисленных девушек и серьезных матрон, сопровождавших весталок.
– Пусть великие боги будут опекать вас здесь, на земле, и пусть примут вас в свой елисейский приют в число избранных, когда настанет последний ваш час! – воскликнул Петилий, почти теряя рассудок от избытка чувств. И, поднимаясь на ноги, готовясь вернуться вместе с триумвирами и ликторами в Мамертинскую тюрьму, добавил: – Будьте здоровы и счастливы, пречистая Опимия и пречистая Флорония!
Одновременно с прощальным словом удаляющегося Петилия побледневшее было личико Флоронии снова зарумянилось, потому что красавица встретилась взглядом с Луцием Кантилием, который стоял чуть поодаль, возле верховного понтифика, и смотрел на нее с любовью и обожанием. Под жгучим взглядом молодого человека прекрасная жрица опустила взгляд и, дрожа всем телом, шепнула товарке:
– Пошли дальше… своей дорогой…
– Что ты сказала? – ответила Опимия, словно пробуждаясь ото сна, тогда как глаза ее не могли оторваться от группы, в которой стояли Луций Кантилий, верховный понтифик и его свита, однако тут же добавила: – Поспешим к старому храму Надежды…
И обе весталки, дав знак шедшим перед ними ликторам, продолжили свой путь к храму в сопровождении множества женщин.
Проходя перед верховным понтификом, обе весталки слегка склонились перед своим высшим начальником. Корнелий Лентул, в свою очередь, благожелательно поприветствовал девушек, поднеся правую руку ко рту.
Когда Луций Кантилий, обменявшись с Флоронией долгим страстным взглядом, отправился, печальный и задумчивый, вместе с понтификом на Форум, он заметил на углу улицы слонявшегося за плечами плебеев ненавистного Агастабала, толстые, распухшие губы которого складывались в злобную, ироничную улыбку. Благородный римлянин задрожал от гнева, в груди у него закипело, щеки от страшной ненависти налились густым румянцем. Он побежал в ту сторону, где увидел стоящего карфагенянина, но тот, словно почувствовав на себе взгляд жаждавшего крови Луция, поспешно повернул на Новую улицу, как бы подгоняемый невидимой силой. Римлянин, инстинктивно сжимая в ладони меч, погнался за ним, но карфагенянин не дал себя догнать и повернул на улицу Спасения. Луций чуть не догнал его, но столкнулся с Гаем Волузием, мимо которого именно в этот момент проскользнул африканец. Удивленный появлением Агастабала, Гай Волузий остановился как вкопанный и только следил взглядом за удалявшимся врагом; но, увидев, что это не призрак, а человек, которого он давно искал, мигом повернулся и побежал за удаляющимся.
– Здравствуй, Гай Волузий! Куда это ты торопишься?
– Это он… он… Быстрей за ним, – ответил оптионат, глаза которого горели огнем мщения.
– Кто это? – притворяясь удивленным, спросил Луций Кантилий, удерживая Волузия за руку.
– Таинственный африканец, тот самый, который хотел несколько дней назад убить мою мать… Скорей за ним… Видишь? Вон он…
При этих словах он хотел вырваться из рук приятеля.
– Успокойся, Волузий, я тоже минуту назад думал, что это злодей, которого мы встретили в твоем доме…
– Как это? Значит, это не он?..
– Нет, Волузий, я давно знаю этого человека. Это вольноотпущенник, нумидиец по имени Боракс, по профессии он плотник и работает на Тибре, строит корабли…
– Тем не менее я бы присягнул душой моей матери, что это тот, кто хотел задушить ее!
– Уверяю тебя, друг, это не он, – сказал Луций Кантилий, желавший как можно скорее закончить неприятный для него разговор, потому что ему неприятна была ложь, на которую вынуждали тайные связи, помимо его воли установившиеся у него с карфагенянином.
– Твоего слова для меня достаточно, – ответил с явным недовольством, покачивая головой, Волузий, – чтобы не поверить собственным глазам.
А Луций продолжал:
– Я хорошо помню того негодяя, который покушался на жизнь твоей матери. Я узнал бы его с первого взгляда. Впрочем, эти два человека очень похожи друг на друга. Особенно цветом кожи. В конце концов, они оба – африканцы… Но тот повыше ростом и потемней лицом.
– Ты в этом уверен? – спросил не оставлявший своих сомнений Волузий.
– Конечно. Я на него наткнулся, пока ты поднимал на руки мать. Я лучше его разглядел. Я еще видел, как он выпрыгнул в окно.
– Да, ты прав… Ты лучше меня мог его запомнить, – согласился Гай Волузий и пошел вместе с Луцием Кантилием по Новой улице, но, пройдя немного рядом с другом, добавил: – Тем не менее мы должны сделать все, чтобы напасть на след этого негодяя.
– Я ничего другого и не жажду, – ответил Луций.
– И я… Я даже обо всем рассказал верховному понтифику.
– Ты поступил разумно. Я, впрочем, сделал то же.
– Какую же тайну хотел купить этот негодяй у моей матери? – рассуждал Волузий. – Разное я передумал, стараясь распутать эту загадку, но все напрасно: сегодня я знаю столько же, сколько тогда…
– Я тоже теряюсь в догадках, – вздохнув, ответил Луций, – и мне кажется, что я далек от истины.
Ведя такой разговор, молодые люди прибыли на Форум, где собравшиеся большой толпой горожане обсуждали между собой встречу двух весталок с процессией, сопровождавшей на виселицу Сильвия Петилия, и о милости, оказанной приговоренному в соответствии с обычаем, переданным квиритам отцами.
Но вскоре разговоры перешли на другую тему: вернулись к самому важному вопросу, так горячо волновавшему всех римлян, – к Ганнибалу.
И если все в Риме его боялись, то было отчего: еще не были залечены раны, нанесенные разгромом у Тразименского озера, как несколько дней спустя пришла весть о новом проигранном сражении.
Гай Центений, военный трибун, служивший под началом другого консула, Гнея Сервилия Гемина, стоявшего лагерем возле Аримина, был выслан с шеститысячным конным отрядом на помощь коллеге, о судьбе которого кружились непроверенные и смутные вести. Но Ганнибал наголову разбил нерасторопного Центения, положив трупами и взяв в плен четыре тысячи человек, цвет римской конницы.
При известии о новой неудаче страх у людей опять возрос. Только сенат, который после получения сообщения о тразименском разгроме заседал непрерывно, не утратил силы духа, обдумывая новые средства для защиты Рима в случае возможного нападения Ганнибала.
Из города отправили гонцов к консулу Сервилию Гемину с приказом немедленно отойти со своими легионами под стены Рима, избегая новых столкновений с карфагенянами. К соседним народам Латия – вольскам, эквам, сабинам – послали консуляров с требованием помощи людьми и оружием. Городские ворота были закрыты и забаррикадированы, все граждане, способные носить оружие, были призваны на защиту родины, на стены выставили катапульты и баллисты на случай, если бы неприятель решился подойти к городу.
Когда Луций Кантилий и Гай Волузий добрались до Гостилиевой курии, Форум, площадь Комиций, Грекостас и все соседние портики и улочки, несмотря на приближающуюся ночь, были запружены толпами горожан различных сословий.
Всюду говорили о необходимости назначить диктатора, которому доверили бы руль правления и спасение Республики.
Сенат на время прервал свои заседания; выходивших из курии отцов отечества многие горожане, особенно старики – а таких в толпах на Форуме и площади Комиций было большинство – расспрашивали о результатах дискуссий, требовали известий из лагеря, пытались найти в ответах слова утешения и надежды, которой им уже так не хватало в собственных сердцах.
Всеобщее внимание особенно привлекал один сенатор; отовсюду народ теснился к нему, чтобы услышать слова, которым все придавали большое значение. Это был мужчина среднего роста, импозантной фигуры, широкоплечий, мускулистый и сильный. Широкий лоб его отчасти закрывала пара густых темных бровей, под которыми блестели умные и черные как смоль глаза, часто прикрытые, словно подернутые туманом мгновенной печали; коротко подстриженные волосы, слегка припорошенные сединой, прикрывали уже порядком облысевшую голову; правильной формы нос, худые, старательно выбритые щеки, выдающийся вперед подбородок дополняли портрет мужественного и энергичного сенатора, которому лишь недавно исполнилось сорок восемь, и он был в расцвете сил. Человеком этим был Марк Клавдий Марцелл, прозванный первым мечом и самым смелым солдатом в Риме.
Еще в юном возрасте он сражался на Первой пунической войне, проявляя чудеса доблести; в одном из сражений он спас окруженного врагами и падающего уже под их ударами своего брата Отоцилия Клавдия.
Проходя по очереди все воинские ранги, он был квестором, курульным эдилом и авгуром. В 533 году он, будучи консулом и сотоварищем Гнея Корнелия Сципиона Кальвина, перешел Пад и храбро сражался с галлами – инсубрами и гессатами, – разбив их соединенные войска под Кластидием и лично убив в сражении их царя Видомара, оружием которого он украсил свой великолепный триумф, посвятив Юпитеру Феретру богатую добычу. Он был третьим и последним из римлян, кому выпало такое счастье. Первым был Ромул, пожертвовавший добычу, взятую у Акрона, царя генинесов; потом консул Корнелий Косс сделал то же после разгрома Толуния, царя этрусков, и наконец – Марцелл, больше уже никто и никогда такого не делал.
Таков был сенатор, которого приветствовали горожане, в том числе Кантилий и Волузий. Давка была большой, как велики и надежды на великого человека, что объяснялось его великим прошлым. Сколь обоснованны были такие ожидания и надежды, мы можем судить по деяниям, совершенным им позднее, во времена его преторства и четырех консулатов, в войнах против сиракузян и Ганнибала, когда он получил почетное прозвище меча Республики, тогда как Фабий Максим за такие же деяния был назван щитом Республики.
– Здравствуй, храбрейший Марк Клавдий!
– Здравствуй, сильнейший!
– Здравствуй, победитель галлов!
– Здравствуй, здравствуй! – хором кричали сотни голосов.
И вскоре великий полководец был окружен со всех сторон и отделен от номенклатора, от антеамбулона и двух рабов, следовавших за ним; и тогда сотни вопросов посыпались на него одновременно.
Те из горожан, кто оказался рядом с Марком Клавдием, хватали его за край тоги и спрашивали:
– Что намерен делать сенат?
– Чем нас обнадежишь?..
– Чего нам ожидать?..
– Что делает Ганнибал?..
– Есть вести от консула Сервилия Гемина?
– Где сейчас этот мошенник-карфагенянин?
– Где мы будем обороняться?..
– Кто спасет Рим?
– Рим спасет себя сам! – зазвучал голос Марцелла. – Римляне сохранят его святые стены, если только вы, сыновья Квирина, видевшие с гордостью и благородством ума, как наш город всегда выходит с честью из самых трудных ситуаций и бед, если, говорю, вы, ныне сомневающиеся и плачущие подобно женщинам, одряхлевшие, упавшие духом под бременем временных неудач, не ввергнете себя в отчаяние, недостойное потомков Ромула!
При этих сказанных укоризненным тоном словах вокруг сенатора наступила тишина, после чего триумфатор над галлами продолжал:
– Да поможет мне всемогущий Юпитер Феретр! Или вы перестали быть римлянами?.. Разве так поступали отцы, когда нашу родину затопили орды галлов? Разве стонами и слезами победили мы Пирра? О, ради всех божеств неба и ада! Долой признаки подлой трусости! Кто чувствует в своих венах кровь свободного человека, будь он стариком, будь юношей, еще не снявшим претексты, пусть возвращается к себе домой и, сняв со стены старинный меч, дорогое наследство предков, пусть почистит его и приготовит для защиты отчизны! Пора покончить с сетованиями! Душевная твердость и выносливость пусть снова поселятся в ваши захиревшие души. Уверяю вас, что с подобными союзниками к нам снова вернутся победы.
Гулом одобрения встретила толпа короткую, но выразительную и захватывающую речь Марка Клавдия, все сердца оживились, и вера в силу Рима вселилась в умы.
Тогда заговорил Марк Порций Приск Катон, молодой человек в претексте, выкликнувший диктатором Фабия Максима, ибо Катон, с отроческих лет закаленный железом, воспитан был так, что подсказанное собственным умом и совестью готов был защищать с утра до вечера с непоколебимой стойкостью и упорством.
– Ты хорошо сказал, о юноша, и говорил ты о настоящем человеке, – отозвался Марцелл.
– И этот человек призывает меня и граждан, которые стали полноправными только сегодня, – добавил с варварским акцентом, но без дерзости Марк Порций.
– То, к чему ты призываешь, освободит сенат: завтра претор созовет народ на центуриатные комиции для выбора диктатора.
– А кто захочет взять на себя тяжелые обязательства перед таким несправедливым и неблагодарным народом, как наш? Кто захочет отдать ему сегодня разум, отвагу, жизнь, если знает, что назавтра, после того как он спасет этих людей от крайней опасности, навалившейся на них сегодня, этот неблагодарнейший народ может отнять у него просто так, вдруг, как в награду, честь и славу?
Эти слова были сказаны жалобным голосом, в котором, однако, чувствовались степенность и суровость.
– Марк Ливий?! – воскликнули некоторые, в изумлении поворачиваясь к сказавшему эти слова мужчине.
– Он?! – добавляли другие. – Марк Ливий?!
И после продолжительного ропота наступило короткое мгновение глубокой тишины, во время которого глаза всех присутствующих пытались разглядеть только что говорившего человека.
Это был мужчина лет сорока пяти, среднего роста, довольно широкоплечий, худой, сложенный, казалось, только из мускулов да сухожилий, с истинно римским лицом, серыми глазами, орлиным носом, выступающими скулами и подбородком. На этом лице, суровом и благородном, читались гордость и честность безупречной души, просвечивала глубокая боль, иссушившая тощие уже щеки гражданина, которого в толпе называли Марком Ливием. Еще более печальное выражение его лицу придавала неряшливая и грязная борода. На нем были темного цвета туника и серая, разодранная тога, которые открывали любому, что носивший их был сордидато, то есть впавший во всеобщую немилость и за что-то осужденный гражданин.
И этот Марк Ливий, прозванный впоследствии Салинатором, не находился в этот момент под обвинением; он был уже приговорен год назад к уплате штрафа.
Еще юношей он воевал с карфагенянами в Сицилии, где отличился стойкостью и храбростью, за что получал награды, венки и звания вплоть до квестора при Фабии Максиме во время войны с лигурами; позже он был эдилом и претором, в 535 году, то есть за два года до начала нашей истории, Марк Ливий Салинатор был избран консулом от сословия плебеев вместе с выдвинутым патрициями Луцием Павлом Эмилием. Консулы вместе отправились на войну с иллирийцами, разбили их и подчинили власти Рима, за что и получили совместный триумф.
Однако в следующем году, когда консулами были Публий Корнелий Сципион Старший и Тиберий Семпроний Лонг, некоторые молодые горожане обвинили в трибутных комициях как Павла Эмилия, так и Марка Ливия в несправедливом разделе между солдатами добычи, взятой в Иллирийской войне, и в присвоении части ее. При обсуждении этого обвинения Павел Эмилий был чудесным образом оправдан: в его пользу высказались восемнадцать триб, против – семнадцать. Марк Ливий, то ли потому, что не нравился ни народу, ни патрициям из-за суровости своего нрава, то ли потому, что доказательства его виновности были очевиднее и серьезнее, чем по отношению к его коллеге, был приговорен к выплате штрафа. Против него проголосовали тридцать четыре трибы, в его пользу высказалась только одна – Мециева.
Охваченный болью и гневом, наделенный благородной душой и умеренными добродетелями, невиновный в проступке, в котором его упрекали, он оделся в грязную темную тунику и такого же цвета тогу, отпустил длинную бороду и удалился в свое сельское имение, далеко от Рима, и долго его не покидал; только много лет спустя, по приказу цензора, снял траурные одежды и занял прежнее место в сенате, хотя и неохотно, с большим недовольством.
Но в эти дни после получения известия о поражении у Тразименского озера, тронутый бедами родины, – ибо родина для него, как и для каждого римлянина, не переставала быть объектом высшей любви, хотя она и оказалась к нему неблагодарной и несправедливой, – он приехал в город, чтобы записаться простым солдатом в одну из центурий, наспех набранных и предназначенных для защиты Рима.
Он находился на Форуме и, когда услышал крики, требовавшие избрания диктатора, позволил терзающей его боли вылиться в слова, которые, как мы видели, обратили на него внимание всего народа.
Марк Ливий, подняв голову, твердым и неустрашимым взглядом окинул толпу, смотревшую на него с любопытством.
– Вам нужен диктатор, – сказал он после паузы, во время которой никто не осмелился заговорить. – Выберите же светловолосого патриция Гая Клавдия Нерона. Он жаждет славы и, чтобы получить ее, не испугается покуситься на доброе имя тех, кто посвятил всю свою жизнь благу отчизны. Он ловкий оратор и обвинитель, его клеветнические слова выглядят чистой правдой; он такой смелый на словах; пусть же он спасет вас, пусть остановит триумфальный поход Ганнибала; пусть он победит, Гай Клавдий Нерон! Вперед же, добродетельные, справедливые римляне! Вот он диктатор, какой вам нужен!!!
Слова эти, сказанные громким голосом, напоенные желчью и глубокой презрительной иронией, вызвали необыкновенное замешательство у людей.
Гай Клавдий Нерон, молодой патриций, на которого так открыто нападал Ливий Салинатор, находился в то время рядом с Марцеллом. Это был высокий, стройный, изящный молодой человек лет тридцати, светловолосый и с короткой русой бородой. Нежные правильные черты его лица, большие голубые глаза, вечно готовый к насмешливой улыбке рот делали его довольно-таки выдающейся личностью. Весь его облик выказывал благородную гордость, сильный характер и огромное честолюбие.