Книга Жан Расин и другие - читать онлайн бесплатно, автор Юлия Александровна Гинзбург. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Жан Расин и другие
Жан Расин и другие
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Жан Расин и другие

В этом деле имелась, однако, кроме интриг, и другая сторона – душевная жизнь самой Анжелики. Монашество давалось ей нелегко. Формально она имела право, став постарше, отречься от обетов, принесенных почти в младенчестве. Кое-кто и давал ей такие советы, но она отвергала их с негодованием. Негодование это имело в своей основе сложные чувства. Или, может быть, чувство было одно – честолюбивая гордость, но в разных ипостасях. Гордость духовная подсказывала, что нет высшей чести, чем служить Богу, и что в этом ее предназначение, печать отмеченности. А земное честолюбие предупреждало, что жизнь в миру, да еще против воли родителей, не даст ей положения, которое могло бы сравниться с престижем аббатисы. И тем не менее к пятнадцати годам бремя монастырского существования стало для Анжелики настолько невыносимо, что она замышляла бежать из Пор-Рояля куда глаза глядят и выйти замуж. Осуществиться этому намерению помешала серьезная болезнь. Родители тут же послали за Анжеликой, забрали ее домой и выхаживали с такой заботой и нежностью, что тронули ее сердце. Планы бегства были как будто оставлены; но жизнь в богатом светском доме, пусть самом добродетельном, полна соблазнов. Анжелику они так искушали, что она даже заказала для себя тайком корсет на китовом усе – чтобы казаться стройнее. Отец, видимо, догадывался о смятении, бушевавшем в душе Анжелики; но опасаясь взрыва, он чуть не испортил все дело. Выбрав момент, он положил перед дочерью исписанный неразборчивым почерком листок бумаги и, не давая ей времени прочесть, велел подписать. Анжелика повиновалась молча – но, признавалась она много позже, сердце ее разрывалось от негодования. Листок этот был формальным подтверждением ее монашеских обетов.

В Пор-Рояль Анжелика все же вернулась. Жизнь текла как обычно – пожалуй, в большем соответствии с уставом, чем в других монастырях (во всяком случае, генерал ордена бернардинцев, посетивший Пор-Рояль, не высказал иного пожелания, кроме как увеличить число монахинь с двенадцати до шестнадцати), однообразно, но без излишних строгостей. Прогулки, чтение, нередко светское; родные навещали юную аббатису, подолгу гостили в монастыре, проводили там время парламентских каникул.

Но в душе Анжелики шла тайная и сложная работа. Скорее всего, для решительного переворота ей требовался лишь внешний толчок, сколь бы слабым он ни был. И как часто бывает при таком внутреннем созревании, толчок этот не замедлил возникнуть. В пост 1608 года однажды под вечер в двери Пор-Рояля постучался странствующий монах-капуцин. Его впустили; он попросил разрешения прочесть проповедь. Несмотря на поздний час, аббатиса согласилась. Никаким особым даром красноречия капуцин не обладал, и проповедь его – о смирении и уничижении Сына Божьего, рожденного в яслях, – ничем не отличалась от других, таких же. Но Анжелику его слова потрясли. Она рассказывала потом: «Во время проповеди Господь коснулся моей души, и с этого мига я больше почитала счастьем быть монахиней, чем до того полагала несчастьем… Я сразу поняла, сколь необходимы истинное послушание, презрение к плоти и всяким чувственным удовольствиям и как почтенна настоящая бедность».

Юной настоятельницей овладела жажда немедленных и крутых перемен в монастыре и в себе самой. Естественно, она натолкнулась на сопротивление. И со стороны монахинь, прежде всего как раз тех, что вели самый умеренный и благопристойный образ жизни; они считали, что в Пор-Рояле и так все идет как надо, а внезапный реформаторский пыл аббатисы скорее всего быстро угаснет, успев только натворить бед. И со стороны орденского начальства, недоверчиво относившегося ко всяким крайностям. И со стороны родителей Анжелики, беспокоившихся за ее здоровье; не добившись заметных изменений в монастырском укладе, она обратила все свое суровое рвение на саму себя, стала носить зловонное тряпье, спала на гнилой соломе, проводила целые ночи в молитве и доходила до прямых самоистязаний, прижигая себе руки расплавленным воском. Впоследствии мать Анжелика говорила с улыбкой: «Что вы хотите, все было хорошо в те времена», – словно повторяя самого Бернарда Клервоского, отзывавшегося о собственных подобных подвигах как о «грехах молодости».

И все же Анжелика Арно оказалась достаточно сильна волей и верой, чтобы столкнуть монастырскую жизнь с привычного пути. Она обладала даром покорять сердца; и то, что сестры делали на первых порах из любви к аббатисе, стало для них затем внутренним побуждением. Анжелика начала со строгого соблюдения правила общежительства, не допускавшего никакой личной собственности для монахинь. Следующим шагом стало буквальное исполнение обета затворничества, и этот шаг дался Анжелике куда труднее. Ведь для Пор-Рояля главным нарушителем этого закона было ее собственное семейство. И следовательно, от нее требовалось переступить через родственную любовь, дочернее почтение (дело происходит во времена, когда отцовская власть – отнюдь не звук пустой), наконец, соображения иного, более низменного порядка: мэтр Антуан вкладывал в Пор-Рояль, монастырь с очень скудными средствами, немало денег и забот, приглядывая за постройками и угодьями обители.

И вот 25 сентября 1609 года, с наступлением очередных парламентских каникул, Антуан Арно с женой и двумя старшими детьми – Робером Арно д’Андийи и Катриной Леметр, той самой, которую 30 лет спустя будет представлять на крестинах юная Агнеса Расин, – приехал погостить в Пор-Рояль. Ограда оказалась заперта; Анжелика открыла лишь смотровое окошечко в двери и попыталась объяснить отцу свой поступок. Тот не желал ничего слушать, в бешенстве от гнева и оскорбления. Двадцатилетний Робер называл сестру «чудовищем» и «отцеубийцей», мать упрекала ее в неблагодарности. Анжелика оставалась непреклонна; но когда отец, приказав уже кучеру поворачивать назад, заговорил с ней нежно, умоляя лишь не разрушать здоровье неумеренной аскезой, она упала в обморок. Перепуганные и растроганные родители согласились на все.

Возможно, правда, что в подоплеке поведения Анжелики лежали более сложные чувства, чем кажется на первый взгляд. Сохранилось свидетельство о таких ее словах, брошенных во время этой сцены: «Поистине забавно: меня сделали монахиней в девять лет, когда я того не желала, да и не могла желать в таком возрасте; а теперь, когда я этого хочу, они требуют, чтобы я погубила свою душу, не соблюдая монастырского устава. Но я этого не сделаю. Они не спрашивали моего согласия, отдавая меня в монахини; я не стану спрашивать согласия у них, чтобы жить, как подобает монахине, и спасти свою душу». Сколько в этих словах благочестивого рвения, а сколько неизжитой горечи и мирской гордыни?

Но как бы то ни было, этот день действительно стал поворотным в истории Пор-Рояля. Монастырская жизнь своей суровой бедностью, строгим распорядком и, главное, духовным напряжением все ближе подходила к заветам основателей ордена, словно возвращаясь к давнему, изначальному, доренессансному облику и смыслу монашества. У господина Арно денег больше не брали. Многие монахини, Агнеса Арно, перебравшаяся в Пор-Рояль и ставшая здесь коадъютрисой, сама Анжелика часто отправлялись по приказу церковных властей в другие обители, способствуя их преобразованию в духе подлинного благочестия. Так Анжелику послали в пресловутое аббатство Мобюиссон на смену тамошней аббатисе; ей удалось навести порядок, хотя и с большим трудом и не без ропота со стороны монахинь. Их особенно возмущало, что мать Анжелика приняла в монастырь тридцать бедных девушек безо всякого приданого. Возвращаясь в Пор-Рояль, Анжелика взяла этих девушек с собой, несмотря на то, что Пор-Рояль был аббатством куда более скромным, чем Мобюиссон, и его доходы были рассчитаны на 12–13 сестер. В Пор-Рояле вновь прибывших встретили с распростертыми объятиями и делились с ними всем, что имели. Филантропию здесь понимали иначе, чем Венсан де Поль (или позднейшие социальные утопии): бедность почиталась не злом, а благом, ее стремились не уменьшить и смягчить, а разделить. Итак, число монахинь в Пор-Рояле росло; холод и сырость делали его помещения все менее пригодными для жилья. В 1625 году госпожа Арно купила и переоборудовала для монастыря дом в Париже, и Пор-Роялей стало два; тот, что в Шеврёз, называли для отличия Пор-Рояль-в-Полях.

В то время как Людовик XIII во главе своих войск вел осаду крепости Ла Рошель, последнего укрепления гугенотов, монастырь посетила королева-мать, Мария Медичи. «Не хотите ли вы о чем-нибудь меня попросить? – обратилась она к Анжелике. – У меня есть обычай исполнять то, о чем меня просят, когда я впервые вхожу в какой-нибудь монастырь». Просьба у Анжелики нашлась: она желала, чтобы король, вернувшись в Париж, сделал должность аббатисы Пор-Рояля выборной. Желание это было исполнено: с 1630 года настоятельницу стали выбирать на трехлетний срок. Анжелика и ее сестра коадъютриса тут же отказались от своих постов. Впрочем, до конца их дней выбор чаще всего на них же и падал.

Так текла жизнь в Пор-Рояде до середины тридцатых годов. Обитель слыла образцовой, подобных ей существовало немного. Но то, что в ней происходило, хотя и отличалось по духу, скажем, от филантропических усилий Венсана де Поля, вполне укладывалось в общее движение французской Контрреформации. Анжелика Арно находилась в самых дружеских отношениях с Франциском Сальским и его ближайшей ученицей, основательницей ордена визитандинок госпожой де Шанталь. Мечта Анжелики и ее подруг об утраченной чистоте первых веков монашества оставалась всего лишь душевным порывом, не имевшим, да и не искавшим специального теологического осмысления и оправдания.

Все изменилось с приходом аббата де Сен-Сирана (под этим именем стал известен Жан Дювержье де Оран – духовные владыки именовались по названиям своих приходов и епархий, как светские феодалы по своим владениям; к примеру, Ришелье в бытность его епископом Люсонским называли «господин де Люсон»). В августе 1620 года Сен-Сиран познакомился с Робером д’Андийи, едва ли не самым деятельным и конечно самым светским человеком в семье Арно. Уже много позже, изменив привычки и образ жизни, он писал о себе не без самодовольства: «Среди сильных мира сего нет ни одного, кого бы я не знал близко, и полагаю, что вправе сказать: нет во Франции человека моего положения, который был бы с ними так запросто и накоротке, как я».

Сен-Сиран совершенно покорил Робера д’Андийи, и тот использовал все свои блестящие знакомства, повсюду до небес превознося замечательные добродетели и таланты аббата. И прежде всего, разумеется, он постарался завязать отношения (поначалу заочные, письменные) между Сен-Сиранон и своей сестрой аббатисой. А Сен-Сиран к тому времени и вправду нуждался в адептах: вместе со своим другом, голландским священником Корнелием Янсеном (по-ученому – Янсением), он разработал новое богословское учение и, видя в нем единственно спасительную для человечества истину, мечтал о быстрейшем его распространении и утверждении; как сам он писал Роберу, его честолюбие «метило выше, чем у тех, кто стремится царствовать над миром». Роли между друзьями распределялись соответственно темпераменту: Сен-Сиран, натура беспокойная, пылкая, неуравновешенная, при всей своей нелюдимости и подверженности внезапным приступам необъяснимой тоски, обладал каким-то магическим даром властвовать над сердцами и был потому настоящим, вдохновенным мастером в искусстве духовного руководительства. А Янсений, человек более книжный, писал по-латыни обширное теоретическое сочинение под названием «Августин, или Учение святого Августина о здравии, недуге и врачевании человеческой природы, против пелагиан и массилийцев»; оно увидело свет только два года спустя после смерти Янсения, в 1640 году. По имени Янсения новую доктрину и окрестили «янсенизмом».

Громоздкое название янсениева труда на самом деле очень точно и кратко выражает его суть: что есть человеческая природа, определяемая границами свободы людской воли перед лицом Господнего промысла. Крайние точки во взглядах на этот предмет в XVII веке были представлены, с одной стороны, теми, в ком Янсений видел наследников пелагианской ереси (по имени Пелагия, британского монаха IV столетия, современника и противника Августина). Массилийцы же – это жители Марселя, по-старому Массилии, где существовал некогда очаг так называемого «полупелагианства» – представленного с одной стороны иезуитами, почитателями испанского теолога Луиса Молины; с другой – протестантами, последователями Кальвина.

Для каждого христианина итог, результат того испытания, которое зовется жизнью, – спасение или погибель его души, запятнанной первородным грехом прародителей, Адама и Евы, райское блаженство или адские муки в другой, вечной жизни за гробом. Зависит ли этот итог, и в какой мере, от усилий разума и воли самого человека или определяется исключительно тем, дарована ли человеку сверхъестественная помощь – благодать? И кому она в таком случае даруется? Молинисты отвечали на этот вопрос так. Человеческая природа изъедена, испорчена первородным грехом, и своими силами, без божественной поддержки, возвыситься до спасения не может; но и после грехопадения она достаточно чиста для того, чтобы человек мог содействовать этой сверхъестественной силе; более того, сотрудничество человека необходимо для его спасения. Благодать как возможность спасения дается каждому, и Христос умер на кресте, чтобы искупить грехи всего человечества, без исключений. Но свободная воля всякого человека – употребить этот дар во благо или оттолкнуть его. Воля Божия проявляется в предвидении и предустановлении этой свободы, а затем – в осуждении или оправдании души, но сообразно тому, как человек воспользовался даром благодати, как прожил он отпущенный ему на земле срок.

Кальвинисты же говорили, что люди созданы Богом одни на спасение, а другие на погибель независимо от их поступков и устремлений, а в соответствии с предвечным и тайным предопределением. Христос был послан в мир не для всех людей, а лишь для избранных, тех, кому Господним промыслом уготовано спасение. Им и дается благодать, действие которой неодолимо, которую нельзя принять или отвергнуть по своему усмотрению. Тем же, кого Бог еще до творения осудил на погибель, благодать не посылается; а без нее все дела и заслуги тщетны, ибо природа человеческая насквозь, непоправимо порочна и участвовать в деле спасения души, способствовать ему никак не может. Спасется не тот, кто праведен перед людьми, но тот, кому ниспослана благодать; и погибнет не тот, кто перед людьми грешен, а тот, кто лишен благодати. Никому не дано знать, принадлежит ли он к избранным или к осужденным; но каждый должен верить в свое избранничество и вести себя так, как если бы то было непреложно известно.

Иезуитская теология, будучи крайним течением католицизма, в Риме одобрялась не во всем и не всегда. Но и ортодоксальная католическая доктрина к земному, посюстороннему если не добрее, то снисходительней, чем протестантство. В католических представлениях промысел Божий, при всей его непостижимости, все-таки соотносим с человеческой мудростью и справедливостью, поскольку вознаграждает доброго и наказывает злого. Мораль такого небесного кнута и пряника, конечно, не столь высока, как протестантское требование чистой, «незаинтересованной» – не выслуживающей награды, ибо ее и нельзя выслужить – любви к Богу; но она оптимистичнее и доступнее. Коль скоро между человеком и Богом устанавливается многоступенчатая иерархия посредников – Церковь, от приходского священника до епископа и самого папы, блаженные и святые, ангелы, Богоматерь-предстательница, – то и степень духовного подвижничества неодинакова для мирянина и затворника-монаха, и даже слабое движение души к добру и малейший добрый поступок не презираются небом. (Более того, чрезмерное аскетическое рвение и внезапные пылкие порывы благочестия внушают скорее опасливое недоверие мудрым пастырям. Вот что, к примеру, писал Франциск Сальский госпоже де Шанталь, узнав о ее намерении вступить в монашеский орден кармелиток, известный строгостью устава: «К кармелиткам? Вот как, к кармелиткам? Нам трудно дается послушание в малом, а на беспредельное послушание мы готовы!.. И потом, доброта сердца, смирение духа, простота жизни стоят больше, чем возвышенные упражнения и нескромная набожность»). Но в тяжелые для католической церкви времена Реформации и последующих религиозных смут такая теологическая терпимость становилась нередко – у иезуитов прежде всего – обоснованием лаксизма, то есть попустительской политики по отношению к верующим, готовой идти на любые компромиссы, закрывать глаза на любые слабости, принимать любое формальное проявление благочестия за истинную ревностность, оправдывать любые прегрешения – лишь бы удержать и приумножить паству в ограде храма.

Янсений и Сен-Сиран, удрученные существующим состоянием Церкви, выход видели в обращении к ее первоистокам, но не порывая с ней, как протестанты, а оставаясь внутри нее, желая не разрушать, а укреплять ее здание. В отличие от иезуитов, они искали поддержки не в сочинениях современных им богословов, а у отцов Церкви – в первую очередь и преимущественно у святого Августина (сами янсенисты и называть себя предпочитали «учениками святого Августина»). И в этом смысле заверения янсенистов в том, что они выбирали средний путь между пелагианством и кальвинизмом, справедливы: Августин, богослов и церковный деятель времен заката Римской империи, во многих томах глубоко и подробно развивавший учение о благодати и предопределении, но возросший на античной, светской философии и риторике, и впрямь находится на полпути между позднейшими казуистами, основной пищей иезуитов, и посланиями апостола Павла, вообще Священным Писанием – единственным авторитетом для протестантов, признававших лишь прямые, непосредственные отношения между каждым человеком и словом Божиим.

«В миру», в политической и военной борьбе между католиками и протестантами, янсенисты занимали позицию недвусмысленно антипротестантскую, не в пример иным высокопоставленным католическим прелатам. В 1635 году Янсений даже опубликовал памфлет «Галльский Марс», яростно нападая на Ришелье, кардинала, министра католической страны, выступавшего в Тридцатилетней войне на стороне германских князей-протестантов против императора католика, поскольку Франция была заинтересована в ослаблении империи Габсбургов, давнего своего соперника в Европе. Янсений эти политические игры принимать в расчет не желал; он ставил в вину Ришелье и предательство братьев-единоверцев, и бесчинства французских войск на земле его родной Фландрии. Но в том, что касается существа теологической доктрины, янсенисты, несмотря на все свои протесты, куда ближе к Кальвину, чем к теоретикам католической Контрреформации. По выражению одного тогдашнего богослова, «Янсений прочел святого Августина сквозь Кальвиновы очки». Между Кальвином и «учениками святого Августина» было едва ли не единственное важное расхождение в теологических тонкостях: Кальвин полагал, что приговор предопределения вынесен еще до грехопадения, даже до сотворения человека, янсенисты же – что предопределению род людской подлежит лишь в состоянии утраченной после грехопадения невинности. Остальные различия считались скорее делом словоупотребления, которым янсенисты старались чуть-чуть смягчить и прикрыть жестокую, неумолимую суровость кальвинистских представлений. Но в психологических и житейских последствиях богословских теорий, в душевном строе и жизненном поведении их приверженцев ученики святого Августина оказались радикальнее (хотя и не тверже), чем сами кальвинисты. Для протестанта безрассудная, ни на каких разумных доказательствах не основанная вера в свое избранничество означала предприимчивость и хватку в практических делах, строгость и размеренность повседневного уклада; их бытовой аскетизм, обязательный и желанный не для одной лишь горстки подвижников, а для всех и каждого, был замешен на трезвом расчете и бережливости, на уважении к земному успеху, а не на презрении к нему; более того, сам этот успех и считался вернейшим знаком избранности.

У янсенистов же граничившая с отвращением неприязнь ко всему природному, тварному, посюстороннему, не только плотскому, но и духовному, распространялась на мирскую любовь, мудрость, самоотверженность, саму праведность, на все мирские блага, на все виды мирской деятельности, на все виды мирского успеха; печатью отмеченности полагалось как раз какое-нибудь особое несчастье, мучительная и уродующая болезнь. Бездна между миром и Церковью ощущалась непреодолимой. У Паскаля, который несколько последних своих лет провел рядом с янсенистами, как никто проживая, излагая и защищая суть их учения, есть текст, озаглавленный: «Сравнение первых христиан с нынешними». Сопоставление делается тут с едкой ностальгией по чистоте минувших веков:

«В давние времена нужно было уйти из мира, чтобы присоединиться к Церкви, тогда как нынче в Церковь и в мир вступают одновременно. Через этот шаг познавали тогда глубочайшее различие между миром и Церковью. Их почитали двумя противоположностями, двумя непримиримыми врагами, из коих один неустанно преследует другого, из коих по видимости слабейшему уготовано некогда торжествовать над сильнейшим; так что надо было покинуть один стан, чтобы присоединиться к другому; отречься от законов одного, чтобы принять законы другого; скинуть с себя помышления одного, чтобы облечься в помышления другого; наконец, оставить, бросить, отвергнуть мир, в котором родились, чтобы безусловно предаться Церкви, в которой словно рождались заново».

Эту пропасть между «заклятыми врагами», землей и небом, затворницы Пор-Рояля и ученики святого Августина чувствовали одинаково остро. И когда в 1634 году Сен-Сиран стал духовным руководителем монахинь Пор-Рояля, стремление Анжелики Арно и ее сподвижниц укрепить стену между собой и миром из наполовину безотчетного порыва превратилось в теологически осмысленную установку, а янсенисты нашли надежный очаг для своих идей. К этому очагу и тянулись те, кто разными путями духовного и житейского опыта познавал тщету мира и желал бежать от него.

Первой и самой неожиданной в чреде таких обращений стала история Антуана Леметра. Внешние события жизни блестящего молодого человека никакого подобного поворота не предвещали. Он находился на вершине адвокатской, ораторской карьеры и собирался жениться на одной из самых красивых и благонравных девиц в Париже. С деловой карьерой Антуана его тетки-монахини еще как-то мирились (семейное тщеславие – великая сила), но в ответ на известие о его матримониальных планах мать Агнеса написала ему: «Дражайший мой племянник, это последний раз, что я так к вам обращаюсь, Сколь вы мне были дороги, столь станете безразличны. Мне нет больше причин питать к вам особую привязанность, Я буду любить вас христианской любовью, как и всех прочих; но коль скоро вы собираетесь вести самый обыкновенный образ жизни, то и чувства мои к вам будут самыми обыкновенными. Вы хотите превратиться в раба и оставаться царем в моем сердце; это невозможно… Вы скажете, что я кощунствую против великого таинства брака, которое вы так почитаете; но не тревожьтесь о моей совести. Я умею отличить священное от мирского, высокое от презренного. Я вас прощаю… довольствуйтесь этим, если хотите, но не требуйте от меня одобрения и похвал».

Антуан был уязвлен и разгневан, от намерения своего не отказался – но и не исполнил его. Когда три года спустя другая тетка Антуана, жена Робера д’Андийи, женщина добродетельная, но вполне светская, оказалась на смертном одре, Сен-Сиран почти не отходил от нее, увещевая, напутствуя и ободряя умирающую. Антуан также часто навещал больную, и все грозные и пронзительные слова Сен-Сирана относил к самому себе, ужасаясь фальшивой пустоте своей прежней жизни. День смерти госпожи д’Андийи стал для Антуана Леметра днем отречения от мира.

Сен-Сиран, выслушав признание молодого адвоката, испытал сильную радость, смешанную с не менее сильной и, как мы уже знаем, обоснованной – тревогой. Он понимал, чем грозит им обоим такое событие: уход от мира власти воспринимают как вызов миру, а окружающие – как безумие. Чем удержать в повиновении тех, кто не боится терять блага земные? Можно ли понять и простить человека, презревшего ценности, за которые я душу готов положить? Антуан согласился не спешить со своим шагом, чтобы хоть как-то приготовить и успокоить молву. Своему доброжелательному покровителю, канцлеру Сегье, он отправил такое письмо:

«… Я не полагаю себя обязанным, Монсеньер, оправдывать мой поступок, благой сам по себе и необходимый для такого грешника, как я; но чтобы совершенно вам объяснить те слухи, которые, возможно, будут ходить обо мне, я должен объявить вам самые сокровенные мои намерения и сказать, что я отказываюсь от церковных должностей столь же безусловно, как и от гражданских; что я хочу не просто переменить область честолюбия, но не иметь его вовсе… Я знаю, Монсеньер, в наш век люди будут полагать, что отнеслись ко мне милостиво, если обвинят не более чем в болезненной совестливости; но я надеюсь, что кажется безумием перед людьми, не покажется таковым перед Богом».