Леметр не ошибался: всяких толков, удивленных, восхищенных и возмущенных, его поступок вызвал немало. Но его самого это уже не могло волновать. Вскоре и его младший брат, Симон Леметр де Серикур, успевший несмотря на молодость пережить немало приключений в своей солдатской судьбе, решил, потрясенный примером Антуана, ему последовать. Их мать, Катрина Леметр, к тому времени давно уже жила отдельно от своего супруга, человека отнюдь не строгих нравов; она даже дала обет целомудрия, хотя и оставалась до поры в миру, принимая на себя заботы о разнообразных практических нуждах Пор-Рояля. Она спешно выстроила для своих сыновей небольшое помещение, примыкавшее к парижскому зданию монастыря. Там они и поселились, и долгое время убежище их оставалось тайной для всех непосвященных. Позднее они перебрались в Пор-Рояль-в-Полях. Антуан Леметр вел жизнь самую суровую и простую: возделывал землю, в зной косил, в стужу обходился без огня, а вечера посвящал упорным занятиям: изучал древнееврейский, чтобы читать в подлиннике и переводить Писание, собирал сведения для сочинений своих единомышленников и собственных; и притом не снимал власяницы, не расставался с молитвенником и негромко пел псалмы в своей келье.
Но парадоксальная логика событий состояла в том, что именно Пор-Рояль, где так стремились отгородиться от мира, оказался теснее любого другого монастыря во Франции связан с миром, с его жизнью не только духовной, но и политической, зависим от борьбы мирских интересов и хитросплетения мирских интриг. Число отшельников росло, в иные годы достигая семидесяти. Росла и слава Пор-Рояля, привлекая к нему дочерей самых знатных семейств и в качестве послушниц, и воспитанницу в качестве пансионерок, которые, не давая монашеских обетов, устраивали себе скромные жилища рядом с Пор-Роялем и проводили там по нескольку дней сряду, таким способом если не обрывая, то ограничивая свои связи с миром.
Среди этих дам встречались такие громкие имена, как маркиза де Сабле, в будущем приятельница герцога де Ларошфуко и, может быть, в какой-то мере соавтор его «Максим», как принцесса Мария Гонзаго, ставшая вскоре королевой Польши. Порывы их были вполне искренни, но не слишком глубоки и долговечны. Сен-Сиран и мать Анжелика не выражали поэтому особого восторга по поводу их благочестия и в отношении к ним сохраняли, при всем доброжелательстве, недоверчивые оговорки. Как-то Анжелике рассказали, что польская королева раздает непомерно щедрую милостыню, а на уговоры приберечь что-нибудь на черный день отвечает: «Нет, я не хочу копить; если я овдовею, как бы ни было скудно мое имение, его всегда достанет, чтобы мать Анжелика приняла меня в Пор-Рояль-в-Полях».
Анжелика на это сказала: «Не знаю, следует ли нам желать, чтобы она стала одной из наших монахинь. Королева, если только она не настоящая святая, несомненно занесет с собой в монашескую обитель рассеянье и расслабленность. Они избалованы до крайности, и к тому же я не вижу особых причин надеяться, что с ней произойдет чудо: ведь короли и королевы суть ничто перед Богом, и весь блеск их титулов призывает на их головы скорее отвращение Господне, чем его любовь».
Хотели того руководители Пор-Рояля или нет, отсветы этого суетного блеска ложились на монастырские стены. Самый арест Сен-Сирана по приказу Ришелье, его заточение привлекали к Пор-Роялю все больше взглядов, сочувственных, негодующих и, конечно, просто любопытствующих. Тем более что Сен-Сиран и из темницы продолжал наставлять своих духовных детей – а среди них того, кому будет суждено стать признанным главой нового поколения янсенистов, их теоретиком, политиком и бойцом, кто более всех будет способствовать превращению учеников святого Августина из горстки отшельников и монахинь в некое подобие идеологической партии: последнего из детей Антуана Арно, Антуана Арно-младшего, прозванного современниками «Великим Арно».
Антуан Арно был моложе своего брата Робера д’Андийи на двадцать четыре года. Он с юности готовился к церковной карьере, изучал теологию на богословском факультете Сорбонны под руководством отца Леско – духовника кардинала Ришелье, одного из тех, кто будет допрашивать Сен-Сирана в Венсене. С блеском защитив диссертацию, он получил несколько выгодных церковных должностей и вел жизнь наполовину светскую, что не считалось зазорным для тогдашнего священника, но его строгих родственников в Пор-Рояле (в том числе и его мать, принесшую монашеские обеты после смерти мужа) огорчало. Сен-Сирана же более всего беспокоило в молодом докторе теологии его тщеславие ученого, для янсениста едва ли не самая опасная разновидность суетной человеческой гордыни. Советуя своему духовному сыну смирять честолюбие молитвой и постом (дважды в неделю), а любовь к благам земным – дарственной Пор-Роялю на все имущество, Сен-Сиран позаботился и о том, чтобы найти должное применение его талантам и темпераменту.
В 1640 году вышел в свет Янсениев «Августин» и сразу же вызвал ожесточенные споры. Заточение Сен-Сирана длилось уже третий год, здоровье его было подорвано, да и душевные силы временами оставляли его: в минуту слабости он даже поддался уговорам друзей и написал уклончиво-объяснительное письмо Ришелье по поводу давних их теологических контроверз об истинном раскаянии – о чем, впрочем, сразу же пожалел и впредь стоял на своем твердо. Но так или иначе, для прямого полемического боя сам Сен-Сиран не годился. Миссию открытой защиты правого дела он возложил на Антуана Арно: «Tempus tacendi et tempus loquendi[1]. Настало время говорить; молчать было бы преступлением…» К увещеваниям наставника в душе молодого доктора теологии присоединялся последний завет матери. Когда она умирала, Антуан Арно не имел еще ни священнического сана, ни ученого звания, и ему не разрешили участвовать в церемонии соборования, что противоречило бы обряду и к тому же «означало бы слишком большую уступку природе»; тогда он попросил хотя бы узнать, какие слова мать хотела передать ему в качестве последнего напутствия. Слова звучали так: «Пусть он никогда не ослабляет рвения в защите истины».
Исполнением этих наказов и стала книга Арно «О частом приобщении Святых Тайн», появившаяся в 1643 году, вскоре после освобождения Сен-Сирана. Непосредственный повод к ней дало происшествие не слишком значительное. Маркиза де Сабле, в духовниках которой состоял в ту пору иезуит, уговаривала другую знатную даму, принцессу де Гемене, последовательницу узника Сен-Сирана, ехать на бал в тот самый день, когда та причащалась. Принцесса отказалась, сославшись на запрет своего наставника. Маркиза пришла в крайнее удивление: ее духовник не видел в таком совмещении акта набожности со светским удовольствием ничего дурного. Обе дамы обратились к своим руководителям за разъяснениями; иезуит изложил свои мысли письменно; маркиза показала эту записку госпоже де Гемене, а та отдала ее Антуану Арно. Он настолько возмутился содержанием записки, утверждавшей: чем грешнее и суетнее человек, тем больше он нуждается в Святых Дарах, – что не откладывая засел за капитальное сочинение об этом предмете, определившее во многом и его судьбу, и судьбы янсенистского учения. Насмешливый Ларошфуко называл с тех пор двух дам, чей спор послужил толчком для книги Арно, «основательницами янсенизма».
Между тем эта история как предлог для серьезной книги не столь уж анекдотична. Она просто переносит отвлеченные на первый взгляд теологические тонкости в область каждодневного житейского поведения верующего мирянина, каждодневных практических решений духовного руководителя; такое смещение упора было сделано и в самом сочинении Арно. Символика причастия означает приобщение человеческой души к Богу. Янсенисты полагали, что человек может совершать этот акт, лишь чувствуя себя достойным такого приобщения. А для того ему мало просто не отвлекаться в такой день на всякие суетные занятия; следует поглубже заглянуть к себе в душу, честнее разобраться в истинных своих побуждениях и строже себя судить. Ведь испорченность человеческой природы заставляет подозревать, что за самыми, казалось бы, невинными и даже добрыми поступками и чувствами могут таиться дурные, себялюбивые, греховные движения сердца. Сплошь и рядом люди бывают щедрыми из тщеславия, благожелательными из корысти, снисходительными из слабости, твердыми из упрямства. Даже такие деяния, как помощь бедным, справедливость к обиженным, самоотверженное служение отечеству сами по себе заслуживают похвалы и одобрения лишь до тех пор, пока не вскрыты подлинные их внутренние пружины.
Но кто тогда окажется вправе с неколебимой уверенностью счесть себя достойным приблизиться к Святым Дарам? Ведь коль скоро только благодати доступно радикальное удаление скверны из человеческой души, любой праведник может оказаться неспособным выполнять евангельские заповеди. «Праведник без благодати», наделенный всеми природными добродетелями, но не свободный от первородного греха и потому с ужасом сознающий всю бездну своих пороков, тщетно бьющийся из нее вырваться, – едва ли не главный персонаж в янсенистской психологической и моральной драме. (А тот, кто ощущает себя осененным благодатью избранником Божиим, – на каком основании так о себе думает? Не исполнен ли он просто самой непомерной гордыни? И добрый Венсан де Поль не без яду писал о докторе Арно: «Даже если закрыть глаза на все прочие соображения и обратиться лишь к тому, что у него во многих местах сказано о замечательном расположении духа, без которого он не считает возможным причащаться, найдется ли на земле человек столь высокого мнения о собственной добродетели, чтобы полагать себя достойным причастия? На это имеет право один лишь господин Арно, который, предъявив требования столь строгие, что и святой Павел убоялся бы идти к причастию, не устает многажды хвалиться в своей апологии, что служит мессу каждый день; из чего видно, что его смирение столь же восхищения достойно, как и его милосердие…»).
И само раскаяние может питаться не чистой любовью к Богу, не сокрушением о собственной порочности, не искренним желанием исправиться и жить впредь, как должно, а всего лишь страхом загробного наказания, зачастую испытываемым лишь в последнюю минуту, на смертном одре; в таком случае духовник не должен давать отпущения грехов и допускать кающегося к причастию. Это вновь та самая проблема, из-за которой спорил Сен-Сиран с Ришелье и которая стоила ему свободы. Она касается уже не столько совести паствы, сколько политики Церкви. В сущности, это главный вопрос и политики вообще как таковой, но для церкви особенно мучительный: возможность и желательность компромисса. Разумеется, лучше всего для Церкви было бы привести христианское человечество к строгому и неформальному исполнению всех суровых заповедей религиозной нравственности.
Но за долгие века реальной церковной истории оказалось, что это возможно лишь для очень немногих, в таком смысле и вправду избранных, душ. Как же быть с остальными? Отступиться от них – или двинуться к ним навстречу, блюсти верность незамутненным истокам церковной догмы и морали, с риском остаться в праведном одиночестве, – или пытаться саму эту мораль смягчить, истолковать снисходя к движению времени и человеческому несовершенству, с опасностью постепенными уступками исказить и обесценить саму суть учения? Прижигать и резать кровоточащие раны или смазывать их болеутоляющим бальзамом? Разрушать тело церкви малочисленностью верных – или подтачивать дух потворством толпам слабых?
Знаменитый богослов, проповедник и оратор, в будущем воспитатель наследника престола и верховный авторитет в делах французской церкви, глава ее галликанского крыла, Жак-Бенинь Боссюэ оценивал ситуацию так: «Два опасных недуга поразили в наши дни тело Церкви: иных ученых богословов обуяла преступная и бесчеловечная снисходительность, убийственная жалость, подвигающая их подкладывать подушки под локти грешникам, искать покрывала для их страстей… Другие, столь же неумеренные, держат души под игом незаслуженных строгостей: они не терпят никакой слабости… разрушают противоположными крайностями дух благочестия, повсюду отыскивают все новые прегрешения и еще отягощают налагаемое на нас Господом бремя, делая его непосильным для слабости человеческой. Можно ли не видеть, что такая суровость раздувает высокомерие, питает надменность, поддерживает горделивую скорбь и чванливое сознание своей особенности, представляет добродетель слишком тяжкой, Евангелие чрезмерным, христианство невозможным?»
Книга Антуана Арно, разумеется, не впервые эту проблему обозначила и не самым глубоким образом ее разработала. Но благодаря тому, что чистое богословие здесь как никогда прежде тесно увязано с прикладной моралью и злободневными вопросами церковной тактики, ни одно теологическое сочинение прежде не вызывало такого оживленного общественного интереса, не имело такого светского – и великосветского – успеха. Только за первые полгода книга издавалась четырежды. Со дня ее появления число отшельников Пор-Рояля стало заметно расти; слово «янсенизм» уже не сходило с уст знатных дам, важных чиновников, салонных литераторов, ученых мужей – всех образованных людей во Франции. Проповедь отвращения к миру становилась предметом мирского суесловия, упражнений в мирском мудрствовании, борьбы мирских страстей. А ученики святого Августина оказались лицом к лицу с иной задачей, представлявшейся им, быть может, еще более сложной и трудноразрешимой, чем сами поиски истины: защитой неотмирной правды в неправедном миру.
Начало нового периода в жизни Пор-Рояля и его друзей отмечено, кроме книги Арно, и другим событием – смертью Сен-Сирана, лишь незадолго до того получившего свободу. Его кончина была обставлена ритуалом столь странным для современного сознания, что знаменитый критик романтической эпохи, Сент-Бёв, оставивший подробнейшую и очень сочувственную историю Пор-Рояля, не решился рассказать все, что знал по этому поводу. Свидетель и участник этого действа, один из отшельников первого призыва, Клод Лансело, вспоминал о нем так: «Я велел вымочить несколько тряпиц в его [Сен-Сирана] крови. Я распорядился вынуть его сердце, которое по завещанию он оставил своему ближайшему другу, господину д’Андийи, при условии, что тот удалится от мира… отложить внутренности, которые предназначались Парижскому Пор-Роялю, дабы насытить благоговейную любовь матери Анжелики… верхнюю часть головы сохранить для его племянника… В понедельник вечером прибыл из Пор-Рояля-в-Полях господин Леметр; он желал получить кисти рук…»
Хоронили Сен-Сирана в присутствии множества прелатов и титулованных особ. Но святость его, в которую столь жарко верили ученики и друзья, так и не была официально признана церковью. Новые светила восходят на небосклоне Пор-Роядя: Антуан Арно, спутник и сподвижник его на всю жизнь Пьер Николь – и самое яркое созвездие: семейство Паскалей.
А по ту сторону монастырских стен меняются судьбы всей страны. Ришелье умирает, и вслед за ним, как всегда покорный, сходит в могилу Людовик XIII. На троне малолетний Людовик XIV; регентшей при нем королева-мать, Анна Австрийская; власть в руках преемника Ришелье, им самим себе назначенного, кардинала Мазарини. И близится Фронда.
Вот в эти годы и попадает в Пор-Рояль маленький Жан Расин. Душевная жизнь подростка всегда тайна, даже для окружающих, даже для самых близких. А у нас, спустя три с половиной столетия перебирающих скудные и отрывочные сведения о малолетнем Жане Расине, и вовсе немного оснований судить, что ему довелось перечувствовать в годы сиротского младенчества и отрочества в Пор-Рояле. Одно лишь можно сказать с уверенностью: детство это было нелегкое. Достаточно вспомнить скупые фразы из «Мемуаров» его младшего сына Луи, написанных спустя пятьдесят лет после кончины отца: «По большим праздникам этот достойный человек[2] собирал у себя все свое многочисленное семейство, и детей, и внуков. Мой отец рассказывал, что его приглашали на эти трапезы вместе с другими, но едва удостаивали взглядом». Это значит, что с первых дней жизни мальчик ощущал себя буквально «бедным родственником», во всем обделенным и во всем зависящим от милости благодетелей. Какое действие может оказать такое постоянное сознание своей житейской неполноценности на юную душу? Во всяком случае, бесследно оно не проходит, коль скоро и на склоне лет Жан Расин хранил уязвленное воспоминание об этих торжественных застольях в доме богатого деда.
Но отношение к тем, кто тебе благотворит, «едва удостаивая взглядом», – еще не самая сложная психологическая задача. Куда труднее душе, даже окрепшей, выдержать испытание чужой добротой, когда она подлинна, идет от сердца и никакими внешними обязательствами не вынуждена, когда доброхота не в чем упрекнуть, не в чем заподозрить, и надо просто нести груз вечной и неоплатной благодарности. Вот так, по всей видимости, обстояло дело между сиротой Жаном Расином и «господами из Пор-Рояля».
Мысль о том, что Пор-Роялю следует заняться воспитанием детей, принадлежала еще Сен-Сирану. В самой такой идее монастырского обучения, конечно, не было ничего необычного. Образования вне Церкви и монашеских орденов практически и не существовало. Но «маленькие школы» Пор-Рояля замысливались на основаниях, совершенно отличных от порядков в прочих учебных заведениях, особенно в самых многочисленных и престижных из таких заведений – иезуитских коллежах.
Сен-Сиран исходил из представлений равноудаленных как от современников-иезуитов, готовых играть на природных слабостях человека, каковы суть честолюбие, суетность, робость, ради высшей цели – блага его же души, впрочем, полагаемого совместимым с мирской славой, так и от потомков-руссоистов, преклонявшихся перед единственно подлинной, не испорченной цивилизацией природной добродетелью. Для него ребенок – существо самое хрупкое, менее всего защищенное от темных природных искушений. Эти идеи восходят к святому Августину, который утверждал, что и в грудных младенцах уже таятся пороки, ревность и жадность. Он рассказывал, что сам в детстве никому не мог уступать первенства в играх и шел на любые хитрости и обманы, чтобы первенство это удержать, тогда как такие же уловки у других детей вызывали его бурный гнев. И Августин продолжал: «Так это и есть младенческая невинность? Нет, Господи, младенческой невинности не бывает; нет, позволь мне это сказать, о Боже мой. Ничего не меняется, когда люди от наставников, учителей, орехов, мячей, птиц переходят к префектам, царям, имениям, рабам; возраст человеческий следует за возрастом, как за ферулой следуют худшие наказания, но все остается по-прежнему». А потому дети особенно нуждаются в неусыпном попечении воспитателей, силящихся оградить их понадежнее от их собственного греховного естества. И прежде всего – от самой страшной опасности, подстерегающей человека, похоти в трех ее видах: как сказано в Писании, «все, что в мире, похоть плоти, похоть очей и гордость житейская», а в янсенистекой терминологии – похоть чувствования, похоть познания и похоть властвования.
Детей следовало поэтому помещать подальше от соблазнов света и даже от родительского дома, где они могли бы получать слишком много пестрых, будоражащих впечатлений и расслабляющей ласки. Жить им лучше всего в сени монастыря или подобного ему дома молитвы. Дети нуждаются в обществе сверстников, но это общество должно быть не слишком многочисленным, чтобы они не подавали друг другу дурного примера. Воспитывать нужно прежде всего человека благочестивого и нравственного, а уж затем – ученого. Иначе, по мнению Сен-Сирана, Церковь получит в служители людей случайных, не призванных к тому, а государство – толпу бездельников, почитающих себя превыше всех, коль скоро они выучили обрывки латыни, и усматривающих бесчестье для себя в том, чтобы заниматься отцовским ремеслом. Но пуще всего нужно избегать духа соперничества, за добрые поступки и успехи ребенка не расточать похвалы ему, а благодарить Господа, дурные же его наклонности искоренять терпеливо, не прибегая к наказаниям, разве что к угрозе отослать обратно в родительский дом. (Для контраста надо сказать, что в иезуитских коллежах существовала сложная система наград и отличий для учеников, а телесные наказания в те времена считались делом столь привычным, что даже дофина, сына Людовика XIV, гувернер попросту избивал за каждую провинность).
Правда, Паскаль видел и оборотную сторону такого метода воспитания: «Похвалы портят нас с детских лет. О, как это хорошо сказано! Какой прекрасный поступок! Как он умен! etc. Дети в Пор-Рояле, которых не подгоняют такими укусами зависти и тщеславия, впадают в нерадивость».
Воплощением заветов Сен-Сирана и должны были стать «маленькие школы» Пор-Рояля, основанные уже после его смерти. Название «маленькие школы» нужно понимать как «начальные», подготовительные к коллежу. На деле, впрочем, выпускники этих школ уже не нуждались в продолжении образования, не уступая, а то и превосходя ученостью тех, кто кончал учебные заведения с менее скромными вывесками. А вот по числу учеников школы Пор-Рояля вполне оправдывали свое название: в годы наибольшего процветания общее число воспитанников не превышало пятидесяти. Брали туда мальчиков из «хороших семей» – не обязательно аристократических, даже чаще из судейской, чиновничьей, торговой буржуазии, но непременно добропорядочных и почтенных. Постоянного места у школ не было, они размещались и вблизи парижского монастыря, и в разных уголках долины Шеврёз; работа их то и дело прерывалась из-за преследований, которым стал подвергаться Пор-Рояль, пока в 1660 году они не были закрыты вовсе. Но дух Пор-Рояля ощущался в школах всегда и повсюду, куда бы ни гнали их превратности судьбы: ведь руководили ими сами «господа».
Вот как описывает свидетель тамошний распорядок жизни: «Школы эти все были устроены одинаковым образом. В каждой спальне жил наставник с пятью или шестью детьми. Кровати стояли так, чтобы наставник все их мог видеть со своей постели. У каждого – свой стол, и расставлены столы так, чтобы все ученики были видны наставнику, но разговаривать между собой не могли. Всякий имел свой ящичек, свой пюпитр и все необходимые книги, так что им не приходилось что-либо занимать друг у друга. Число пансионеров невелико, потому что каждому наставнику давали учеников не более, чем могло поместиться кроватей в его комнате. Вставали в пять часов и одевались сами. Тем, кто слишком мал, помогал мальчик постарше. После общей молитвы в спальне каждый учил свой урок; по утрам это был отрывок прозы. В семь часов все по очереди отвечали урок наставнику. Потом завтракали и в зимнее время грелись у огня. После завтрака возвращались к своему столу и занимались переводом, который им советовали писать красиво и разборчиво. Сделав перевод, они один за другим читали его наставнику. Если оставалось время, им объясняли следующий кусок текста того же автора, им еще незнакомый. В одиннадцать часов шли в трапезную, и один из тех, над кем было уже совершено таинство конфирмации, читал по-латыни какой-нибудь стих из Нового Завета. Дети, живущие в одной комнате, сидели за одним столом, вместе с наставником, который заботился о том, чтобы они ели и пили. Во время обеда кто-нибудь читал вслух. Выйдя из трапезной, во всякое время года отправлялись в сад на прогулку; помешать ей могла лишь дурная погода или темнота. Поскольку сад очень обширен, с рощами и лугами, запрещалось уходить за пределы указанного пространства. Наставники прохаживались тут же, никогда не теряя из виду своих подопечных.
С часу до двух находились в общей зале. Дети учили там в один день географию, в другой – историю. В два часа они снова поднимались в свои спальни и учили стихи, а в четыре отвечали их наставнику, после чего полдничали. Затем учили греческий таким же образом, что и другие уроки, и так же его отвечали.
Около шести часов ужинали. Все происходило тут, как за обедом. Рекреация после ужина длилась до восьми часов, когда дети снова поднимались в спальни, чтобы повторить уроки на завтра. В половине девятого шли на общую молитву. На нее собирались Господа, все дети из разных спален и слуги. После молитвы каждый возвращался к себе и ложился спать. Наставник в каждой спальне при сем присутствовал, так что он ложился последним, а вставал первым.
По воскресеньям в восемь часов старший священник обучал катехизису и давал к нему разъяснения. Затем шли к мессе в приходскую церковь.
Свободное время бывало только после полудня. Его проводили за играми в саду или отправляясь на прогулку в дома, расположенные по соседству».
Такая размеренность и уединенность жизни, такая удаленность от всех соблазнов, такое заботливое наблюдение за каждым взглядом и шагом ребенка как будто точно отвечают замыслам Сен-Сирана. Но двойственность, пограничность воззрений его приверженцев сказалась в том, чему и как учили в «маленьких школах», быть может, особенно отчетливо. Ведь они должны были разрешать на деле мучительное противоречие: как быть истово верующему интеллигенту, то есть человеку, чья жизнь, с одной стороны, состоит в упражнении своих природных умственных способностей, следовательно, так или иначе в потворстве похоти познания (столь трудно отделимой от желания блеснуть, первенствовать, превзойти всех прочих – гордости житейской, похоти властвования), а с другой стороны, обязанному особенно щепетильно соотносить свою деятельность с рядом сверхприродных, сверхъестественных ценностей и с добродетелью смирения? Проблема эта особенно остра для XVII столетия, когда нехристианское сознание в разных его формах – от равнодушного скептицизма до эпатирующего вольнодумства – из умозрительной гипотезы, воображаемого оппонента множества «апологий веры» постепенно превращается во вполне ощутимую, близкую реальность, а умственный труд уже не исключительная привилегия клира, результаты же этого труда могут быть в различных отношениях с религией – не только подчиненно-служебных, но и независимых, могут ее положения перетолковывать, оспаривать или попросту не принимать в расчет.