– Я сегодня убегаю на акцию, ты со мной? – обыкновенно вопрошал Алексей, когда мы в университетской библиотеке оканчивали возиться с очередным номером нашей «Магистрали».
– Что за акция? – интересовался я.
– Ты слышал о движении «Free hugs»?
– Не слышал.
– Ну, короче, мы надеваем бэйджики с надписью: «Бесплатные объятия», идём по городу, и обнимаемся со всеми, кто захочет, – с энтузиазмом вещал Алексей. – А, заодно, напоминаем людям о разных актуальных проблемах. Здорово, да?
– И какие же это актуальные проблемы? – язвительно улыбался я.
– Ну, сегодня будем говорить о вырубке парка в Раменском. Представляешь, там уничтожают древний столетний дуб! Дерево ещё можно вылечить, но чиновникам жалко на это денег, и они решили от него просто избавиться.
– Нет, не пойду, – отказывался я.
– Ну как же не пойдёшь? Сам подумай, тут и экология, и традиции – это дерево сто лет простояло, его все местные с детства помнят. Неужели тебе не интересно?
– Не интересно.
– Почему же? – возмущался Алексей, резко плюхаясь на стул рядом со мной.
– Да потому, что вся эта твоя экология – модный тренд, только и всего. Пустая затея.
– Почему же обязательно пустая? – кипятился Алексей. – Тебе что, не важен воздух, которым мы дышим? Не важно будущее страны?
– Потому, что всё это вы, либералы, с запада переняли под копирку, – ехидствовал я. – Там бегают «зелёные», и у нас, значит, надо, там есть организации, следящие за чистотой воды, и у нас это повторяют, причём совершенно бездумно, как попугаи. Несерьёзно это всё.
– Так что же, нужно забыть о важных вещах только потому, что ими и на Западе занимаются?
– Да какие это важные вещи… – спокойно говорил я (как я наслаждался тогда этим спокойствием!) – Ты меня прости, но, когда дом горит, надо пожар тушить, а не нужники в нём ремонтировать. У нас вон двадцать миллионов нищих, у нас старики в двадцать первом веке дровами печи топят, в деревнях в двухстах километрах от Москвы – каменный век – ни канализации, ни медицины, ни электричества. А ты тут пристаёшь со своим чёртовым дубом. И не один ты. Вся ваша экология, ещё эти… как их там… «городские проекты» – не более чем глупые игры сытеньких детишек. Для вас всех эта борьба – такой же модный аксессуар, как для Надьки Березовской из нашей группы – томик Маркеса, с которым она в кафе ходит. Сядет с томным видом у окошка, и когда замечает, что на неё кавалер смотрит, головку набок склоняет и изображает задумчивость. А спроси её о чём там в этих «Трёх товарищах», так она на тебя как на привидение вылупится… Какой вообще толк ото всей вашей движухи? Фоточек наделаете для блогов, только и всего.
– Поверь, я и деревнями займусь! – бушевал Алексей. – Но не бросать же серьёзное дело, то, что у тебя прямо сейчас под носом происходит, ради чего-то далёкого и эфемерного?
– Да, иди ты на свою акцию, спасай дерево, – махал я рукой. – А что до людей, то как там ваш Чубайс говорил? «Русские бабы ещё нарожают»?
Не находя ответа, Алексей убегал, хлопнув дверью. Забавно, кстати, то, что на следующий день после подобных эскапад он всегда являлся ко мне объясняться. Лепетал какой-то официоз об успехе вчерашней акции и важности экологических проблем, притом виновато глядя в сторону и вообще имея вид бледный. По всей видимости, он и сам сомневался во всей этой весёленькой деятельности, и это сомнение успело изрядно измучить его. Во всяком случае, ему ни разу не пришёл в голову очевидный вопрос ко мне: «Хорошо, тебе не нравятся наша работа, ну а сам-то ты, любезный, что делаешь?» Я не нашёлся бы, что ответить на это. Мало того, что я действительно сидел сложа руки все пять университетских лет, но я бездельничал в самом пошлом и нелепом стиле, а именно – цинично и с направлением. Об этом хотелось бы отдельно сказать несколько недобрых, но, на мой взгляд, любопытных словечек. Собственно, откуда у меня в двадцать лет взялся цинизм, думаю, объяснять не надо. Нищета, смерть матери, оглушившая как обухом, одиночество и отсутствие авторитетов – всё это, понятно, ни к чему другому привести не могло. Но интересно то, что цинизм никак не повлиял на моё мировоззрение, то есть в смысле общем и системообразующем. На это я всегда смотрел как на камешек в огород современных наших чахленьких представлений об общественной морали, и, может быть, не без оснований. Я не стал ни трусливым подонком, ни оголтелым приобретателем, ни равнодушным забитым хлюпиком (последнего, кстати, всю жизнь боялся с трепетом). Цинизм обретался во мне как-то сам по себе, вроде какого-нибудь вируса гриппа, и расцветал (как и грипп) лишь в моменты крайнего душевного напряжения, окрашивая действительность в самые неожиданные и выразительные цвета. За что я, кстати, почти благодарен ему. И какой это был цинизм! Извините, если заговорю ярко, литературно, и, может быть, в ущерб повествованию – увлекаюсь от восторга! Вообще, если рассуждать о самом явлении, то цинизм, в прежние века питавшийся лишь болезнями, банкротствами да любовными неудачами, прозябавший на задворках человеческой природы и только изредка являвшийся на публике в образах разных там гарпагонов да печориных, именно сегодня развился до события огромного и повсеместного, став буквально характеристикой времени. И вместе с тем, как ни парадоксально, настоящих циников нынче мало. Разве назовёшь циником какого-нибудь вчерашнего школьника, маменькино сокровище, что начитается Айн Рэнд и бежит совершать подвиги эгоизма, почти всегда ограничиваясь мелкими подлянками? Или любителя рэп-баттлов, таскающего джинсы не по размеру и уверенного в том, что его воспитала улица, хотя всё воспитание ограничилось хлестанием «Яги» в обделанном подъезде да отжатым под мухой мобильником? Или менеджера средней руки, этого рыцаря экселя и косынки, что всю неделю трескает доширак в своём потном закутке, а в пятницу идёт в бар клеить поддатых баб с открытым кукбуком на смартфоне и флакончиком мирамистина в кармане? Или государственного дармоеда, хранящего в ящике рабочего стола грамоту о присвоении наследного дворянства, а в обезличенной банковской ячейке – пачку акций американских компаний на предъявителя? Нет, друзья, всё это не цинизм, а лишь явный или скрытый, понимаемый или неосознанный социальный дарвинизм. А дарвинизм, по сути своей, не то что не цинизм – он даже не зло. Как все человеконенавистнические теории, он создан исключительно и полностью для комфорта, это его основная функция. Не верите? Докажу. Взять для наглядности хоть такое милое ответвление дарвинизма как нацизм. Удобнейшая же штука – родился с нужным цветом кожи и разрезом глаз – и вот тебе и ощущение превосходства, и друзья, и враги. Но главное – идея! За идею иной горы перевернёт, пешком по морю пройдёт, вызубрит энциклопедии – да не отыщет ничего. Тут же всё тебе даётся на старте, в готовом и разжёванном виде, а это, поверьте, дорогого стоит. Дарвинизм из той же оперы, но здесь ситуация несколько заковыристее, с парочкой весьма любопытных психологических вывертов. В дарвинизме ты со старта, если не повезло, конечно, родиться с серебряной ложечкой во рту, мышонок слабенький, преследуемый, и, казалось бы, должен всю замечательную конструкцию презирать. Но в жизни почти всегда наоборот. Мышата современные, к удивлению кантов и робеспьеров, эту систему координат принимают с радостью. Даже наличие в ней котов, перед которыми они беспомощны, ничуть их не расстраивает. Находятся и такие мышки, которые искренне котом гордятся, причём тем более гордятся, чем страшнее он душегуб. И не только гордятся – порой, отринули бы всю систему, не будь в ней кота, способного их в секунду раздавить. И не только они находятся, но составляют, пожалуй, преимущественную массу. Есть, знаете ли, в бессилии, не в окончательном бессилии, а в таком, где у тебя остаётся ступенька над пропастью, маленькая норочка, в которой можно укрыться от жестокого мира, нечто безумно соблазнительное. В этом соблазне, я глубоко убеждён, втайне состоит главная привлекательность дарвинизма для любого, самого преданного и отчаянного его апологета, даже из тех, что выгадали себе местечко полакомее в пищевой цепочке. А если так, то где тут место цинизму, посудите сами? Цинику тесно будет в этой норке, ему требуется простор, нужен весь мир, дабы презирать его изо всех могучих своих сил. Ему не комфорт нужен, а страдание, как бы он не скрывал этого ото всех, и в первую очередь от самого себя. Впрочем, это я разболтался, хоть и не без задней мысли – да чтоб те же путевые вехи расставить. Что же до меня, то я, повторюсь, был не фальшивым и надутым, а натуральным, ветхозаветным циником. Циником, какими они задуманы природой, циником обиженным, циником от страдания. Притом, хочу отметить такую особенность (может быть, лично мою): в цинизме, как это ни странно, мне нравилась отнюдь не моральная свобода, напротив, в первую очередь привлекало одно его свойство, сознаваемое лишь неким шестым чувством, краешком сознания – и то лишь в моменты крайнего обострения интуиции – способность отвергнуть безразличие и в один момент развернуться к самому искреннему и пламенному гуманизму. Эта черта, свойственная лишь натуральному, выстраданному цинизму, известна даже из истории. Присмотритесь повнимательнее к Наполеону, Гоббсу, к нашему Ивану Грозному – и вы убедитесь в моей правоте.
Радовало в цинизме и то, что он, в отличие от множества похвальных и прекрасных чувств, не был статичен, а развивался, искал себе почву. Не знаю, что бы вышло из этого, если бы я не был на ту пору одинок и задумчив. Может быть, остался бы одним из тех миллионов неоконченных людей, что здесь бросили на полпути идею, тут не сделали важного вывода, там не додумали принципиальную мысль, и которые так и доживают убогими обрубками, ни к чему не способными интеллектуальными инвалидами, тащась до любого решения на костылях чужих идей и не ими сочинённых теорий. У меня получилось иначе, я достроил себя. Но какие горы мусора пришлось перелопатить! Счастливые воспоминания, влюблённости – преимущественно пустые, сомнения, угрызения совести – всё было аккуратно разобрано, очищено от пыли и расставлено по полочкам. Главной же находкой, определившей направление, оказалась старая моя, ещё детская, обида на мир. Сначала я почти не придал ей значения, но, едва потянув за кончик, чтобы вытащить из-под груды хлама, понял, что, наконец, наткнулся на что-то серьёзное. От одного прикосновения задрожало всё здание, посыпалась штукатурка и замигал свет. Корни обиды обнаружились везде – сквозь прошлое и настоящее они прорастали в будущее, заполоняли собой всё, затмевали солнце, наполняли воздух пряным и едким своим ароматом. С невероятной радостью (подобную же испытывают некоторые странные люди, отрастив у себя какую-нибудь невероятных размеров мозоль), я бережно ощупывал свою находку: и уход отца, и нищета, и оскорбления на станции и, наконец, главное – смерть матери – всё было на месте, всё отзывалось привычной ноющей болью. Из нового, правда, ещё ничего не было, но тут я надеялся подкопить. Были, конечно, и кое-какие изменения. К примеру, я, уже успев пожить немного на свете, не мог и теперь, как пять лет назад, наивно считать болезнь матери какой-то небывальщиной, чем-то исключительным и предназначенным неведомым роком персонально мне в наказание. Но на первоначальном чувстве, как на компосте, за это время выросла уже целая идеология. И она оказалась удивительно гармонична – вот что значит свободное цветение! Я не поменял в ней почти ничего, лишь подрубил кое-какие кустики, окопал корни, да подрезал здесь и там веточки. Разрешились многие противоречия, были додуманы мысли, прежде ставившие в тупик.
Впрочем, вывод, сделанный изо всего, оказался предельно банален. Дескать, раз уж не повезло мне в жизни, то убирайтесь-ка вы все, люди, к чёртовой матери. Я буду жить для себя, смотреть на вас презрительно и никогда ни перед чем не остановлюсь. С тоской резюмирую, что всё это в итоге сделало меня попросту озлобленным и скучным. Однако, поначалу обещало немало интересного.
Глава пятнадцатая
После университета наши с Алексеем пути на несколько лет разошлись. Я устроился корреспондентом в одну солидную ведомственную газету, он же пустился во все тяжкие – то работал пресс-секретарём некой полуэкстремистской и полулегальной партии, то координировал движение против точечных застроек, то защищал мигрантов в обществе каких-то посыпанных нафталином борцов за права человека. Всё это, конечно, без какого-либо успеха, и даже без особых на него претензий. Помыкавшись по подобного рода конторкам, он на некоторое время осел в «Лучшем завтра» – правозащитном фонде средней руки.
– Ты знаешь, дела-то в целом идут хорошо. Вот, к примеру, в Марьино на рынке скоро инспекция будет по нашей наводке – проверят, в каких условиях рабочие живут, – объяснял он мне однажды, когда мы сидели в стеклянных интерьерах «Старбакса» на Тверской, и над нами, словно призраки, медленно плавали тёплые ванильные облачка. – Ещё Сургутова из «Архнадзора» удалось с зоны вытащить. Но всё-таки, понимаешь, хочется чего-то… – он пошевелил пальцами.
– Серьёзного? – лукаво улыбнулся я, помешивая кофе.
– Нет, ну мы итак серьёзными делами занимаемся, – обиделся Алексей. – Один рынок чего стоит – семьдесят человек из дерьма выдернем. Или вот наш проект помощи бездомным на «трёх вокзалах», слышал, наверное, о нём? В «Аргументах» на прошлой неделе целый разворот о нём.
Я не ответил. С минуту Алексей молчал, глядя в окно.
– Но вообще-то да, можно и так сказать, – наконец, хмуро произнёс он. – Не хватает пока масштаба, что ли… Признаться, надоели мне все эти кролики-чинуши, крючкотворство по судам, жалобы, отписки, претензии… Не то это.
– Чего же ты хочешь? – спросил я.
– Дракон мне нужен, – с тоской выговорил Алексей.
– Какой ещё дракон?
– Настоящий. Огнедышащий. Чтоб искры сверкали, вихрь от крыльев летел, и пламя землю плавило. Мне драка нужна, понимаешь? Серьёзная, большая драка.
Слушая это, я только снисходительно улыбался. Мне казалось, что пройдёт ещё несколько месяцев, и проза жизни вылечит его от этого детского энтузиазма. Но предчувствие обмануло меня. Вместо того, чтобы разочароваться в работе, он погрузился в неё с головой. Со временем он начал даже приобретать некоторую известность. Дракон ему покамест не попался, однако победы определённо были. За два года он отметился в известном процессе подмосковных прокуроров, провёл громкое расследование о чиновничьих дачах в Валентиновке, из-за которого два депутата Мособлдумы лишились мандатов, и обнародовал материалы о коррупции в сфере социального строительства. Работал он на износ, в буквальном смысле не щадя себя ради дела. Например, однажды ему пришлось защищать права участников дачного кооператива в небольшом подмосковном городке. Местные власти решили снести старые домишки на окраине – у мэра на землю были свои планы. Однако, в суде жители каждый раз одолевали администрацию. Тогда мэр решил схитрить. Публично пообещав дачникам отложить снос, он тем же вечером подвёл к спорной территории бульдозеры. Жители выстроились перед своими участками живой цепью. Назревал скандал. Не было никакого сомнения в том, что рано или поздно бунт будет подавлен, причём безо всяких последствий для чиновников – местной прессе ситуацию освещать запретили, а федеральных журналистов конфликт в крошечном городке в сотне километров от Москвы не интересовал. Однако, в разгар противостояния к мэру, приехавшему лично наблюдать за сносом, прорвался Алексей.
– Вы же говорили, что посёлок без решения суда сносить не будете! – крикнул он сановнику, стоящему в кольце охраны.
– Без комментариев, – отмахнулся тот.
Тогда Алексей с размаху бросил ему в лицо цветастую женскую юбку.
– На! Тебе пойдёт! Мужик сказал – мужик сделал. А ты – баба!
Разъярённый мэр отдал приказ своим гаврикам, Лёшу повалили на землю и от души отдубасили. В больнице у него диагностировали сотрясение мозга и перелом ребра, но ролик с происшествием тем же вечером попал в интернет и за неделю собрал три миллиона просмотров. В дело, наконец, вмешались крупные СМИ и московские правоохранители, и снос был отменён. Алексей не остановился и тут, и довёл бы дело даже до увольнения мэра, если б не вмешались высокие покровители, сделавшие дальнейшую борьбу невозможной. Вообще, Коробов всегда и во всём шёл до конца, и эта черта ужасно нравилась мне в нём. До той поры, пока я не испытал его решительность на себе.
Глава шестнадцатая
Первое время моя жизнь шла как бы между делом, словно в ожидании чего-то. От скуки я стал шататься по разным светским мероприятиям, приглашения на которые приходили в нашу редакцию, и постепенно привык к презентациям, банкетам и клубам. Всё мне там нравилось – и вежливость, и ласковые либеральные беседы о судьбах Родины за чашкой макиато с коньяком, и подарки от спонсоров, и лобстер под сливочным соусом. Пожалуй, нравилось даже слишком, до того, что стало уже входить в привычку. Дорожка эта хорошо известна, по ней в последние двадцать лет пробежала каждая рафинированная дрянь, пробивавшаяся у нас из грязи в князи. Я всё понимал, и у себя видел кой-какие признаки, но не противился – лень было, да и к грязи легко привыкаешь. Свою ноту вставляла и та же взлелеянная обида: «Дескать, вот куда ты толкаешь меня, проклятая судьба? Ну так получай же – испохаблюсь тебе на зло!» Понятно, что звучит натянуто, но в юности таких тонкостей ещё не замечаешь, зато за яркие фразы цепляешься с восторгом. Возможно, лет через десять-пятнадцать я, всё так же продолжая обижаться, обзавёлся бы кабинетом с видом на набережную Шевченко, служебным «Мерседесом» и уютной квартиркой на Большой Бронной, тем более что к этой квинтэссенции человеческого счастья шёл семимильными шагами. У меня уже появились некоторые знакомства: кое-кому я оказывал по информационной части довольно специфические услуги, а кое-кто успел задолжать услугу и мне. В своей газете я был на прекрасном счету. Наш редактор, Алексей Анатольевич Филиппов, оказался милейшей души человеком. В крупных ведомствах, таких, как наше, редакторскую должность зачастую навязывают какому-нибудь крупному чиновнику, который совмещает руководство газетой со своей основной работой. В этом случае редакторство его чисто номинально, а изданием распоряжается какой-нибудь из формальных заместителей. Так было и у нас – Алексей Анатольевич долгое время тихо-мирно руководил своим департаментом, совершенно не интересуясь газетной жизнью. Но однажды он, ко всеобщему ужасу журналистов, обнаружил в тайных кладовых неглубокой души своей вкус к печатному слову, причём, в довольно оригинальной форме. При нём газета, прежде рассказывавшая о выплавке металлов и трудовых нормах на производстве, постепенно превратилась в жёлтый листок, состоящий из интервью с местными руководителями разного калибра, светских обзоров и очерков из жизни министерских элитариев. Кроме того, в редакции обосновалась жена Филиппова – крикливая, дебелая и тупая сорокалетняя баба. Она целыми днями таскалась по кабинетам и раздавала сотрудникам бестолковые и противоречивые указания. Притом возражений не терпела, поднимая в ответ такой визг, что во всём здании дрожали стёкла.
Несложно догадаться, какое впечатление произвели эти перемены на редакционную общественность. В газете зрела фронда – журналисты одну за другой царапали коллективные жалобы, составляли претензии, обращались со слёзными мольбами к знакомым чиновникам. Всё было бесполезно – положение Филиппова и его связи, как намекали и деловые, в высших кругах нашего ведомства делали его неуязвимым. С другой стороны, и Алексей Анатольевич не был рад создавшемуся положению. Разогнать редакционных старожилов он не имел никакой возможности – поднялся бы уже настоящий скандал, а скандалов, как и вообще шума, он не любил. Но и бросить издание после стольких усилий не желал. Он сделал ставку на немногочисленную газетную молодёжь, и почти все поручения редколлегии отдавал через меня и ответственного секретаря редакции Чеповского. Впрочем, Чеповский – пухленький и глупенький тридцатилетний ребёнок, быстро вышел из доверия, и в делах шеф начал полагаться на одного меня. Роль агента влияния показалась мне довольно забавной. Я шпионил и интриговал изо всех сил. Филиппову докладывал о планах и заговорах газетчиков, редакционным же мафусаилам излагал тайные намерения начальства, причём и там и там врал с три короба. Иногда я нёс такую околесицу, что, ей Богу, и сейчас не понимаю, как мне верили. Списываю всё разве что на ослепляющее действие страха. С Алексеем Анатольевичем оказалось особенно весело. В общении с ним я выбрал роль эдакого опереточного миньона: и льстил, и унижался напропалую. Делал комплименты его качествам руководителя, расхваливал причёску и костюмы (он, кстати сказать, был плюгавенького вида мужичонка, и любая одежда висела на нём, как тряпьё на пугале), даже его жену находил очень красивой женщиной – и всё это совершенно серьёзно, с каменным лицом. Не знаю, то ли у чиновников приняты подобные изъявления преданности, то ли Филиппов был совсем недалёк, но мои слова он, по всей видимости, принимал за чистую монету. А я рад был стараться, тем более, что льстить ему мне очень понравилось. Вообще, лесть – довольно интересная штука, способная доставить немало удовольствия понимающему человеку. Есть, знаете ли, что-то утончённое в отторжении здравого смысла, логики, и принуждении себя к вере в совершенно зачастую нелепое и противоестественное. Замечу – именно к вере, настоящей и абсолютно искренней, пусть даже и длится она всего те несколько мгновений, что произносятся слова. А сколько ещё наслаждения в самоуничижении! Много тут всего – и вызов природе с её дурацким инстинктом самосохранения, и настоящий, древний жертвенный пыл, и восторг растворения в личности восхваляемого, который тем пикантнее, чем она отвратительнее. В лести порой чувствуется что-то глубокое, хтоническое, приближающее вас к коллективному бессознательному и вместе с тем вызывающее чувство наподобие религиозного экстаза. Притом всё это удовольствие не требует ни особого развития, ни какого бы то ни было образования, а, как дар Прометея, доступно абсолютно каждому. Словом, игра очень даже стоит свеч.
Мои усилия быстро дали результаты. Из простого корреспондента я всего за год стал спецкором, а затем получил и должность редактора новостного отдела. Филиппов всё больше доверял мне. Со временем я вошёл и в курс кой-каких его личных делишек. Жизнь он вёл прям-таки образцово чиновничью – имел несколько содержанок, офшорный счёт и обвитый плющом домик на окраине Парижа, где очень наивно надеялся когда-нибудь окончить свои дни. Серьёзных заданий мне, конечно, первое время не давали. Я заказывал авиабилеты для его женщин, снимал номера, покупал одежду и украшения, доставал разные интимные вещички – в общем, делал то, чего не поручишь секретарю. Этот лакейский труд щедро оплачивался – Филиппов с барского плеча отстёгивал мне то сто, то двести тысяч рублей, и ещё столько же я выгадывал за счёт промо-акций, бонусных карт и знакомств в Третьяковском проезде. Вскоре я узнал об одной забавной странности милого моего патрона, впоследствии сыгравшей важнейшую роль в этой истории. Несмотря на свою невзрачную внешность и физическую немощь, в личной жизни Филиппов был настоящим тираном. Ровный и спокойный на работе, со своим ближним кругом он распускался до такой степени, что по сравнению с ним любой рыночный торгаш или таксист показался бы образцом хорошего тона из парижской палаты мер и весов. Он ругался как сапожник, орал, плевался и при малейшем поводе пускал в ход хлипкие свои ручонки. Доставалось и вашему покорному слуге, причём мне большого труда стоило порой не выйти из восхитительной роли мизерабля, и не дать сдачи. Однако, из правила имелось исключение – свою жену он за всю жизнь не тронул и пальцем. Правда, на то существовала отдельная причина. Она была дочерью крупного чиновника, за счёт которого он, собственно, и сделал карьеру. Говорят, тесть его отличался нравом ещё более дрянным, нежели наш любезный Алексей Анатольевич, с зятем обращался как со скотиной, причём, ничуть не смущаясь даже подчинённых. Забавный факт – Филиппов, как оказалось, был вовсе не Филипповым, а каким-то Задонским или Забродским – тесть вынудил его взять фамилию супруги. Жена его многое переняла у отца – о страшных скандалах, которые она закатывала мужу, ходили легенды. Не имея возможности ответить дражайшей супруге, обиды он вымещал на подручных, вроде меня, и своих женщинах. Одним словом, всё в этом милом семействе дышало экспрессией, как зима вьюгой. До сих пор завидую – надо же было так уютно устроиться в жизни!
Глава семнадцатая
Женщин Филиппов менял как перчатки, причём, к выбору их подходил с большой оригинальностью. Опасаясь огласки своих амурных похождений, подруг искал не в собственном кругу, а, беря пример с шаловливых английских аристократов восемнадцатого века, обращался к общественным низам. В специально купленной квартире в «Алых парусах» он селил разнообразных уборщиц, официанток из дешёвых забегаловок, продавщиц с рынка, а пару раз приводил даже каких-то мигранток из Средней Азии. Вкус у него был превосходный – цеплял он сплошь красавиц, как с картинки. Но, несмотря на то, что Филиппов окружал девушек роскошью и заваливал дорогими подарками, редкая выдерживала с ним больше пары месяцев. Он избивал их до полусмерти, доводил до истерик, придумывал какие-то жуткие извращения… Забота о бедолагах, пострадавших от оригинальности его характера, постепенно стала моей основной задачей. Я утешал их, покупал подарки, договаривался при необходимости с неболтливыми докторами… Как-то мне пришла в голову мысль о том, чтобы собрать на милого патрона своеобразный компроматец и после выцыганить из него миллиончиков двадцать. Выдумал я это не из какой-то там алчности, а, так сказать, от неспокойного сердца. Очень мне хотелось уколоть Филиппова, а эту сумму я как раз полагал для него существенной. Бешенство на него собиралась во мне по крупице. Знаете, вся эта сволочь, я имею ввиду элитариев вообще, ужасно полагается на деньги, считая их силой великой и в своём роде всепрощающей. За эту идейку они держатся крепко, как за нечто сакральное, а между тем, она в корне ошибочна. Уверяю вас, что любой, совершенно любой человек, будь то даже самый подлый и алчный ублюдок, забесплатно сделает в тысячу раз больше, чем за деньги. Правда, тут торг пойдёт уже эмоциональный, а с эмоциями в ихних эмпиреях потяжелее, чем с золотишком, что испокон веков и отражается на бренном нашем мире. Так и Филиппов – на наличность он не скупился, но притом обращался со мной, как с безмысленным бревном. Мол, я тут напакостил, а ты, Ванька, помой за мной, прибери, да помалкивай, вошь ты серая. Даже сообщал мне об очередном приключении тем же сухим деловым тоном, каким на работе отдавал распоряжения. И ни капли раскаяния, ни крупицы благодарности, за которые я, клянусь, кой в какие моменты всё простил бы ему! В подобном отношении было нечто от Клеопатры, что раздевалась перед рабом, не считая того за мужчину, и оно ужасно бесило меня – и чем дальше, тем больше. Обмен души на дензнаки вообще процесс довольно болезненный, особенно если душонка не успела ещё задохнуться в каком-нибудь потребительском или честолюбивом мороке, а покуда живёт и трепещет. Вознаграждение, получаемое от Филиппова, совершенно не компенсировало унижений, даже больше скажу, в последние месяцы я вовсе не считал вручаемых мне сумм, безразлично швыряя нераскрытые конверты в ящик стола. Одним словом, на сцену выбралась моя старая подруга – обида, а вместе с ней мелькнуло и данное самому себе обещание «никогда ни перед чем не останавливаться». Итог вышел забавный и с привкусом некоего сюрреализма, впрочем, пошленького, – едва научившись презирать деньги, я первым же делом на деньги и бросился.